Учредитель: Правительство Республики Башкортостан
Соучредитель: Союз писателей Республики Башкортостан

ЕЖЕМЕСЯЧНЫЙ ОБЩЕСТВЕННО-ПОЛИТИЧЕСКИЙ ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ
Издается с декабря 1998
Прямая речь

Авторы номера:

Шалухин.jpg
Станислав Шалухин
Вахитов Салават.JPG
Салават Вахитов
абдуллина_предпочтительно.jpg
Лариса Абдуллина
михаил магид.jpg
Михаил Магид
Света Иванова.JPG
Светлана Иванова
Маслова Анна.jpg
Анна Маслова
полина ротштейн.jpg
Полина Ротштейн
Кондратьев.jpg
Сергей Кондратьев
Валерий Абдразяков.jpg
Валерий Абдразяков
Романова.JPG
Римма Романова



Читать далее...

Уголок журнала

Из картинной галереи
Северные амуры.jpg
Северные амуры.jpg
1_DSC_3487А.jpg
Свастика
Свастика
1
1

Библиотека «Бельских Просторов»

ТАЙНАЯ ИСТОРИЯ МОНГОЛОВ. Сборник рассказов

Альманах журнала «Бельские просторы» – Уфа: Вагант, 2008. – 354 с. (Уфимская книга)

IBSN 978-5-9635-0146-7

 

Составители: Ю. Горюхин, И. Фролов

Дизайн обложки: И. Фролов.

В оформлении использована работа Олега Селезнева (www.olegseleznev.ru)

 

АННОТАЦИЯ

Эта книга собрала под своей обложкой молодых писателей республики Башкортостан. Ее отличие от множества альманахов, выходящих на просторах России в том, что составители отобрали только хорошую и очень хорошую литературу. «Тайная история монголов» – это не манифест группы писателей, не отчет к тому или иному юбилею, не графоманский сборник, где критерием отбора служили дружба или нужность. Это книга талантов. Это демонстрация силы молодых писателей Башкортостана, заявка на вхождение в высшую литературную лигу России.

 

ОТ СОСТАВИТЕЛЕЙ

Может ли быть литература в провинции? Настоящая большая литература с большой буквы, а не младшая сестра московско-питерского брата? Если вы хотите узнать ответ на этот вопрос, значит вам сюда. Откройте эту книгу и читайте, – можно по порядку, можно просто листать, пока взгляд не задержится, пока не вчитаетесь…

В этой книге собрались авторы нового времени. Те, которые успели в него войти и обжиться, и те, которые в нем выросли.

В принципе, это одно поколение. И если самые старшие здесь годятся в отцы самым младшим, – то в очень молодые отцы, – скорее, все-таки, в старшие братья. И только один писатель – Игорь Максимов – принадлежит к поколению отцов и даже дедов, но и он совсем не чужой в этой молодой компании. Его короткие рассказы – это точка отсчета литературы, начало ее координат, в которых уже располагаются тексты остальных авторов, – дальше, ближе, выше, ниже…

Но не только по возрасту объединены под одной обложкой столь разные авторы. Есть еще несколько признаков, по которым их можно отнести к одному литературному отряду. Они все обитают в одном ареале – в предгорьях Урала, в республике Башкортостан. Но – важно отметить! – притом, что здесь собраны авторы разных национальностей, все они пишут на русском языке. Переводная литература – это особая статья, и ее собрание уже на очереди.

А главный отличительный признак книги – ее жанр. Это книга городского рассказа. И те немногие исключения, которые ты, читатель, найдешь здесь, – они, как это принято, лишь подтверждают правило. Но и в самых городских по духу рассказах нельзя не заметить второго, тайного слоя. А иначе и не может быть, потому что, живя на этой земле, где, вопреки утверждению некоторых, сошлись вместе Запад и Восток, невозможно не творить новую мифологию, – она возникает сама, когда молодой ум западного человека по-своему гранит и шлифует древнюю мудрость Востока. Именно это и становится квинтэссенцией российской культуры, ее культурным сердцем. И биение этого сердца должны слышать во всех уголках огромной страны, вобравшей в себя и Европу и Азию.

Остается добавить, что составители искренне благодарны издателям этой книги, воплотившим нашу мечту. Но отдельную благодарность мы должны принести авторам, рассказы которых составили эту книгу. И не только за то, что они написали и продолжают писать, но и за то, что все эти авторы публиковали свои произведения в журнале «Бельские просторы». А составители совершенно случайно оказались членами редакции этого толстого литературного журнала, которому совершенно неслучайно исполнилось в декабре этого, 2008 года 10 лет. И уже один тот факт, что такие авторы публиковались в этом журнале, говорит о юбиляре больше, чем мы, его со-творители, можем сказать о нем.

А потому – читайте «Тайную историю монголов», и знайте, что история эта не заканчивается.

Потому что следы ее ведут в настоящую литературу.

 

 

 

 

Игорь Фролов

ДОБРОЕ УТРО, ГЕРМАНН!

(из цикла «Теория танца»)

0.

В середине сентября в остывший было город вдруг вернулось лето. Настоящее, с жарким ветром и мягким, как воск асфальтом. Оно тревожит своим несвоевременным излишеством, своим апельсиновым солнцем, необычной кошачьей пушистостью городских елок, – такие порочно женственные эти елки, и пахнут как-то не по-елочьи, – как и липы, текущие так обильно, что стоять под ними – сразу прилипнуть к черному асфальту, залитому горячей липовой похотью. Или эти белые вороха цветочных лепестков в гранитных углах набережной, на ступенях, – в них хочется окунуть лицо и вдохнуть, но при ближайшем рассмотрении эти вороха оказываются тысячами бабочек-однодневок, которые через день после смерти начинают пахнуть как… Впрочем, даже этот запах оборачивается иным, если вдыхать его через закатное солнце, через его вишневые брызги.

Вечереет, но жара разлеглась в городе, свесив лапы в фонтаны. Я иду мимо Гостиного двора, я привычно захожу в книжный, петляю среди полок, выхожу, иду по солнцу дальше. Город полон моих историй, и сейчас я листаю его в поисках подходящей. Желательно что-нибудь про любовь и, соответственно, про смерть. И в то же время жизнеутверждающее, почти для семейного чтения. Но слегка приправленное острой опасностью морального разложения. Что-нибудь такое же пограничное, как вдруг вернувшееся лето, которое завтра умрет уже по-настоящему. Что-нибудь с запахом желтых листьев и с примесью белых мотыльков…

 

1.

История эта случилась в нашем городе, в самом его сердце. Говоря языком героя, координаты события заданы почти без погрешности. Любопытствующие могут пройти по центральной улице до фонтана у дворца, свернуть в арку между поликлиникой и гостиницей, обогнуть дворовый скверик, и остановиться в недоумении. Вместо обещанных автором старых тополей и спрятанного за ними двухэтажного особнячка зрители увидят накрывший полквартала стеклянный куб, начиненный эскалаторами, ледяными полами и сварочным сиянием ламп.

Я сам удивлен внезапным изменением ландшафта. А куда же теперь возвращаться призракам? Какими дверями скрипеть, каких сторожей пугая?

Однако, все поправимо. Чтобы задать вектор события полностью, к месту нужно добавить время. Вернее, отнять. Та смута осталась в памяти сырым сумраком осени и черной копотью на белых стенах. Ветер пах гарью, был порывист, швырял под ноги обрывки плакатов с буквами «Все на…!». Было грязно и мокро, слякоть стекала даже со стен. Кафедру скоро закрыли, и ее внезапно обветшавших сотрудников можно было видеть в подземных переходах торгующими самоварным хозяйственным мылом, сувенирными оплывшими свечами и ржавой, со следами цемента сантехникой.

Вот теперь, когда система отсчета выстроена, введем героя.

История эта произошла не со мной, – с настоящим автором вообще ничего и никогда не происходит, настоящий автор только и делает, что творит, не поднимая головы, тогда как герои его – живут. Все, о чем я расскажу вам, случилось с моим другом, молодым ученым. Вместо описания внешности и характера ограничусь темой диссертации, над которой он работал на той самой кафедре до ее закрытия. В заявленных им «Началах элементарной механики» я вижу перекованную в уверенность манию величия, фатализм (детерминизм Лапласа – поправляет герой) и вытекающий оттуда аморализм (где «а» равно «вне»). Подобно авторам прочих скромных начал – будь то Евклид или Ньютон – соискатель обладал усердной кропотливостью, без которой невозможна реставрация научной картины мира – не только разорванной в клочки, но и растащенной мышами. Задача была необъятна, и наш педантичный герой, гонимый к предзащите торопливыми сроками, конечно, страдал от стремительности жизни. И упомянутая смута пришла к нему как спасение.

Он уже тогда знал, что только при свете керосинки, свечи или лучины, при сквозняках из незаклеенных окон, ледяными чернилами на оберточной бумаге пишутся главные произведения эпохи. Я верю, что именно такое произведение вынашивал он, голодный и свободный, бродя по мрачному городу, как беременная кошка, в поисках укромного местечка, где можно, дождавшись полного вызревания, счастливо разрешиться от бремени.

И такое место нашлось. Сторожить предстояло двухэтажный уютный особнячок в центре города, но спрятанный во дворах, укрытый густой листвой дворового сквера, – окна первого этажа забраны решетками, кабинет заведующей с диваном, телевизором, электроплиткой и – самое главное – хорошей пишущей машинкой «Листвица». Он осмотрел все это с удовольствием Гарри Г. или Гумберта Г., нашедших вдруг отличное жилище со всем необходимым для счастья, поставил сумку и сказал: «Согласен».

Кстати, звали его…

 

2.

Впрочем, это совсем не кстати. Имя героя совершенно не важно для истории. Как и назначение охраняемого им объекта. Что-то медицинское или детское, – это не принципиально. Действующие лица – санитарка, заведующая, и сторож – могут без ущерба для сценария перейти со своими скудными пожитками из одной декорации в другую.

Только здесь он впервые распробовал вкус ночи по-настоящему. Сидеть за столом, слушая как сипит и пыхает на малиновой спирали чайник, писать своей перьевой авторучкой черными чернилами в толстой тетради, страницы которой шероховаты, желты и клетчаты, вставать, выходить из кабинета в холодный длинный коридор, бродить по нему, стоять, прижавшись лбом к стеклу балконной двери, чертить на нем пальцем, – и вдруг метнуться к столу, приколоть пойманную мысль к странице, смотреть, как она трепещет. Наливать чай (граненый стакан изнутри выстлан густым пергаментным загаром), и, сделав горячий терпкий глоток, закуривать, не отрывая любовного взгляда от великолепного экземпляра, уже затихшего на странице, уже ставшего частью растущего орнамента бытия…

Надо прерваться. Стоит сейчас продолжить, как уже через час твое открытие станет очередным серым камнем в строительстве. А где радость, ради которой и работают гении, где леденцовая сладость, которую нужно растягивать?

Он вставал, одевался, спускался по лестнице и выходил на крыльцо с деревянной лопатой в руках, если была зима, или с метлой, если лето. Выберем лето, потому что это было самое начало (октябрь еще не наступил) серело, голубело, розовело, глянцево пахло влажной зеленью и замшево – влажной пылью, в кронах деревьев начинали чивикать птицы, в доме напротив одно за другим просыпались окна. Он мел, широко ширкая потрепанным голиком по асфальту дорожки, поднимал голову к горящему в предутреннем сумраке окну своего кабинета и замирал с метлой, любуясь сиянием своей очередной формулы.

Как можно бежать дальше, когда сейчас в тетради лежит, к примеру, вывод формулы дифракции электронного пучка без привлечения гипотезы волны вероятности? Только после одной этой формулы должно пройти хотя бы полвека, чтобы научный мир пришел в себя. Если не понимаете, спросите у любого физика…

Я спрашивал. Мне отвечали, что друг мой обыкновенный шарлатан или просто одержим продуктивной манией. Эта формула давно известна, вывод ее без привлечения волны вероятности никому не нужен, поскольку сама волна (спросите у Борна, в конце концов!) есть замковый камень современной науки, и лучше всего передать героя в чуткие руки научной инквизиции, устроить пионерский прощальный костер все на той же цветочной поляне. Но я продолжаю верить ему. И пользуясь своими особыми полномочиями в пределах этой страницы, предлагаю прямо сейчас написать приглашения трем посвященным, кого он хотел бы видеть сегодня за этим столом. Есть спирт «Роял», хлеб и морская капуста, можно устроить хороший праздник.

Писать, каллиграфически выводя имена – Луи, Вернер, Эрвин… Братцы мои, вы были бы счастливы, увидев страницы этой тетради. Здесь полная карта местности, где зарыт клад, та самая карта, от которой у вас было по маленькому обрывку. Теперь я расстелю ее перед вами, и вы замрете, онемев от изумления. А потом мы бы выпили и закусили, мы бы конечно поспорили, – мы бы спорили, идя по ночной улице вчетвером, отхлебывая из горла и выуживая морскую капусту из банки пальцами, мы бы размахивали руками и чертили формулы прутиками по земле и обломками кирпича на спящих стенах – мушкетеры единственного короля. А потом вдруг взойдет солнце, и Вернер, остановившись у восьмиэтажных ворот и оглядевшись, скажет: «А где мы вообще? Что это за волшебный город?»

Мы слишком далеко зашли, Вернер. Это уже Черниковка, друг мой…

 

3.

И тут в Нижегородке прокричал петух.

Открылась дверь, выглянула заспанная Нина. Посмотрела на героя с метлой, сказала:

– Метете? – и захлопнула дверь.

«В туалет вставала»,– подумал он и увидел сквозь дверь, как Нина уходит в свою каморку, закрывается на железный штырь, зевает, крестит рот и ложится на свою кушетку досыпать. Проницательность была так обострена, что еще чуть-чуть, и он увидит, какой сон она смотрит сейчас.

Не забывай, читатель, было ранее утро.

А раннее утро после бессонной ночи – время таинственных метаморфоз окружающего мира. Голова твоя легка, тебя покачивает, словно это легкость гелиевая, и ты можешь поджать ноги и висеть, привязанный к своей голове. Сейчас ты не просто легок, – ты возбужден, инстинкты поднимаются из древних глубин мозга к самой поверхности как латимерии – подышать воздухом. Хочется есть. Нет, хочется жрать, несмотря на бесконечный ночной чай. И женщины на утренней улице как-то особенно нежно и обещающе заглядывают в красные глаза идущего с дежурства. Они несут по холодным улицам свои, спрятанные в одеждах, сладкие персики, и, глядя на них, ты чувствуешь себя людоедом.

…Глядя на всех, даже на ту, которая только что выглянула в легком халатике из двери и снова скрылась.

– Нет, – говорит герой, – это опять твои фантазии. Хотя, – хочешь поговорить о ней? Поговорим. Но сухо и без подробностей. Как о скрытом неизвестном.

В особняке на первом этаже жила женщина. Ее звали Нина. Маленькая, белесая, с выцветшими конопушками, всегда смотрящая в пол, всегда в платке, она была в неопределенном возрасте между молодостью и старостью. Как она здесь появилась, никто толком не знал, но глухие слухи говорили, что она сбежала из деревни, из семьи каких-то если не сектантов, то сильно верующих. Говорили, что отец был так суров, что дочь, несмотря на весь страх, эмансипировалась однажды ночью и пешком дошла до города. Прежняя заведующая взяла ее на работу санитаркой, и Нина прижилась, ночуя в подсобке на первом этаже.

Ложилась она рано. Скрывалась в своей каморке, вдвигала в замочные ушки металлический стержень (психоаналитики уже могут насторожиться), громким скрежетом давая понять, что ее крепость неприступна. Ночью выбегала в туалет, дверь почему-то не закрывала, и он слышал, как она журчит, спрыгивала с унитаза, и, шлепая калошами на босу ногу, убегала обратно в свою норку. Вставала по-деревенски рано и принималась подметать, мыть, хлопать дверями, напевать. Она жила как мышь за шкафом – шуршала и скреблась, но редко показывалась на глаза. Поначалу она и беспокоила как мышь, но вскоре он привык.

Первые ночи их совместных дежурств прошли спокойно – Нина ночевала на первом этаже, сторож стучал на машинке или скрипел пером и стулом на втором, в кабинете заведующей. Но однажды поздним вечером, когда ей пришло время угомониться, а ему заварить чаю и открыть свою тетрадь, Нина появилась на пороге его кабинета.

Держа подушку перед собой, как каравай хлеба, сказала:

– Я буду ночевать в соседней комнате. Не помешаю?

– Да что ты, Нина, – ответил вежливо сторож, внутренне матерясь. – Это я тебе помешаю, всю ночь стучу на машинке и курю. Не знаю, уснешь ли…

– С Божьей помощью… – сказала Нина и, закинув подушку подмышку, перекрестилась.

Что-то случилось, – подумал он. – Что-то из ряда вон, если монашка решилась спать рядом с мужчиной. Ко льву в клетку с подушкой. Или она даже льва в нем не видит?

– А тебе не приходит в голову, что она к тебе как женщина поднимается? – спросил его я, зайдя вечером попить чаю.

– Не верю, – сказал он. – Прелюбодеяние как смертный грех закодировано с детства. Если только провоцирует, чтобы дать отпор, подтвердив тем самым свою чистоту.

Так продолжалось несколько ночей. Нина тихо спала в кабинете с открытой дверью, утром уходила вниз с подушкой. Он злился, потому что теперь не мог гулять по коридору свободно, щелчки клавиш его машинки казались ужасным треском, а поставить без стука стакан на стол стало (обратите внимание на пятикратную аллитерацию – сплошной стук, как назло!) задачей, по трудности сравнимой с посадкой самолета. Привыкнуть к этой ночной несвободе он не мог. Убедившись, что Нина не собирается возвращаться в свою каморку, он решил принять меры.

– Вы, гуманитарии, не понимаете, что не слова, а символы составляют божественный язык, – говорил он, выдергивая листок из моего блокнота, рисуя на бумаге скобку и ставя перед ней букву N. – Предположим, это Нина. Если на Нину подействовал некий оператор подъема с первого этажа на второй (обозначим его а^ и поставим за скобкой), то чтобы вернуть ситуацию к исходной, нужно подействовать на Нину же оператором спуска на эту же высоту (обозначим его b^ и как бы умножим на предыдущий оператор). Скобку можно закрыть и записать простое и понятное равенство N (а^b^) = N, поскольку мы вернули Нину в исходное состояние. – Тут он увлекся и даже попытался объяснить мне, что такое соотношение неопределенностей и некоммутативность вообще. – А теперь переставим операторы. Подействуем на N сначала оператором спуска, а потом поднимем обратно. Казалось бы, результат тот же. Но на самом деле нет. Ведь нам придется спустить Нину с первого этажа под землю, а потом поднять на поверхность. И разница между первым и вторым – переставленным – состояниями, которая в обычной математике равна нулю, здесь может быть сколь угодно велика. Под землю – это не на землю…

Я представил Нину, извлеченную из-под земли, и сказал:

– Но твое уравнение не говорит, каким именно должен быть оператор спуска. Я, хоть и гуманитарий, но предполагаю тут обратную симметрию. Если оператор подъема основан на сексуальности пациентки, то просто приведи сюда девицу. Назовем ее оператором спуска. (Тут я некстати засмеялся.) Поорете ночь, сразу твоя монашка сбежит вниз и больше не поднимется.

– Исключено. Стоит распечатать эту келью, никакой работы уже не будет. Здесь я – монах, здесь девственная зона, здесь царит дух, а не тело. Здесь нашла своего толкователя абсолютная идея – Гегель ее обнаружил, а я записал ее алгоритм. И ты хочешь превратить этот храм истины в бордель? Ты все и всегда хочешь превратить в бордель. Нет, я просто буду мешать Нине спать. Буду шуметь. Посмотрим, как ей это понравится.

 

5.

Ночью он вел себя не то чтобы нарочито шумно, однако звуков своей деятельности специально не приглушал: на цыпочках не ходил, стакан на стол ставил твердо, и кашлял не в подушку, а в обычный кулак.

Нина ворочалась и вздыхала, но вниз не ушла.

На следующее дежурство он увидел возле двери кабинета трехлитровую банку яблочного сока.

– Что это? – спросил он у Нины, которая терла тряпкой стены. коридора – Кто-то принес заведующей подарок?

– Нет, это вам подарок. Вы же за мир боретесь, – пробормотала она, глядя в пол, и убежала.

«Сошла с ума», – подумал он и встревожился.

– Ты как физик не силен в гуманитарных науках, – сказал я. – «Мир» в христианстве слово ругательное. И если ты за мир борешься, то ты змей, антихрист, не меньше. Искуситель, как я и предполагал.

Он уже не возражал и был задумчив.

На следующее дежурство к яблочному добавилась банка томатного. Еще через ночь – сливового. Он относил банки к ее каморке, но они возвращались обратно.

– Она тебя покупает, – сказал я, наливая в стакан фиолетовую жижу сливового. – Пытается осуществить натуробмен.

– Я начинаю бояться, – сказал он. – Может, она так откупается от искушения? Сегодня так, но мало ли что завтра в голову взбредет. Теперь даже закемарить страшно. Главное дело жизни еще не закончил. А схожу-ка я с заведующей поговорю.

Чтобы поговорить с заведующей, не нужно было никуда идти. Всего-то и требовалось после окончания дежурства остаться в своем кабинете, который через час, в девять утра превращался в кабинет заведующей. Покоясь в системе координат дома, как в галилеевском корабле, – а дом наш самый что ни на есть корабль, с зелеными парусами тополиных крон на мачтах тополиных стволов, с уютными каютами на верхней палубе и мрачным трюмом внизу, – покоясь в каюте этого корабля, держать нос по ветру времени, чтобы через час принять на борт ту, которая будет капитаном этого корабля днем.

Два обитателя кабинета – и ночной и дневной – были знакомы. Так охотник знаком с бигфутом по его следам на снегу, а йети представляет себе охотника по следам его лыж. Иногда, приходя на дежурство, сторож находил записки. На дверце шкафа с посудой: «Стража, принесите свои кружки. Просим нашу посуду не использовать!». На платяном шкафу: «Стража! Прошу не трогать мои туфли и халат!».

Он смеялся, читая. Но в ответ ничего не писал. Ее узкие туфельки с отпечатками пальцев и юный аромат накрахмаленного халата (конфетка в кармане) принадлежали туманному, но привлекательному образу, раскрытие которого он берег на потом. Да и повода для встречи лицом к лицу не было. Теперь этот повод появился.

В назначенное время на корабль поднялась высокая, тонкая, луноликая. Ее кожу хотелось лизнуть, чтобы ощутить вкус топленого молока. Глядя на нее, можно было поверить мифу, что ее родной район основал человек, некоторое время правивший Поднебесной, пришелец, чужак, завоеватель, выигравший какую-то войну у какой-то династии, оставивший власть сыну и вернувшийся к родному уральскому хребту, к высоким травам и медовым липам, чтобы на реке имени главного бога зачать с привезенной женой новое племя. Но красота этой легенды все же не убедила девушку вернуться после института в родной райцентр. Она осталась в городе, жила в общежитии, получила место заведующей в этом странном заведении, – время было смутное, как мы помним, все попадали куда-то не туда. Она училась на терапевта, а оказалась здесь, ничего не умеющая. Поэтому сейчас, увидев взрослого сторожа с холодным огнем мысли в глазах, разговаривала не так уверенно, как в записках.

Она никак не могла уяснить его тревоги. А что она может сделать с санитаркой? Это ее личное дело – соки дарить. Вдруг она это делает из каких-то религиозных соображений, вдруг это что-то вроде нашего хаира?

Но он настаивал и был убедителен. Сидя напротив, как бы невзначай тронул ее коленку – без всяких намеков, доверительно. Вспомнилось бесхозное: «говорили и смеялись, пили чай, он ноги ее коснулся невзначай».

Она посмотрела на его руку.

…Пальцы были невозможны, так нежны, и слова уже та-та-та не нужны…

– Ну, хорошо, я поговорю с ней сегодня, – сказала она. – Скажу, чтоб не приставала к мужчине, да?

И улыбнулась .

– Нет, – улыбнулся он, вставая. – Пусть деньги зря не тратит. Скажите, что меня это тревожит. Если лишние, пусть посылает родителям, что ли…

Он ушел, так и не решившись наябедничать, что Нина ночует на втором этаже.

Он шел по утренней улице и думал, что дневная хозяйка его кабинета сейчас тоже думает о нем. У нее совсем не китайские зеленые глаза. Впрочем, не малахитовый цвет, не местный. Скорее, нефрит…

Вдруг он заметил, что дрожит, улыбаясь, и стучит зубами.

Было холодное бледно-рыжее утро. Он посмотрел вокруг и увидел – пришла осень.

 

6.

Нина перестала подниматься, снова ночевала у себя, задвигая металлический прут. Сока больше не было.

Осень сыпала листьями. Ночью было слышно, как они падают на крышу. Однажды он пришел на дежурство, когда Нина мыла окна в кабинетах на зиму. Солнце садилось за крыши. Она была без платка, в коротком платьице в классический зеленый горошек, и без всегдашних коричневых в толстый рубчик колготок. Стояла на подоконнике на коленях, распахнув окно в закат, терла мокрые бликующие стекла, и пела про цветущие раз в год сады, про весну любви. Пела свободно, чисто, – и сторож заслушался, глядя на ее фигурку, обдуваемую ветерком, засмотрелся на ее голые ноги, отмечая, как свежо ее тело, и представляя, как его рука…

– Про руку лишнее, – сказал герой. – Не надо отсебятины.

– Да ладно, не ханжи, – сказал автор.

– Нет, я, конечно, посмотрел на ее ноги. Я тогда сказал ей: Нина, холодно же, оденься, а то простудишься еще. Осеннее солнце обманчиво. А она мне: все, мол, обманчиво, барин.

– Она сказала «барин»?

– Ну не сказала, какая разница…

Пришел вызванный днем электрик. Вынес из кладовки стремянку, чинил в коридоре второго этажа лампу дневного света, – она гудела и мерцала. Когда лампа затихла и засияла белым, как простыня светом, он спустился со стремянки и сказал сторожу, кивая куда-то в пол:

– А ничего у вас санитарочка. Чистенькая. Песни поет. Вот бы… – он взмахнул отверткой.

От него несло выпитым одеколоном. Сторож поморщился.

– Ты ее не трогай, – сказал он. – Она верующая.

– Да знаю я! Мозги у них наизнанку, больные люди! А я, если что, так и женился бы. Аккуратненькая она…

Стоя у открытого окна своего кабинета, сторож слушал, как внизу на крыльце разговаривают.

– А хочешь, – говорил электрик, – как-нибудь споем вместе? Дуэтом, а? Ты только скажи, когда…

Она что-то коротко ответила.

– А? – сказал он.

– Идите, говорю, Бог вам в помощь…

– Нам-то он в помощь, – сказал он в уже закрытую дверь. – А вот… – но передумал, махнул рукой и ушел.

 

Листья падали и падали. Дождей не было. Удивительно – время помнится как хмурое, сырое и холодное, а во дворе особняка всегда стояла золотая осень. Сторож, подметая двор, нагреб большие кучи осеннего золота. Иногда их разметывал залетевший хулиганский ветер, и сторож, нисколько не досадуя, снова собирал этот хрусткий ароматный прах в легчайшие валы, пригребал их к забору. Пора было жечь, – ветер узнал место и, ясное дело, уже не оставит такой богатый двор в покое. Сторож написал заведующей записку, что листья надо бы вывезти или сжечь. Она ответила, что в субботу коллектив выйдет, устроим праздник осени, будем жечь листья и пить вино, согласны сделать это на ваше дежурство?

Конечно, согласен. Тем более он только что вышел на общее уравнение взаимодействия. Предчувствие было огромным. Открывать тетрадь было страшно. Сердце замирало, ведь ошибка означала, что нужно будет вернуться к самому началу. Но он знал, что ошибки нет. Не ошибки боялся он, а просто оттягивал взрыв истины, который выжжет все его эмоции, и пройдет много времени, прежде чем его нервное поле зарастет снова. Поэтому давайте устроим праздник сейчас.

Не буду описывать, каким было в субботу голубое небо меж голых ветвей, как бесстыже-красиво набухали молочным дымом верхушки рыжих куч, как распускались космами, изгибались и тянулись вверх струи, скручиваясь в седые букли, – и вот уже двор был в горьком густом тумане, и в нем плавали, хохотали и кашляли какие-то незнакомые ему тетки в белых халатах, а потом, когда совсем смерклось, все переместились в дом, и там пили самогон и разбавленный минералкой медицинский спирт, ели подгоревшее, пахнущее дымом листьев мясо – и все пахло этим дымом, и из окна в темноте было видно, как вдруг радостный ветер бьет хвостом по сизому пепелищу, и оно взрывается оранжевыми искрами.

А потом они танцевали – все тетки по очереди со сторожем, словно он единственный вернулся с войны.

 

7.

Но перейдем от общего к частному. Подставим в уравнение праздника, где наш герой как единственный мужчина есть величина постоянная, – подставим ту переменную, которая интересовала его и в этом дыму, и за пиршественным столом, и во мраке коридора.

Убедитесь сами, прильнув со стороны осенней тьмы к стеклу балконной двери, пока я не задвинул штору: здесь идеальные условия для танца вдвоем. Темный коридор, подсвеченный сломанным ромбом электрического света из открытой двери кабинета и одной свечкой возле магнитофона, – и музыка специально подобранная ночным хозяином замка: Chris Rea, Enigma, Mylene Farmer, etc.

И наступил такой момент, когда в шумной комнате уже никто не обратил внимания, как он, наклонившись, предложил, а она кивнула сразу, будто ждала, и как они встали и вышли в наполненную медленной гармонией темноту.

Ее волосы поверх уже привычного запаха дыма пахли чистой водой китайских водопадов. Он вдыхал.

– Ответьте мне как врач, – говорил он, – отчего у меня так бьется сердце? Вот послушайте – это тахикардия, доктор?

– Это хорошо, когда бьется, – сказала она, провела пальцем по его груди, и ноги его ослабели вдруг.

– Люблю медленный танец, – говорил он, вливая нежность в ладони, едва лежащие на ее спине. – В отличие от народных танцев, высвобождающих коллективное начало, медленный танец – это союз двух индивидуальностей, дозволенная близость. Ритуал такого танца допускает самое широкое толкование. Где, кроме танца я мог бы обнять незнакомку в полутемном коридоре, буквально обвить руками, говоря при этом, что такова фигура танца, и скользить пальцами по ее спине к оголенной шее, что тоже есть фигура, а вовсе не фривольность. Это даже не искусство, это точная наука прикосновений, – пальцы должны быть нежны и точны как крылья бабочки, должны чувствовать не кожу, а тепло кожи, скользить по этому теплу, слегка возмущая его, и отправляя в мозг мощные сигналы желания, – желания, чтобы эти пальцы все же прикоснулись по-настоящему…

И когда под его бормотание его пальцы, опустившись по ее спине до оголенной поясницы, скользнули под ее белую блузку, – а она подняла руки и обвила его шею, – когда его руки поднялись по ее тонким бокам к беззащитным подмышкам, к их влажному жару, окружая раскрытыми ладонями ее упругое тепло, коснулись подушечками больших пальцев ее ничем не защищенных маленьких девичьих, – тогда она вздрогнула и подалась навстречу, сама не понимая, глядя изумленно ему в глаза, спрашивая взглядом «что со мной?».

Нет, он удержался, он не стал доводить до, хотя остановить движение губ навстречу так же трудно, как остановить начавшую сход лавину – да и возможно ли? – с гордостью подумал он, – но нам еще рано, не все сразу…

Они танцевали, им было жарко, и он вдыхал ее запах жадно и шумно как пес, не стесняясь, прижимался к ее бедру, и она не отстранялась.

 

Тетки в кабинете пели громким хором про огней так много золотых. Вот он, мечтаемый карнавал, когда герой незаметен и мал, когда он ныряет из света в тень, уволакивая за собой одну танцовщицу. Он ведет ее за руку. Они забредают в какой-то кабинет, они чем-то шуршат, пробираясь к окну, в которое светит полная луна. Как они похожи! – думает он, глядя в белеющее в темноте ее лицо. – Но откуда такой стебель у этого лунного цветка?

Она говорит ему:

– Ну и что вы хотели показать мне здесь? Надеюсь, не что-то непристойное? И потом, здесь ничего не видно.

Она пьяна.

– Я хочу… – говорит он, вспоминая, что он обещал ей показать, и ничего не находя, кроме, – я хочу, но это жутко непристойно, – говорит он, – вы даже можете уйти сейчас же, – бормочет он в ее шею, – от греха…

– Да, – говорит она, откидывая голову и подставляя длинное, подставляя тонкое такое гибкое, хрупкое такое горло его нежным дрожащим клыкам, а ее бока вздрагивают от легких его когтей – да, я хочу уйти, мне нельзя, я еще ни разу… но вы что-то такое делаете, такое непонятное, как змей, как змий… это вот где… там… ваша рука-а…

 «Я понял, – шепчет он, не в силах отдать то, что уже плачет в его ладони, – я уже ухожу», – а ее пальцы сгребают волосы на его затылке, она притягивает его голову, – дыхание в дыхание, дрожь в дрожь, поскуливая тоненько…

И тут кто-то, как всегда посланный кем-то, врывается в комнату с криком: «Вот они! Мы вас обыскались! Ну что вы, как школьники, в темноте!».

– Все, надо увольняться, – бормочет она, застегиваясь и щурясь от вспыхнувшего. – Теперь заклюют, курицы…

Праздник начинает выдыхаться. Тетки убирают со стола. Да и не такие уж и курицы, хорошие женщины. А двое спускаются покурить на крыльце. Они курят одну на двоих под осенними звездами, и он затягивается с ее руки, забирая тонкий фильтр губами так глубоко, чтобы коснуться ее пальцев. Ее пальцы отвечают едва заметно.

Открывается дверь, и Нина молча выплескивает ведро грязной горячей воды прямо перед крыльцом. Дверь захлопывается ударом.

 

8.

Он проводил всех до остановки и все разъехались. Вернулся медленным шагом, руки в карманах. Долго бездельничал, раскачиваясь на стуле, стукая его спинкой и своим затылком о стенку, рисовал в тетради всякие изящности, совсем не думая о работе. Да и какая работа после такого количества выпитого, съеденного, с ее вкусом на губах, с ее запахом на кончиках пальцев. Встал, вышел в коридор, открыл балконную дверь, курил на балконе, ежась от холода, глядя, как заходит за крышу мутная луна. Докурил, вернулся, глотнул чаю и лег на диван, укрывшись и согреваясь, закрывая усталые глаза, чтобы видеть, как она смотрит на него.

…Проснулся от взрыва. Здание тряхнуло. Он лежал, таращась в темноту, затаив дыхание. Сердце било в ушах. Подумал, что этот удар – сон, но на лицо сухим снегом летела побелка с потолка. Внизу послышались шаги и бормотание Нины. «Жива, – подумал он облегченно. – Уронила что-то. Какой-нибудь шкаф…»

Через час удар повторился, за ним последовал визг. Сторож выскочил в коридор, подбежал к лестнице, крикнул:

– Нина, что случилось?

– Ничего, – донеслось снизу, и все успокоилось до утра.

Утром, спустившись вниз, он увидел Нину, подметающую осыпавшуюся штукатурку возле туалета. На его вопросы она отвечала отрицательно.

– Она начала выходить из себя, – сказал я, рассматривая потолок, потрясенный ударами туалетной двери. – Ты бы на ночь закрывал дверь на второй этаж, а то прибежит с топором.

В следующее дежурство удары повторились три раза за ночь. Два раза Нина визжала – тонко и дико, с переливами. Сторож покрывался мурашками страха. Он уже не выходил из кабинета.

На следующую ночь Нина уже не просто визжала, она ревела и рычала, она била дверью с мощью парового молота, стены тряслись, стекла звенели. Сторож не выдержал, и в очередной приступ ее ярости заорал, склонившись над лестницей:

– Нина, задолбала уже, кончай орать!

– А что вы мне сердце за ниточку тянете! – крикнула она и ударила дверью.

– Утомила ты меня, никакого покоя нет! – крикнул сторож, выходя из себя, и добавил: – Не прекратишь, я сейчас бригаду вызову!

– Да пошел ты к черту, вызывай свою бригаду! – крикнула Нина, ударила дверью и зарычала.

 «Тут не бригада, тут экзорцист требуется», – думал он, закуривая трясущимися руками.

 

А утром, когда сторож спустился на первый этаж…

Здесь надо предварить: в этом богоугодном заведении против всех правил санитарии жила большая серая кошка. Она неоднократно беременела и рожала, котят раздавали. Нина ее не любила, называла отродьем, но кормила. Сейчас кошка опять была в положении, и живот ее уже опустился. Вот-вот… – определил сторож как опытный кошачий акушер.

Но, спустившись утром на первый этаж, он увидел цепочку кровавых кошачьих следов, ведущих от двери Нининой подсобки в туалет, через унитаз в открытое окно. На его вопрос – где? – Нина угрюмо ответила, что не нанималась кошек сторожить, и вообще, кошки – от дьявола.

– Гулены они, – добавила она.

Про кошку он никому не сказал, мало ли куда ушла рожать свободная тварь. А Нина после исчезновения кошки затихла. Теперь сторож ее вообще не видел и не слышал. С его приходом она запиралась в своей половине на первом этаже и даже ночью перестала выбегать в туалет.

– Отворила кровь, – сказал я. – Выпустила кошке кишки, и успокоилась. Но надолго ли?

– Надеюсь. Теперь, наверное, грехи замаливает. Зато – тишина, – сказал он и, помолчав, добавил мечтательно:

– Скоро зима моя болдинская…

 

9.

Выпал первый снег. Он лег на мерзлую землю и лежал, сухой и легкий как пенопласт. Сторож, почистил крыльцо и дорожку, поднялся на второй этаж, разделся, заварил чай, сел к столу.

Наступала ночь. За окном было светло от снега. Для полного счастья не хватало потрескивания дров в печке. Светила настольная лампа – вечная спутница его вдохновения. И самое главное – в тетради, лежащей перед ним на столе, рождалось очередное чудо. Выведенное им общее уравнение взаимодействия, как он и ожидал, начало раскрываться, разворачиваться, как сложенная карта. Обозначив произведение трех постоянных через альфу, он вдруг получил уточненный закон электромагнитного взаимодействия. Следом, поменяв условия – уточненный закон гравитации Ньютона. Потом – уточненное уравнение Шредингера. Частные случаи шли, взявшись за руки, как египетские деканы. Не глядя, что там дальше, боясь как всегда, что тронь сейчас – и все рухнет, он вскочил и забегал по комнате.

– В этот момент, если честно, – сказал он автору в ту ночь, – мне хочется кого-нибудь убить. Но не животное, не человека, – это мелочи. Разве что всех махом. Несведущий не знает, насколько страшно и прекрасно ощущение открытия, – и привыкнуть невозможно, сколько ни открывай. Самое чудесное, что на бумаге лежит не твое слово, а слово Творца, но которое ты – то есть я, – ничтожное существо, взятое в бесконечной отрицательной степени, с горсткой нервных клеток в первом позвонке – я увидел в кажущемся мусоре мира, выделил и расшифровал! Платоновская самость мира получила еще одну черточку, и ликование в этот момент нельзя выразить никакими вашими прыжками и выкриками про сукиного сына. Это нечеловеческое ликование, оно растет внутри как нежный и медленный ядерный взрыв. Чтобы не взорваться, не сойти с ума, ты должен хотя бы уметь летать. Стремительно подниматься, превращаясь в небесного кита, могучего и страшного, рассекающего океанскую толщу ночи, – выпрыгнуть из нее, взмахом хвоста сбив Луну, плюхнуться обратно – и долго падать на дно, поднимая ураганы, сметающие горы и города… Но чтобы это грянуло, чтобы хлынуло, я должен все проверить. Нужно только начать, и все сразу станет ясно. Главное – решиться. И в этот момент, когда ты грызешь ручку, боясь начать проверку полученных уравнений, но уже готовый ее начать, – представь, именно в этот момент в твою дверь кто-то стучит!

О, сколько было в жизни каждого этих стуков в дверь! Но постучать в дверь сейчас – значит, остановить рождение Вселенной!

Зарычав, он понесся вниз по лестнице, не гадая, кто там, зная только, что нужно избавиться от посетителя любой ценой.

– Мы с подружкой ходили в кино, – сказала она, входя и отряхиваясь от снега. – А в общагу ехать уже поздно. Переночую в своем кабинете, и прямо с утра – на работу.

– А подружка где? – сказал он, перебирая ногами от нетерпения и злости.

– На такси поехала, – простодушно сказала она.

Он поднимался за ней по лестнице, слушая ее щебетание, и душа его кипела. Он даже не помог ей раздеться. Собирал со стола бумаги и книги и, складывая их в сумку, быстро говорил:

– Хорошо, что вы пришли. Мне как раз нужно было в одно место срочно, а объект оставить не на кого. Сейчас закроетесь и пейте чай, смотрите телевизор. Я скоро приду. Если что, вот телефон. Но здесь не страшно, на первом этаже все окна решетками закрыты, вполне безопасно. Я приду часа через три, ладно?

Он говорил, спускаясь по лестнице, она шла за ним.

Она так ничего и не сказала, – закрывая за собой дверь, он увидел ее изумленное лицо.

В ту ночь первого снега он прибежал ко мне – я дежурил недалеко в похожем доме и похожем заведении. Мы часто пили чай то у него, то у меня, в хорошую гуляли по вечернему городу и, нагулявшись, расходились по своим особнякам. Из торцового окна моего объекта был виден свет в коридоре его особняка.

– А не пойти ли мне пока к тебе, посторожить там? – пошутил я.

– Ты лучше чай поставь, – сказал он рассеяно, доставая бумаги, книги, калькулятор. – Где сесть?

Я выделил ему комнату, стол и стул.

До самого утра мой гость проверял и перепроверял, врываясь ко мне каждые пять минут:

– Вот, смотри, как легко, в четырех строчках получается поправка к вековому смещению перигелия Меркурия! Притом, что у меня точнее! А вот отклонение луча света гравитирующей массой! Засранец! – с ласковой издевкой говорил он в сторону первооткрывателя, забывая обо мне. – Как у тебя все сложно! Тензоры, говоришь? А ты куда смотрел, Вольфганг?! Только приборы ломать умеешь! Эллиптический интеграл любой дурак приближенно решит, а ты попробуй просто и точно, чудило!

– Жаль, что ты ни хрена не понимаешь. – говорил он мне, глядя сочувственно-презрительно. – Ты бы сейчас упал ниц перед этой красотой. Ты бы собрал всю свою и чужую литературу и запалил из нее жертвенный костер Тоту – богу счета, а потом уже письма. Ты бросил бы писать свои шизофренические рассказы (тут он пнул ножку моего стола, на котором лежала рукопись рассказа «Перед снегом») и занялся, наконец, делом! Если бы понимал…

Он подошел к окну, увидел рассвет, постоял, отдыхая, счастливый, – и вдруг вспомнил, что он не у себя. Он убежал, не застегиваясь, по снегу. Я взял лопату и пошел чистить этот снег, – он падал всю ночь и привалил дверь. Было холодно, снег был сухой, он даже не пригнул деревья к земле, – только слегка подвел ветви белым. Небо расчистилось. Оно было розовым, с фиолетовыми перьями.

Пока он бежит…

Если бы это была выдуманная история, то здесь самое время ее завершить. Я знаю, что логика повествования уже довела читателя до развязки – раньше, чем мой герой добрался до своего крыльца. Но это правдивая история. И поэтому она так просто не закончится. Неужели, мой встревоженный читатель, ты думаешь, что автор не контролировал ситуацию? Герой, охваченный лихорадкой открытия, конечно, мог забыть обо всем, но я – нет. Выходя той ночью без шапки в летящий снег и глядя на окна дальнего дома – не движутся ли там тени, не слышны ли звуки, – я думал, что герой, конечно, ведет историю, он солирует, но… История закончится так, как захочет автор.

 

Герой прибежал к своему особняку и долго стучался, уже тревожась. Окно на втором этаже горело. Заснеженное крыльцо показывало, что дверь открывали, кто-то входил и выходил совсем недавно. Ему открыла Нина, закутанная в шаль. Подозрительно посмотрев на ее руки, он понесся скачками по лестнице, шаря глазами по ступенькам, стенке, перилам в поисках крови. Вбежал в кабинет.

Она сидела за столом в белом халате и заполняла медкарты. Не повернула головы.

– Как спалось? – спросил он, задыхаясь.

Она молчала, не глядя на него. Только уши зардели.

– Обиделись? – сказал он, думая, что правда будет ей совершенно непонятна. Она будет выглядеть как издевательство.

– Уйдите, – наконец, сказала она. – Так меня еще никто не оскорблял! Если бы я до вас ночью дотянулась – убила бы!

– А как вы это себе представляли? Чтобы я вас совратил? Я бы это сделал, я бы вас просто порвал, – так мне хотелось! – но… Вы же зачем-то это берегли, участь в институте, живя в общаге… И вот так взять и потерять – не понимаю, не верю! Или вы хотели поиграть? А представляете, утром бы все увидели, что мы ночевали вместе. Нина бы сказала. Оно вам надо?

Она молчала, рисуя на карточке узоры. Потом отвернулась и смотрела в окно. В седом стекле горело встающее солнце.

– Ну, простите меня, – сказал он. – Я хотел как лучше. Хотите, я посвящу вам вывод уравнения Шредингера? Его, между прочим, еще никто не выводил, а я вот вчера как раз...

– Ладно, – не оборачиваясь, она махнула рукой. – Идите сейчас домой, кот ученый. Но, учтите, я еще долго буду на вас злиться...

– Я послезавтра дежурю, – сказал он. Приходите, если опять в кино с подружкой...

– Ни за что! – воскликнула она. – Лучше замерзнуть на улице, на этом крыльце под этой дверью, чем еще раз мордой об стол. Она и так круглая, зачем вы так?

Посмотрела на него мокрыми красными глазами, шмыгнула распухшим носом и рассмеялась, брызгая слезами.

 

10

Она не пришла на следующее дежурство, и это его не удивило. Она и не должна была прийти, и не придет, пока он не пригласит ее куда-нибудь, хоть в то же кино, чтобы после вернуться сюда. Но и мы тоже немножко потянем. Пока не наступит зима. И уже там, когда будет мороз и солнце, веселым утром субботы или воскресенья, когда ледяные ветви будут стучать в окно, и небо будет пронзительно синим, как весной, а на плитке будет пыхтеть чайник, – вот тогда он и разбудит ее на этом диване, – чай, кофе? И чайник остынет, потому что, проснувшись, она улыбнется ему и потянется своим длинным теплым телом и возьмет его за руку…

Внизу постучали в дверь. Он выглянул в окно, увидел на крыльце электрика. Чертыхнулся, спустился и открыл. Электрик был выбрит и держал в руке бутылку водки.

– Я не пью, – холодно сказал сторож и потянул дверь на себя.

– Погодь, брат! Я не к тебе… – И электрик шагнул.

– А уж к ней ты тем более не пойдешь, – преградил путь сторож.

– Да она сама позвала, спроси у нее! Нина! – заорал электрик.

Сзади скрежетнуло, открылась дверь.

– Пропустите, они ко мне, – сказала Нина.

Сторож обернулся.

– Ты уверена?

Она кивнула. Что-то было не так с ее лицом. Всмотревшись, он понял, – глаза ее были подведены черным, губы накрашены.

– Ладно, проходи, – сказал сторож, сторонясь. – Но смотри, ничего лишнего.

– Про жизнь поговорим, – подмигнул электрик сторожу.

– Нина, если что, кричи, я услышу, – сказал сторож, уходя к себе.

 

Он сидел за столом и пытался работать. Но никак не мог сосредоточиться, все прислушивался, что творится в трюме. Оттуда не доносилось ни звука. Через час к нему поднялся электрик. В руке он держал ополовиненную бутылку, заткнутую винной пробкой.

– Пошел я, брат. Закрой за мной дверь, как пел Витя, я ухожу. Все нормально, не переживай. Хорошая она баба, это все попы проклятые! Так, глядишь, и женюсь, уедем в деревню, свинюшек разведем…

Сторож закрыл за ним дверь, постучался к Нине, спросил, все ли нормально. Она пожала плечами, улыбаясь бледно:

– С Божьей помощью…

«Ну, наконец-то», – облегченно подумал сторож, поднялся к себе и сел работать.

 

Он хорошо поработал в эту ночь, он выпил много чаю и выкурил много сигарет. И когда пришло утро, он вдруг услышал, что внизу тихо. В это время Нина обычно начинала свою возню – подметала, мыла, разговаривала сама с собой, а когда-то и пела.

Спустившись вниз, увидел, что дверь в ее каморку открыта. Света в комнате не было. «Нина!», – позвал он.

Никто не ответил.

Он постучал в дверной косяк. Ждал, опустив голову.

Потом вошел в темноту.

 

11.

Пока я писал, лето скончалось. Его труп влажен и холоден, и, хотя он еще цветет живыми красками, меня не обманешь, – я знаю, каковы мертвые поверхности на ощупь. А то, что вдруг повеет теплом, так это всего лишь солнце нагревает костюм покойного. Фальшивое тепло обманчиво для припавших к груди. Так и хочется крикнуть: «Жив! Скорую!», но…

Ночь. За окном или дождь или снег – что-то шуршит по стеклу. Я сижу за монитором, глядя в эту строчку, и не знаю, как закончить рассказ. А заканчивать нужно, отведенное на него время уже давно вышло, – горка песка внизу и ни песчинки сверху. Заваривая чай, кружка за кружкой, подставляя слово за словом, отстраняясь, прищурившись, и недовольно отбрасывая, досидел с полночи до утра.

Чтобы отвлечься, я скачиваю почту. Это почти безнадежно, потому что вся страна спит – слева еще засыпает, справа только просыпается, – и никто мне не пишет. Но мелькнули синие кубики – из ящика на сервере выпало одно письмо. Скорее, записка. Это всего лишь коротенький спам от неизвестного доброжелателя откуда-то с другого, светлого сейчас полушария.

«Good morning Hermann! – пишет неизвестный.. – The most powerful natural enlargement of your pe…»

Он явно ошибся адресом. Но так и приходят искомые смыслы – как послание из ниоткуда в никуда, как те бумажные трубочки, что вытаскивает обезьянка, сидящая на плече у шарманщика. Такие подсказки принимаются с благодарностью, потому что веры им больше, чем осознанным советам. Мой герой, окинув внимательным взором ситуацию, тотчас бы сказал что-нибудь вроде: если принять, что Дирак не прав, и константа сильного взаимодействия неизменна, то второй частью в первом приближении можно пренебречь. И я ему верю. Внимательно читаю первую часть, поднимаюсь к заголовку, стираю его, вписываю новый, и возвращаюсь к концу. Все-таки мы немного продлим его. Но совсем немного:

 

«Он повесил трубку и вышел на улицу. Погода была ужасная: ветер выл, мокрый снег падал. Позвольте вмешаться и поправить цитату: почему снег падал, если ветер выл? – летел он, этот снег, летел хлопьями, я помню, и фонари светились тускло, и улицы были пусты. Да, улицы были пусты, потому что утро только начиналось. Он вышел через арку к дороге, он ждал, вдыхая и выдыхая дым, укрывая сигарету в кулаке от мокрых хлопьев и ветра. Увидел фары, махнул рукой, – это здесь, это я вас!..

Открылась дверца.

– Доброе утро, – сказали ему. – Куда дальше?»

 

12.

…И две мягкие ладошки закрывают мои глаза. Спиной чувствую ее сонное животное тепло. Наклоняется, обнимает, кладет подбородок на мое плечо.

– Вот именно, – говорит она, – утро уже, куда еще дальше? Остановись здесь. Все равно история о другом, ты же знаешь.

– Не стой босиком на полу, дует, – говорю я. – Иди, я сейчас…

Пожевав мое ухо губами, она выпрямляется и, потянувшись своим длинным теплым телом, уходит. Я слышу, как она прыгает в кровать и говорит «дыдыды, холодно, иди быстрее!» и возится под одеялом, согреваясь.

Я смотрю в окно. Там светло от снега.

 

 

 

Максим Яковлев

СЛУЧАЙ В СОВЕТСКОМ РАЙОНЕ

– Не следует верить настойчивым мужчинам, они долго не задерживаются. Если бы я это знала раньше, то не осталась бы одна, – так сказала она себе в осенний день своего тридцатилетия и ушла с чемоданом в середину быстро седеющего дождя.

Больше никто не видел ее в этом уютном городе, чьи дома разбросаны среди южноуральских холмов и дерев, и где она учительницей служила людям. Жители города не увидели, как прошла осень. За покосившимися черными стенами Нижегородки, по чернеющим мокрым паркам, тонущим в лужах с надкусанной отраженной луной, прошла рыжекудрая осень, красиво шелестела листьями, дышала прохладно, плавала в вельветовом пиджаке на выцветших баркасах по Белой реке, красила небо синим и увела за собой учительницу…

Бывшие ученики в ночь на Ивана Купалу шептали друг другу, что в одном восточном городе их учительница воплотила в жизнь давнюю алхимическую мечту, соединила огонь и землю, воду и воздух, стала счастливой обладательницей философского камня и превратилась в сильфиду. Другие в очереди за зарплатой утверждали, что видели ее на соседней улице, в другой школе, где она устроилась завучем, обзавелась редким марокканским ковром и счастлива, потому что нашла ненастойчивого, но очень постоянного мужчину. Однако есть еще и третья версия, которую доказывает сторож Никодим Игнатьевич. Он каждый вечер в валенках и дырявом ватнике сидит на лавочке у своего объекта, пьет чай по собственному секретному рецепту и рассказывает:

– Мой стаж гораздо больше того, что записано в моей анкете. В начале своего трудового пути я работал джинном и встречался в Марракеше с одной сильфидой, у которой был философский камень. Много достойных шейхов и волшебников тогда ухаживало за ней, желая получить ее руку и философский камень, что носила она в сердце. Я подарил ей на память марокканский ковер своей бабушки и редкие часы из чистого золота, знаменитый «Sky Moon Tourbillon» от Patek Philippe, а затем спросил о ее жизни.

Она ответила:

– Раньше я пятьдесят раз в день смотрелась в зеркало и не видела ни одной морщины. Многие настойчивые мужчины носились, как кометы, вокруг, сыпали золотой песок мне в глаза и возили на дорогих спортивных машинах, и некоторым я давала свою руку, а некоторым и кое-что другое. А теперь? Путь настойчивых людей недолог, рядом с женщинами они сгорают, словно античастицы.

Тогда я сказал:

– Настойчивость сближает мужчин и женщин, но разрушает их будущее. Я проплыл пять морей и три океана, дважды чуть не погиб и один раз пожалел, что остался в живых, но узнал для тебя следующее. В России, на боку гор, что делят Европу и Азию, живет механик Аминов. Мне кажется, он тот, кто тебе нужен.

Услышав это, она отдала нищим философский камень и направила ковер-самолет в сторону России. Она устроилась завучем в Советском районе того места, о котором я говорил ей, и вскоре механик Аминов стал каждый день спрашивать у нее об успеваемости своего сына. А я поселился рядом, устроился сторожем и теперь пишу прошение в Министерство социальных забот и тревог об увеличении размеров пенсии, но, к несчастью, из Марокко все никак не приходят документы, нужные для подтверждения моего трудового стажа. Моя настойчивость постоянна, и я добьюсь своего.

 

ЗАБЫТАЯ МЕЧТА

Нескорый скрипящий поезд в городской полдень привез женщину никому не известных лет. Женщина неизвестных лет, в ее глазах рождались звезды, в строгом костюме с золотой брошью в виде египетского скорпиона, еле заметные веснушки освещали ее гладкую, от загара смуглую кожу, она приехала в город своей юности, чтобы понять свое прошлое и завершить одно важное дело. Она вышла на кипящую стройкой, залитую солнцем вокзальную площадь, развернула ветхие «Уфимские ведомости» и прочитала: «Хиромантия по классическим методикам Орфея, Гермеса, Лафатера, д’Арпантиньи, Рабеле Гердера. Впервые! Предсказание снов, толкование прошлого, гадание по дежавю. Абсолютная достоверность и полная конфиденциальность гарантируются. Спрашивать господина Врио на углу улиц Коммунистической и Ленина с 17.00 до 21.00».

Женщина взглянула на часы с двумя циферблатами – первый циферблат был образом Спаса Нерукотворного, в правом нижнем углу которого помещались железные стрелки, на которых сидел бриллиантовый ангел. Сейчас эти стрелки стояли. Зато платиновые стрелки второго циферблата двигались очень быстро – их на фоне ночного города крутил в обратную сторону бронзовый бес с медными глазами.

Она подняла руку, чтобы вызвать такси. Подъехала машина, увешанная колокольчиками, бумажными фонариками и разноцветными открытками с добрыми пожелания в китайском стиле.

– В гостиницу, – сказала она.

Поехали.

– Простите, сколько времени? – спросил у женщины таксист.

Женщина окутала его своим взглядом, ответила шелково:

– Сегодня времени уже нет...

И они помчались по площади, сквозь ворота, и дальше по сразу ворвавшемуся в город проспекту. Проспект раздвигал низкие пятиэтажки и бежал почти прямо, почти пятнадцать километров. После останавливался резко и вдруг, и старый таксомотор перевел сорванное дыхание уже на другой улице.

Гостиница пустовала. Она долго смотрела в окно и вспоминала события прошлого. Завтра исполнится ровно десять лет, как она изменила свою жизнь. Она чувствовала, как быстрее бьется ее сердце. Завтра, завтра, завтра... Этого она ждала десять лет...

В окне гостиницы пьяные от быстрой весны шатались деревья. Шевелили ветвистыми руками и пока без слов – без листьев засыпали. Спокойной ночи…

Во сне к женщине пришел крупный лохматый пес. Глубоко вздохнул, присел, обмахнул нос широким мягким языком и долго и грустно молчал...

На следующий день около половины седьмого утра можно было увидеть, как такси, увешанное китайскими колокольчиками, везет очень красивую женщину неизвестных лет.

– Куда едем? – спросил таксист.

– Вперед. Все впереди, – ответила женщина.

– Те, кто говорит, что все впереди, рискуют остаться ни с чем. Такие люди не понимают истинного значения текущего мгновения, – сказал таксист.

Приехали. Женщина потеряла самообладание, как девственность. Она разволновалась так сильно, что вместо рублей расплатилась евро. Несколько раз брызнула на себя Cacharele «Promise», то и дело смотрелась в серебряное зеркальце. С замершим в груди сердцем вышла около Главного почтамта. Таксист загляделся. Да-а-а, она знает толк в том, до какой пуговицы расстегнуть блузку. Ее третьего размера грудь – ее лучший пропуск.

Она вышла и осмотрелась с надеждой. Однако перекресток был пуст. Она закрыла глаза рукой... Начался дождь...

А грустно в городе в дождь. Кажется, еще день будут дожди – и город замрет навсегда. Промокшие пустые трамваи жмутся друг к дружке на скользких рельсах, мерзнут их бедные колесики. Заплаканное такси стоит посреди улицы с уже давно заглохшим двигателем, вода попала в трамблер, да что-то еще случилось. Плачь, автомобиль, плачь. Будет веселее...

Женщина раскрыла старинный клетчатый зонт, на котором можно плыть втроем по Желтой реке и грустить, ведь все лучшее случилось не с нами и осталось позади, а чудес впереди ждать нет сил, можно рассматривать старинные постройки на берегах, подпевать мутной воде так тихо, как может только старая ива, которая знает, что даже с той стороны Земли, на другом краю космически наклоненной Земли вряд ли ждет нас любовь…

– Ррррууу, – услышала она и открыла глаза.

– Ррррууу, – с удовольствием пел мохнатый пес величиной с комод.

Посмотрел на нее, обмахнул нос громадным и красным, как ковер, языком, улыбнулся и, оглядываясь на нее, потрусил в сквер на другую сторону улицы. При взгляде на пса какая-то давняя мечта вдруг вспомнилась ей, обрывок какой-то чудесной фантазии мелькнул у нее в сердце, но... в голове у нее было только то единственное, что она помнила, – десять лет назад она оставила свою страну и любовь и вышла замуж на другом конце земли. Десять лет дали ей троих детей, блестящую карьеру и крепкую семью. Однако в уголках ее голубых глаз навечно поселилась тоска... Сколько раз она говорила себе: все впереди, впереди – там, в совсем уже близкой и прекрасной дали. Но время шло и шло…

Несколько дней назад в библиотеке Конгресса она перебирала подшивки иностранных газет и наткнулась на диковинное объявление, в котором какой-то чудак предлагал услуги по толкованию прошлого. Она взяла отпуск и приехала сюда в поисках ответа.

Дождь лил и лил, и не было просвета... И она гуляла по простым и светлым улицам, бродила по проспекту, шла по заржавленному скрипящему мосту, что шатается в ветер так страшно. Улицы были все те же, не помнили уже ее, так и стояли без нее, пересекались и гуляли по всему городу так же привольно, встречали столько людей одинаковым гостеприимным распахом перекрестков. И вдруг на одном из домов она увидела вывеску: «Исполнение мечты по православной, мусульманской, иудейской и буддийской методикам. Впервые! Гадание по улицам и перекресткам родного города. Спрашивать господина Врио в парке Победы с 17.00 по 21.00».

Она посмотрела на часы – 21.05. Она поймала такси и поехала в гостиницу. За исплаканными окнами улицы тихо расходились в стороны черными низкими провалами. Женщина вошла в номер, посмотрела в зеркало и сказала себе:

– Дура.

Это же надо придумать – приехать в такую даль из-за случайного объявления. Дура. «Все впереди», – думала она раньше. Сейчас она знала, что ошибалась. Готовилась к будущему, а потеряла настоящее…

Когда она уснула, к ней снова пришел лохматый пес. Снова глубоко вздохнул, присел, обмахнул нос широким мягким языком и долго и грустно молчал. Она подошла к нему, взяла его за шею, уткнулась в шелковую шерсть и слушала его дыхание. Потом села ему на спину, и пес плавно пошагал навстречу звездам...

Следующее утро началось прохладно. Она собрала сумку и поехала на такси в аэропорт...

– Приехали, – сказал таксист.

Женщина расплатилась, вышла и увидела парк Победы.

– Но мне в аэропорт.

– Заказ до парка Победы, – буркнул таксист и уехал.

Стало безлюдно и тихо. Пусто и ветрено.

– Ррррууу, – услышала она позади, обернулась и увидела громадного пса. Пес улыбнулся и побежал, помахивая лохматым хвостом. Женщина вспомнила сон. Кусочек догадки мелькнул у нее в голове, и она пошла за улыбающейся собакой. Пес провел ее к парапету, за которым гора спускалась к реке. С краю она увидела одинокого человека, смотрящего вдаль. Человек обернулся. Собака, виляя хвостом, вприпрыжку подбежала к нему и села рядом. Женщина подошла ближе.

Человек смотрел на нее и улыбался.

– Вы – господин Врио?

Человек склонил голову.

– И вы можете исполнить мечту?

Господин Врио ответил:

– Неужели ваша мечта еще не исполнилась?

– Нет, – ответила она.

– А как же та собака, о которой вы так мечтали в детстве? Большая шумная собака, на которую можно взобраться и ездить на ней?

Женщина посмотрела на улыбающегося пса. И вспомнила. Так давно она просила и просила купить собаку. Так давно...

Господин Врио подошел ближе:

– Еще помните, как вы мечтали вернуться в тот город, где родились, когда станете совсем взрослой? Помните ли, как хотели вы погулять под дождем, под грустным провинциальным дождем?

Женщина посмотрела на господина Врио:

– А еще я вспомнила вас. Вспомнила тебя. Ты изменился за десять лет.

Господин Врио умолк.

– Много времени прошло. Помнишь, как перед моим отъездом ты сказал, что через десять лет я пожалею о сделанном?

– Тогда я был молод, – ответил господин Врио.

– И тогда мы думали, что все впереди, – раздумчиво произнесла она.

– Теперь мы знаем, что это иллюзия, – сказал господин Врио, – теперь... – Посмотрел на часы. – Теперь тебе пора ехать в аэропорт. Тебя ждет работа, семья.

– А если я не хочу туда?

– Так надо. Иначе следующая твоя мечта не исполнится.

– А ты? Как же ты?

– А я останусь здесь, буду ждать тебя на склоне этого холма, у Белой реки. Вот с ним, – показал на собаку. – Приезжай через десять лет, придумаем мечту для твоих дочерей и сына...

– Но как же твоя мечта?

– Моя мечта – исполнять чужие мечты, – прошептал господин Врио. – Дай мне часы.

Взял ее часы, разломил их надвое и отдал ей половинку с ангелом:

– Идут. Так-то лучше.

Свистнул собаку и пошел прочь по усыпанной хвоей дорожке мимо мокрых черных деревьев. Женщина почувствовала счастье. Скоро исполнится ее мечта – через десять лет она снова повидает господина Врио.

 

 

 

Светлана Чураева

МОЯ ПЯТИДНЕВНАЯ ВОЙНА

 I

 Вера в то, что мой дом когда-нибудь станет прекрасен, давала мне силы и желание жить. Но хористы оперного театра обожгли себе колени медузами, гастролируя в Таиланде, и пришлось прекратить всякий ремонт. Казалось бы, где медузы, а где мой гордиев санузел, – но все связанно в этом мире: работа хористов Башкирского театра оперы и балета заслуживает оваций – плитку они кладут бе-зу-преч-но.

И вот у меня прорвало какие-то слезные трубы, откуда хлынуло двумя фонтанами – по-клоунски, на полметра.

– Подлые, подлые медузы, – грозила я кулаком куда-то в сторону Таиланда, не зная точно, в каком направлении скрылся мой внезапно ушедший муж.

Я плакала, а мимо меня веселой демонстрацией шли скоморохи – то лохматые рыжие, то – с ярко-зелеными волосами из новогоднего дождя, то с теплыми колготками на голове: меняющая наряды девочка пыталась поднять мое настроение.

– А сейчас! – объявляет она. – На арене! Впервые в Уфе! Др-р-ресированные лео-пар-р-рды-ы!!! – и недовольная кошка семенит на передних лапах по кругу, тщетно пытаясь выдернуть задние из дочкиных рук.

– А кто будет плакать! Не получит! Кон-фет!!!

– А теперь – для терпеливых! – магия!

– Ну, ушел и ушел, – сказала она человеческим голосом через полчаса небывалого шоу. – Нам же лучше.

– Ну что ты, – ласково, как дефективной, говорил мне восьмилетний ребенок, гладя меня по голове. – Разве можно так горевать? Такая красивая и веселая женщина – с кучей друзей – все у тебя хорошо!

Тут мне стало, наконец, стыдно, и я позволила ей вытереть мое лицо полотенцем, виновато целуя ее горячие, пахнущие конфетами пальцы.

Так началась моя пятидневная война – война с окаянным женским «Я», отчаянно сильным, отвечающим за все и виноватым во всем, но не способным учесть в своих планах бесхребетных медуз.

 

Когда падает не дождавшийся ремонта дом, надо мчаться на воздух, схватив в охапку самое дорогое: я сгребла детей и папу и маму – главных, любимых, немыслимо беззащитных, достойных не просто мира, а лучшего из миров. Точнее, сама схватилась за их хрупкие руки, чтобы спастись. И взяла шесть билетов на Черное море, еще не зная, что это маршрут на войну. Ведь я-то отправилась на Кавказ за миром – так оглушил меня грохот рухнувшей крыши.

Стратегический план моего сраженья – пока еще просто бегства – банк, вокзал, телефон. То есть: получить деньги, купить билеты и уехать, отключив всякую связь с опостылевшей жизнью.

Телефон – дьявольская придумка – страшная цепь, она, издевательски мяукая, дребезжа и распевая на разные голоса, тащит нас за огромным белым конем, с которого смотрит на нашу гонку пустыми глазницами смерть. Мы так зависим от бездушных вещей, что сами превращаемся в автоматы. Но, к счастью, война за свободу уже началась.

 

Тот, у кого лучшее чувство юмора, проставил на билетах круглую дату «08.08.08» – трижды взбесившуюся бесконечность, взятую под уздцы точками и нолями. Эту формулу – «Ноль, восьмерка и точка» – прокукарекало трижды, но я, пригибаясь от свиста осколков сломанной жизни, не могла еще прочитать послание верно: «Ничто, бесконечность, смерть».

Формула смирения.

«Ничто, бесконечность, смерть», – отстукивали по рельсам колеса, а мне слышалось: «Подлец, обезьяна, трус!»

Мы сели в свой вагон в самом начале ночи – восьмого августа – и сразу уснули. И колеса перестали стучать, а только укачивали – как любимые руки. Я ошалевшим от обожанья щенком терлась об эти руки щеками, трогала их губами, дышала ими, радуясь, а утром опять резануло: «Подлец, обезьяна, трус!» Очень жесткие полки в этих купе, и лежать больно, и двигаться неохота, и телефон мешается под подушкой.

Я не отключила его, проявив предательское малодушие, – оставила лазейку в крепостной стене расстояния. Оттуда до меня добирались посланцы городской суеты, но шум их становился все тише, а голос моря все громче.

 

– Мама, смотри – бронепоезд!

Неряшливый военный состав встал рядом с нами. На его платформах грелись запыленные танки – их гусеницы недавно жевали грязь. Орудия, боевые машины пехоты – все как будто только из боя. И – солдаты, выглядывающие с деревянных многоярусных нар из металлических товарных вагонов.

– Вы посмотрите, там – люди! – возмутился мой старший ребенок. – В такую жару, в железных вагонах!

– Да, – пожевал усы папа. – В войну их хоть в деревянных теплушках возили. Железные – это уж как-то…

Состав, обгоняя нас, двинулся дальше – на юг.

«Осетия, – невнятно шуршало по вагонам, – Осетия…»

А я ничего не знаю об Осетии – ни о Северной, ни о Южной. За всю свою жизнь видела лишь одного осетина – дивного московского юношу с розой в руках – художника, составляющего скульптуры из мягких игрушек.

Впрочем, я могу рассказать про его деда – героя и великого скульптора Тавасиева, создавшего в числе главных творений памятник девятнадцатилетнему пугачевскому бригадиру Салавату Юлаеву.

Когда-нибудь я расскажу о них своим детям.

Я расскажу, как в 1941-м сорокасемилетний Сосланбек Тавасиев пришел – в шлепанцах на босу ногу – на Казанский вокзал провожать в эвакуацию эшелон, а ему эшелон этот велели возглавить – взять под опеку жен и детей художников, отправляющихся в Уфу. Как он, в шлепанцах, завернувшись в клетчатый плед, как в плащ, отправился по этой железной дороге навстречу нам – навстречу своему названому, но пока незнакомому брату.

Он подъезжал к нашему городу, и его – удивительно! – не встречал, приветствуя со скалы, громадный всадник на гигантском коне.

Я расскажу об их совместном пути – Сосланбека и Салавата – пути длиною в добрую четверть века. О том, как скульптор посвящал воину и поэту стихи – всю ночь, утром торопясь на очередное свидание с ним, чтобы восстанавливать, восстанавливать по черточкам его теперь бесконечно родное лицо.

Расскажу о том, как бывший кавалерист ваял для названого брата коня – как разглядывал в анатомичке военно-ветеринарной Академии препараты лошадиных мышц, навсегда застывших в движении; как создавал специальный станок, чтобы впервые в мире зафиксировать в нужной позе целую лошадь – в обнаженной красоте всех ее мускулов и суставов.

Принесенное в жертву искусству животное было принято благосклонно – нет прекрасней и больше конной статуи во всей России, от края, до края.

Я расскажу об этих героях, чтобы дети мои поняли, как тесен и хрупок мир и как может быть велик человек в этом мире. Но если человек велик, то обязательно – подобно всаднику Салавату – всегда находится на краю: на переднем краю сражений, на границе между мирами, на пределе возможностей, за пределами нормы.

Я расскажу, как чиновники не пускали Салавата на край, пытаясь запереть его бег в тесных улицах города.

Расскажу, как памятник башкирскому воину спас от сноса Ахтырскую церковь, построенную ровно в тот год, когда Салават собирал свои неистовые полки: Сосланбек Тавасиев занял ее – советскую овощебазу – под мастерскую.

Я буду рассказывать детям о легендарных героях, чтобы они поняли: все мы – части единой плоти, и у всех у нас – единая кровь. И то, что кажется далеким во времени или пространстве, случается заново каждый миг – удивительно рядом.

Я расскажу современным тепличным чадам, как дядя Сосланбека душил голыми руками медведя – как Салават. И как дед Сосланбека ударом кулака свалил чеченскую лошадь – когда чеченцы напали на его стадо. А когда дети спросят меня, в какую из чеченских войн эту было – в первую или вторую, я отвечу:

– В мирное время, в редкое мирное время. Сто лет назад.

 

Я расскажу, как в 1918-м осетинский командир красных шариатских отрядов Сосланбек Тавасиев выбил из Кисловодска войска будущего наездника-акробата парижского цирка, будущего эсэсовского генерал-лейтенанта Андрея Шкуро. И как с белогвардейской армией бежали из города десятки таких же, как мы, благодушных курортников: Голицыны, Волконские, Оболенские, Воронцовы-Дашковы, Бенкендорфы, Мусины-Пушкины… И с ними – известный промышленник Нобель. Родственник того самого Нобеля, чье имя носит премия, которую все никак не присудят вашему гениальному деду.

Гениальный дед – мой папа – озадаченно смотрит в окно: одним курсом с нами – на юг – идут и идут военные поезда.

– Гм, может быть, учения? – удивляется папа.

В ответ ему задергался припадочно мой телефон, и папина сестра, наша московская тетя, прокричала нам, что этой ночью – когда мы садились в поезд – грузины разбомбили Цхинвал.

 

…Занимая осетинские села, «волчьи сотни» белого генерала Шкуро в шапках из волчьих шкур убивали всех. Беспомощные старики шли на них с железными вилами – все, кто мог держать оружье в руках, давно распределились по армиям; вот и брели воевать оставленные в домах столетние осетины, роняя на землю тяжелые вилы.

Говорят, как только солдаты Андрея Шкуро вошли в «красное» село Христиановское, то сразу отыскали дом красногвардейца Гамаева. Навстречу им выбежал, сгорая от любопытства, его трехлетний сынишка Аркадий, его, захохотавшего, подхватили на руки, внесли обратно в избу и затолкали в горящую печь.

Мать ребенка пришлось держать очень крепко, но она смогла вырваться, когда ей, смеясь, предложили «угоститься жареным мясом». Женщина начала рвать горло одному из бандитов, и ее зарубили шашками.

Двое других детей красногвардейца Гамаева смотрели, держась друг за друга, на маму и не могли ни подойти к ней, ни убежать – одного из малышей сразу хватил паралич, а второй вцепился в брата, не умея ходить.

Потом красные партизаны сбросили в пропасть у «Чертова моста» – у входа в Дигорское ущелье – несколько десятков белогвардейцев, живьем.

 

Я не хочу, чтобы мои дети знали об этом.

Невозможно понять, невозможно принять поведенье войны. Митрополит Кирилл как-то сказал: человек не может убить человека – чтобы убить, он должен перестать видеть в жертве себе подобного. Как это можно сделать? Не знаю.

 

Лучше я расскажу, как двадцатичетырехлетний Сосланбек Тавасиев, бывший юнкер, выпускник Елизаветградского кавалерийского училища, стал одним из предводителей революционной группы «Кермен», названной в честь осетинского Че позапозапрошлого века – народного героя Чермена. Как он спал каждую ночь в сапогах, постоянно готовый к бою. И когда однажды все-таки снял сапоги, был застигнут врасплох отрядом Шкуро. Бежал босиком через перевал и обморозил голые ступни. Как дополз до аула, где ему дали целебную мазь. Но он не стал сразу мазать ей ноги, а сначала попробовал снадобье – нанес на самый кончик мизинца. И чуть не умер от сильнейшего яда. Тогда Сосланбек Тавасиев обтесал своим кинжалом обмороженное мясо ступней и лечился сам, звериным чутьем выбирая нужные средства. Известно, что вылечил он себе ноги медом, соломой и мылом.

 

Когда в родном его ауле началась дележка земли, ему – как самому справедливому – доверили межеванье. И он так разделил участки, что все примирились с его решением. Даже родной отец – Дафа Тавасиев, у которого сын отнял большую часть надела в пользу малоимущих соседей.

Впрочем, в моем сознании «справедливость» ассоциируется с ассирийскими списками обид – справедливых обид! – моего ушедшего мужа. Я годами слушала их, невольно заучивая наизусть, не зная, чем отвечать: предъявлять свои, не менее справедливые? Захотела спросить: что, так и будем меряться списками? Но от смешного созвучия пробило на смех, и я опять получилась дура.

Так что не будем о справедливости. И Салават Юлаев, и Сосланбек Тавасиев воевали за то, чтобы все были счастливы.

В моем рассказе они так и пойдут, обнявшись, – два поэта, два брата, два борца за свободу. И это не будет «совсем другая история», ведь в каждый вздох этого мира кто-нибудь – на самом краю бытия, над обрывом, щурясь от ветра, – сражается за свободу.

Их держит на краю вера в обязательное человеческое счастье для всех.

 

Сосланбек Тавасиев, окончив в Ленинграде художественный институт, идет по московским улицам – легендарным героем в псевдоэллинских сандалиях на мощных, как у Минотавра, ногах, в самодельных шортах и коротком плаще. Идет, гордо выставив вперед роскошную, как у древних царей Междуречья, черную бороду.

Год 1927-й.

Москвичи хихикают и косятся. И только народный поэт Демьян Бедный приходит в восторг. Он едет навстречу в открытом автомобил, в Кремль.

– Тпру! – приказывает Бедный шоферу и стоя приветствует обладателя удивительной бороды.

– Ба, да это же Тавасиев! – восклицает Демьян. – Разве тебя не убил мерзавец Шкуро?

В Кремле поэт рассказывает всем, что видел живого Тавасиева, и бывшему красному командиру выдают «за бороду» орден Красного Знамени, давно заслуженный им в сражениях за свободу и счастье бедных.

 

Я многое успеваю рассказать своим детям за эту поездку – пользуясь своей победой в борьбе за свободное время.

 

После этих рассказов мой средний ребенок прозвал скульптора Тавасиева «каменный парень», узнав, что имя Сосланбек означает «сын камня»: слово «сос» переводится как «гранит», а «алан» – «илан» – «сын». А младшенькая ударилась в рев:

– Жалко медведя!

– Какого?

– Которого убили все эти ваши герои.

 

У Сосланбека Тавасиева на довоенных портретах лицо царей Древнего Междуречья, но ни один из восточных царей не мог создать настолько живых и безупречно прекрасных фигур, которые рождались под резцом бывшего командира красных шариатских отрядов.

Наверное, только такие люди – высеченные из камня, как два героя моего краеведческого рассказа, могут спасти от оползания разжиженный глобализацией мир. Такие – родившиеся в горах, где крошечный камень может вызвать смертоносный обвал.

 

Вот, собственно, и все, что я знаю об осетинском народе.

 

– Если уж их везут на войну, – ворчит мой старший ребенок на мелькающие за окном лица военных, – могли бы им и купейный вагон дать, хотя бы плацкарт.

– Может быть, специально злят? – предполагает средний. – Перед боем?

– Представляешь, сколько понадобится плацкартных вагонов для одного полка? – поясняет им моя мама.

И они вместе принимаются подсчитывать на листке, изрисованном буквами и значками игры «виселица».

А я никак не могу остановить разматывающийся клубок взаимосвязей: через девять дней после рождения моего папы, 16 января 1947-го, когда Тавасиев начал ваять в московской мастерской рабочую модель памятника Салавату, там же – в Москве повесили бывшего парижского наездника-акробата, бывшего деникинского офицера, генерал-лейтенанта СС Андрея Шкуро.

 

Очень люблю дорогу, но в этот раз беззаботная кочевая песня не складывалась в крови. Наверное, проклятый телефон виноват, что не оборвалась во мне какая-то суровая нить, и тянет, и тянет, вытягивая изнутри острую боль.

Конечно, днем я от нее отвлекаюсь, но утром и вечером – до и после спасительных снов – в груди бесчеловечно саднит. Привыкнув просыпаться и засыпать с любимым именем на губах, никак не могу вырвать его из горла и рта. Привыкнув прислушиваться к родному дыханию, голосу, к нетрезвой возне его ключей в скважине входной двери, к ночному звуку подъехавшей к подъезду машины, я пугаюсь наступившей вокруг тишины. Привыкнув к его запаху, вожу растерянно носом и ловлю им только едкую гарь.

 

Человек не может убить человека – чтобы убить, он должен перестать видеть в жертве себе подобного.

– Ты – тупое животное! Ты живешь рефлексами, как амеба! Ты – не человек! Ты – самая последняя мразь – не ЧЕ-ЛО-ВЕК!

Помню, я заворожено смотрела, как тщательно артикулируют любимые губы, слушала голос любимого и понимала: каждое слово – правда, для него – правда. Иначе он не убивал бы меня.

Каких ужасных демонов, какого свирепого врага видел он, когда сражался со мной? Какую ненавистную тварь волок он победно за волосы, поскальзываясь на моей крови?

Какую свою чудовищную беду уничтожал, затаптывая меня?

Кого он душил – медведя, скалящего на него смертоносную пасть?

Ведь не меня же, не меня – его родную жену? Которая закрывается от него трясущимися руками – слишком медленно, с опозданием на удар. Которая таращится на него, не понимая, заплывшими мокрыми глазками, выдувает бесформенным носом алые пузыри и давится, давится без конца.

Какое страшное зло вызвало в нем эту рычащую ненависть? Ведь не я?

Он убивал меня. Я так и не сумела понять – за что?

Тряслась, одетая, в горячей ванне, пока он спал, баюкая огромную, как земной шар, голову, и повторяла, и повторяла до утра громким шепотом: «За что? За что? За что? За что?..» Как тупое бессмысленное животное.

А потом долго плакала от бесконечной жалости: бедный, бедный, в каком же аду он живет… Знать бы, в чем его ад.

 

Знать бы, что за ад вскипает в сердцах мужчин, когда они развязывают войну? Что в глубинах их человеческих душ начинает вдруг жадно требовать крови? Что наполняет их радостным предвкушеньем смерти – и своей, и чужой?

Неужели им так необходимо рвать наши общие жилы? Впрочем, мир бывает безобразно велик, и большинство даже не заметило боли от погибших на периферии кровеносной системы пары тысяч цхинвальцев.

Я ничего не понимаю в мужских бранных делах. Не понимаю, как могло случиться, что хорошее, веселое слово «грузины» в российских газетах стало писаться чуть ли не в значенье «фашисты»? И – зачем? Для чьих последующих смертей?

 

– Расскажи еще что-нибудь про убийцу мишки, – просит меня младший ребенок.

– Какого Мишки? – рассеянно отзывается сын. Он торопливо читает в сотовом военные новости из Интернета, пока не пропала связь. – Саакашвили? Вроде он пока что живой.

Что я могу рассказать «про убийцу мишки», который и медведей-то не убивал – этим грешил его дед? Что перед второй мировой Сосланбек Тавасиев всерьез занялся краеведеньем; ведь веденье – осознание – края так необходимо, чтобы удержаться от падения в ад. Чтобы не сорваться в единый наш кровоток безродным губительным тромбом.

Это детям неинтересно, так что же я им могу рассказать? Зачем я вообще вспоминаю так много о далеком осетинском герое? Наверное, потому, что лишь издали светят нам путеводные факелы освободительных войн. Наверное, потому, что лишь небольшие – концентрированные – народы впрыскивают в наши анемичные вены яростные мужские гормоны.

 

Я не хочу рассказывать о его вере – ведь она убила его на полжизни раньше отведенного срока.

Сосланбек Тавасиев верил в справедливость и счастье.

Поэтому командир красных шариатских отрядов не поклонялся богам. И – шумный, молодой, крепкий – только смеялся, видя, как с ежедневной рабской зависимостью склоняется в молитве сосед.

– Распрямляй спину! – кричал он ему через забор. – Смотри, какое восходит солнце!

Сохранилась легенда (правду говорят или нет, уже не узнать), что однажды Сосланбек умудрился обманом накормить правоверного соседа свининой.

– Вкусно? – смеясь, спросил у него после застолья.

– Спасибо, сосед, хорошо. Большое спасибо.

– И что теперь скажет твой бог? Может быть, он, как ты, не умеет отличить баранину от свинины?

Сосед еще раз поблагодарил, пошел домой, лег на кровать и умер от ужаса перед вечной смертью.

…С того ли дня или раньше – оплакивая погибших на гражданской товарищей, – богатырь Тавасиев пошел в ученики к мастерам, выбивающим каменные надгробья. Несколько лет он вспоминал и оживлял в родственном ему камне лица ушедших друзей. Ведь он не верил в загробную жизнь – только в вечную память, которая есть разновидность священной для него справедливости.

Он собирался, как его предки, дожить до ста двадцати лет. На восьмом десятке приносил на руках литую статую быка. Надорвал, правда, спину и год пролежал в постели, но не беда – много рисовал, не вставая. Потом понемногу расходился – впереди оставалось еще лет сорок-пятьдесят.

Сосланбек Тавасиев, как все герои, все время жил на краю и поэтому очень редко встречал обыкновенных людей. Мастерская – семья – партсобрания – мастерская… И вдруг – больница, случайно, из-за пустяка.

– Костыли подбери! – тыкала шваброй в его искромсанные когда-то ступни неопрятная санитарка. – Да пересядь, не видишь – мешаешь! Вот дед!!! Совсем плохой, да? Или оглох?! А?! Подь, говорю, вон туды, ты, старый пердун!

Тавасиев послушно отошел, лег на кровать и умер от ужаса перед настоящим лицом обычного человека, счастью которого он служил всю жизнь, как богам.

 

II

Надежда на мирный отдых в сотне-другой километрах от войны полностью оправдалась.

(…..)

Из моего телефона по-прежнему выбирались воинственные посланцы городской суеты, но я отбивалась и отбивалась, так и не решаясь перекрыть им последний канал. А вдруг мелькнет там полотнище белого флага? Хотя какие тут могут быть флаги – после ковровых-то бомбардировок?

– Очевидно: после этих событий они никогда не смогут жить вместе, – сказал про меня и про мужа Президент Дмитрий Медведев, выступая по телевизору на фоне хроник осетинско-грузинской пятидневной войны.

Моя же война разлучила меня с подругами, поставив нас по разные стороны фронта. Они где-то вдалеке вели свои локальные войны.

Иногда через телефон до меня долетали звуки их упорных сражений. Александра – самая боевая из всех известных мне женщин. Александра – которая ударом кулака валит обидчиков наземь, перед моим отъездом полюбила одного из самых ярких современных героев и разбойников нации.

 «В нем дух Салавата!» – восторженно писала она в коротких телефонных посланьях. Не умея ничего делать наполовину, Александра сразу – уверенно, мощно – вошла в долгожданное чувство.

 

Что ж, пожалуй, он может быть из породы настоящих героев. В такого не стыдно – и с головой.

А в моем герое мне было мелко – как в азовском лимане. Когда идешь, идешь в воде по колено, а нырнуть негде. Захлебнуться с ним можно лишь лежа – в постели, сливаясь в супружеских ласках, или утром, когда горлом идет нежность от младенчества спящего рядом. Но я же не могла все время лежать, чтобы быть равной по росту.

Впрочем, меряться – низко. Лучше, встав на колени, прижиматься лицом к любимым ладоням. И, когда пришел ко мне муж, наверное, мне полагалось просто разуть его, и помыть ему ноги, и воду с них, по традиции, выпить. Чтобы был у нас и нашего дома хозяин.

 

Мы – все мои подруги и я – выросли со странной уверенностью, что жизнь наша должна быть счастливой.

– Но никто тебе этого не обещал! – возражала мама.

А я с упорством трехлетки не верила ей. «Конечно, никто не обязан ничего приносить мне на блюде – я и сама вполне могу построить себе немножечко счастья», – думала я. Иначе зачем тогда все? Зачем было трудиться Тому, у кого лучшее чувство юмора, – создавать это манящее леденцовое небо с клочьями сладкой ваты?

Но вот моя пятидневная война стала гражданской, отбросив на вражеские позиции лучших подруг. И я в одиночку сражаюсь против гордого «Я сама», осознав, что, «строя свою чудесную жизнь», попросту вырывалась с капризной глупостью из любящих рук.

«Я сам!» – так, топая, требуют малыши. И успешные красавицы, рисуя на своих щитах «Я сама!», с откровенностью сомнамбулы признаются в том, что пульсация нежной жилки за ушком – под «Guerlain» – это трепыхание глупого детского сердечишки. Оно судорожно хватает кровь каждым клапаном и, содрогаясь, извергает ее – вхолостую, ибо так давно захлопнулись двери безвременного рая, в котором нет ни знания, ни греха – только любовь.

Но так давно уже закончилось детство, что притупилось даже чувство потери.

И пьяные бродяжки, засыпающие под стрекот кустов в развалинах бомж-отеля, что стоит на нашем с папой курортном ежевечернем пути, стократ счастливее моих умных, хороших самостоятельных женщин. Ведь каждый день готовит им, беззаботным, сюрприз. Ибо нет у них крепких сетей ежедневников, а есть только детское доверие к миру.

 

По горизонту – по краю между морем и небом – вереницей идут военные корабли. Перед водой переминается от нетерпения дюжина мелких детей из соседнего лагеря отдыха и здоровья. Довольная вожатая, стоя по грудь в воде, дирижирует их нестройной речевкой:

–Над нами – солнце, перед нами – море, под нами – песок, мы – друзья!

– Плохо! Плохо, – приплясывая в воде, кричит на сомлевших пионеров наглая тетка. – Давайте еще раз!

Дети голодными глазами смотрят на море и бессмысленно тянут:

– Над нами – солнце…

 

– Видите, они заклинают стихию, – жалостливо топорща усы, шутит папа. – Говорят: «О море, будь с нами добрым, пощади нас…»

Мои «вольные» дети под завистливые взгляды лагерников с хохотом полощутся в жвачке прибоя.

Я тоже бегу к воде, но меня останавливает дребезжание телефона.

– Брось его в море, – советует папа.

– Только подальше, – весело машет рукой мама.

А вдруг?...

Но это дурацкая – дурацкая! – эсэмэска от мужественной Александры.

«Я беременна», – пишет она.

«Ура, – отвечаю, расстегивая сандалии, – ура!»

«Никакого ура. Не знаю, какое он примет решение».

«Какое тут может быть решение?! Это – подарок», – я уже «бью копытом» у кромки моря.

«Меня убьют за такой подарок».

«Это тебя-то? Такую сильную? Кто посмеет!»

«Все».

«????»

«Родители, дети, муж, начальник, правительство Республики Башкортостан».

«А он?»

«Я жду, какое он примет решение».

Над нами барражирует оливковый вертолет.

– Отключи ты свою пищалку, – советует папа. – Ты так и не искупалась.

– Успею.

 

И я плавала – перед самым ужином – не зная, что моя Александра, мой отважный двурогий, как умирающая Луна, воитель в это мгновенье тоже заходит в воду – в Белую реку у подножья Уфы.

Человек не может убить человека, поэтому она отдает себя на волю стихий. Огонь закатного солнца поджигает реку под железнодорожным мостом, теплый вечерний воздух гладит ее, заблудившуюся, по волосам, и высокая скала закрывает город.

Александра решает плыть, пока не устанут руки. Когда же руки устали, она переворачивается на спину.

– Вот и все. Так и буду лежать, пусть река забирает меня.

И река послушно несет ее в сторону горизонта – к самому краю.

 

Бедная моя Александра! Воин и поэт, я не могу быть сейчас рядом с тобой: у нас слишком разные войны. Я не могу даже узнать, какое решение принял твой харизматичный разбойник: горы оградили мой телефон от волн сотовой связи. Подумать только: где-то усатый злодей вершит свой суд над невинной душой, хотя не он Создатель, а всего лишь отец! И я не могу сказать ему – и ей, – что они не имеют права решать.

(…..)

Когда мы за полночь, пританцовывая нечто вроде лезгинки, добрались до пансионата, мой спящий телефон ожил, выплевывая послания одно за другим, все от одного адресата – Александры.

«Дорогая, он – идиот!»

«Я идиотка, последняя кретинка и дура»

«Если спросят, знакома ли ты со мной, говори, что нет!!!»

«В моей квартире – разгром. Сломали дверь, перебили посуду. Книги на полу. Я одна, я плачу»

 «Ты в опасности тоже!»

Она писала мне еще до ухода в Белую, писала, писала, не получая ни строчки в ответ.

И последнее:

«Мне не на кого рассчитывать. Иду на аборт».

Ох, только не это!

 

Человек не может убить человека. А ребенка почему-то – легко: отпросившись пораньше с работы и пропустив разок автомобильные курсы. В России миллиона по полтора за год – недостаточно, чтобы выкроить в ежедневнике минуту молчанья.

«Не убивай его! Он человек!» – набивала я СМС, торопясь, не попадая по нужным кнопкам. Не зная, как уместить в коротком послании: он – человек, он еще не умеет дышать, разговаривать, думать, он похож на червяка с ножками, но он уже любит тебя! Он – такая же часть тела Божьего, как мы. Увидь же в нем человека, а не беду! Не убивай его, дорогая, пожалуйста. Любимая, не губи же себя.

«Подумай, какой роскошный генофонд тебе посчастливилось получить, – я расставляла в эсэмэске ободряющие смайлики. – Ты родишь для родины героя, – смайлик, смайлик, смайлик. – Не бойся ничего, ты же сама герой!»

Не рассчитывай, родная, не рассчитывай ни на кого – просто надейся! Ведь Тот, кто сильнее всех самых сильных женщин, милосерден и добр.

Эти послания съели последние деньги с моего телефонного счета, и я корила себя – надо было звонить, не писать! А теперь она не отвечает, и я не могу услышать, как она там? Проклятая телефонная связь! Ненавистная, бесполезная трубка!

Телефон молчал, и я не знала, что моя Александра плыла и плыла на спине по волнам Белой реки, громко читая свои стихи о любви.

И не видела, как на них отозвался с горы каменный воин-поэт – нагнулся вдруг, нависнув над Александрой огромным лицом, и она не могла потом вспомнить, как оказалась на берегу.

 

Сутки я прождала ответа. И следующим вечером мы отправились с папой к санаторию космонавтов, чтобы прикупить для вечернего гедонизма пару литров сухого вина.

…Долог и прекрасен в этих местах путь за вином.

Сначала – аллейкой мимо унылого совкового пансионата с губастыми золотыми рыбками, нарисованными на скамейках. Потом – еще чуть-чуть – до собаки размером с варежку; ее угрожающий лай слышен до самого бомж-отеля. От отеля – пять минут неторопливой ходьбы до шоссе; на другой его стороне – магазинчик с красноречивым названием «Доза». Но нам не надо туда, ибо нет еще там вина, а продаются лишь цветы, фрукты и садовые керамические твари, застывшие в комических извращенных позах. Если бы мы перешли дорогу, то увидели бы, что большое красивое прописное «Д» на вывеске – это на самом деле коротконогое «Р».

Мы же идем дальше – по кромке шоссе, отшатываясь, когда мимо проносятся, пьяно кренясь на лихих поворотах, машины. И спускаемся по живописной дороге – среди калифорнийских вилл на фоне картинных гор. Спускаемся к покрасневшему от удовольствия солнцу, жадно припавшему губами к наполненной чаше моря. Там – внизу, возле космического дендропарка – играет музыка, мигают фонарики, гуляют люди и продается вино.

Когда мы, нагруженные вечерней снедью, поднимаемся в беспросветном мраке обратно к автомобильной дороге, мой телефон вздрагивает от дошедшего сообщенья.

– Выброси ты, наконец, эту бренчалку – отзывается папа.

Но я, неловко зажав подмышкой пакеты, пытаюсь разглядеть на тусклом дисплее буквы. Их всего двенадцать: «Его больше нет».

Так я получила известие, что погиб мой союзник по этой пятидневной войне, мой маленький безымянный товарищ, сын героев и сам, конечно, герой.

 

Мы отдыхаем с папой в темноте на берегу грохочущего фурами шоссе и передаем друг другу картонный пакет с каберне.

– Полтора миллиона, – говорю я. – Полтора миллиона жертв – целая Уфа и еще несколько деревень. Полтора миллиона мирного – очень мирного – населения.

Папа молча протягивает мне пахнущий южной ночью напиток. И южная ночь пахнет, естественно, горячим асфальтом и пакетным вином.

 

III

Любовь сбила нас с тобой с ног, внезапно. Повалила в объятья друг друга – как двух последних пропойц. И мы почти разучились стоять, падая на пол, на кровать, под кусты.

Мы сидим с тобой у подножия памятника Салавату – я у тебя на коленях, помнишь? И подвыпивший прохожий предсказывает нам выдающегося ребенка. Все четыре стихии свидетелями присутствуют при этих словах – река далеко внизу, камень под ногами чугунного скакуна, вечернее – полное воздуха – небо и важно вздыхающий огонек на кончике сигареты пророка. Я у тебя в руках и мечтаю там пребывать вечно.

Но все кончено – ты пропал без вести, а я – за сотни километров от твоих коленей – веду детей к «Дозе» за ведерком турецких персиков.

Осталось обойти кусты, за которыми грохочет шоссе, перейти его… В этот момент рядом – близко! – тормозит военный грузовик. Не голливудского вида автобус с фантастической надписью «Космические войска», который ежедневно проезжает мимо – из санатория, а настоящий войсковой грузовик с полным кузовом вооруженных мужиков под темно-зеленым тентом.

Я понятия не имею, кто они – какой армии, армии ли вообще. Мгновенно останавливаю детей, прижимаю палец к губам – всем тихо! Они улыбаются, а во мне плещется вековой ужас мирного населения – откуда? – перед солдатней. За очень ненадежной оградой субтропической зелени – на расстоянии вытянутой руки – ходят, разговаривают, пахнут солдаты. Абсолютно инородные существа, для которых трое детей и женщина – инородные существа. Не люди. Уверена, так же, как мы сейчас, чувствовали себя женщины и дети, когда рядом топтали кусты эсэсовские войска. Так же прячутся сейчас по кустам незнакомые нам осетинские и грузинские семьи – совсем рядом, для машины час-полтора пути.

Я – не воин, нет – не воин! Я трясусь и взглядом заклинаю детей: замрите!

Где же ты, наш герой, обязанный нас защитить?

Во многих сотнях километрах отсюда ты с хмельной иллюзорной легкостью петляешь в кустах возле памятника Салавату. Ты с упоительным чувством опасности дразнишь удивленных милиционеров – радостным гиббоном выскакиваешь внезапно перед ними из-за кустов; кривляешься, издаешь невнятные, но громкие звуки и снова пропадаешь в листве.

Им лень гоняться за тобой над обрывом, они делают вид, что не замечают тебя. Так же, как твои друзья, сидящие на скамейке неподалеку.

Потеряв интерес к милиционерам, ты бредешь, улыбаясь, падаешь в траву и лежишь, долго и счастливо глядя на облака.

Что ж, когда нет войны, то алкоголь – лучшее приключение. Ибо, заходя каждый раз в его веселую стремнину, никогда не знаешь, где вынырнешь и вынырнешь ли вообще.

 

Военные за кустами рододендрона прыгают обратно в кузов своего грузовика и уезжают вниз по шоссе. Светит солнце, керамические кролики возле «Дозы» издевательски скалят зубы, замерев в позах пассивных гомосексуалистов.

Слава Богу!

Перед отъездом на море я, стесняясь, зашла в храм Рождества Богородицы. В нем, только что открытом после реставрации, просторно, пусто и по-рождественски великолепно. Я жду, пока освободиться отец Георгий – он, усталый, потный, в сбившемся облачении, отмахивается на ходу от назойливой тетки.

– Ну, батюшка… – канючит она. – Я ведь в район еду, а там свечек нет.

– Я тут при чем?

– Да ваша продавец лавку закрыла перед самым моим носом…

– Что ж, у нее рабочий день закончился. Она право на отдых имеет.

– Так ведь я в район еду, свечек обещала привезти…

– Вот ведь! – удивленно разводит широкие рукава отец Георгий. – Что же я-то? Поймите вы: батюшка не торгует свечами!

– Так прикажите ей…

– Как же я ей прикажу?..

Отец Георгий растеряно кивает мне:

– Подождите.

Раз, другой пробегает мимо, сердито бормоча в бороду:

– Лежала тут где-то целая куча... Не видали вы, – окликает женщину, моющую полы, – целая коробка свечей тут стояла?

– Не видала.

Пару минут спустя он вручает прихожанке, уезжающей в район, толстый пучок восковых свечек. Та суетливо сует деньги, но отец Георгий отмахивается:

– Положите в коробку на нужды храма.

Останавливается, смотрит ей вслед и говорит вдруг:

– Помолитесь при случае за священника Георгия.

 

Подходит ко мне, сочувственно кивает:

– Блудила?

– Да.

– Аборты делала?

– Один только… Да.

– Плохо, – вздыхает батюшка. – Ну, Господь милосерд. Сейчас пойди-ка домой, посиди спокойно, припомни свои грехи, запиши на бумажку. Помолись, и на исповедь приходи. Муж-то есть?

– Есть, – отвечаю, сама не зная: есть ли? И уточняю – Но мы… плохо живем.

– Откуда ж хорошему быть, сама подумай. Если душа у тебя вон как скорбит о грехах.

Да, так скорбит, что смыло до подбородка всю тушь.

Резво подкатывает крошечная согнутая пополам старушонка:

– Батюшка! – кричит. – Чудо ведь у меня: олененок стал приходить, махонький. Уж до чего славный: сам белый, рожки золотые, крылышки. – Она радостно смеется, закрывая ладонями рот. – К чему бы это?

– Откуда ж мне знать, – ласково отвечает священник. – То одному Богу ведомо, а я – лишь обычный батюшка. Что, часто приходит?

– Ой, часто!

– Что ж, пускай. Ты святой водичкой его окропи.

– Кропила! – весело кивает старушка, – Ему – ничего. Перекрещу его, он и скачет, скачет по паласу…

– Ну, и славно.

Я реву в сторонке, изливая сокрушение сердца. Прячусь за широкую колонну, убранную вместо икон цельной пластиной уральского камня. Под полировкой застыла первобытная судорога земли – настолько мощная, древняя, что сразу ясно – человек невелик, и вся жизнь его – лишь призрачный след пыльцы на распахнутых крыльях времени.

 

Странно мне теперь говорить «я сама», но – это правда – я сама «вызвала» этого человека, загадала, заказала, старательно подбирая список достоинств: остроумен, великодушен, умен, порядочен, обеспечен…. Получился банальный голливудский глянец, сбывшийся с юмористической точностью. Только Тот, по чьей воле выполняются все вызовы и заказы, в качестве копирайта еще добавил выразительный штрих: мой новый знакомый – очень хороший поэт. И не просто обеспечен, а гротескно богат.

Так что в последний день войны к пляжу под мантрические заклинания пионеров подошла настоящая пиратская шхуна.

Конечно же – «Черная жемчужина».

Тот, кого я так опрометчиво загадала, засунув руки в карманы – обязательно! – белых брюк, сходит по настоящему трапу на берег.

– По-моему, это хорошая идея, а? – улыбается он детям – моим и подконвойным.

– Я решил, что сегодня мы будем кататься и купаться в открытом море.

Смешно, но он абсолютно реален, я могу его потрогать. Но не хочу.

– А может быть, – он наслаждается своей ролью, – куда-нибудь уплывем? – Хорошо хоть шероховатый акцент намекает на его не абсолютную настоящесть. – Дети, а? Сейчас принесем из каюты глобус – и выбирайте маршрут.

Наверное, я была слишком уставшей, когда «моделировала» его. Но он теперь существует в моей жизни, и ему не лень говорить, как он любит меня.

И тут я могу уличить его во лжи – ведь настоящая любовь всегда взаимна, как рифма.

– По-моему, ты – ты не очень хорошая идея, – говорю я ему.

(…..)

Пять дней – нормальный срок для локальной войны. Нормальный срок для «принуждения к миру», как выразился Медведев. Наши соседи по пансионату, как рыбы в замор, задыхаются у телевизора. Градусник на стене показывает почти сорок по Цельсию. Перед экраном все пять последних дней – жаркие споры: одни желают смотреть Олимпиаду, другие – слушать последние новости. Что делать, если и война, и Олимпиада начались в один день?

Спорящие пришли к согласию только раз – когда Путин, хмурясь, вещал прямо из расцвеченного спортивным ликованьем Пекина.

– Российские добровольцы уже собираются в зону конфликта, и их тяжело удерживать, – упрекнул сконфуженных курортников сердитый премьер. – Поведение Грузии, безусловно, вызовет ответные действия.

 

Всего за пять дней был создан этот удивительный мир! И лишь на шестой был сотворен человек – в испытание или в наказание прекрасной планете?

 

Мой телефон болтается в пляжной сумке – с сосновыми шишками, с камнями, с красивыми кусками ракушек. Я могу позвонить, куда угодно: мой голливудский фантом сказочно пополнил счет. Но кому мне звонить, когда самые близкие рядом?

Кому мне звонить, если ты не хочешь меня услышать?

Я и без телефона могу сказать тебе: слава Богу, что мы повстречались. Что расстались – не страшно. Мы все равно разлучились бы – на мгновение позже, на тысячи, на миллионы мгновений: сколько ни умножай бесконечность на ноль, все равно будет ноль. Мир – бесконечность, а наша жизнь – не более чем мгновенье. И если удается в это мгновение встретиться – счастье.

Счастье, что ты где-то есть. Что ты дышишь, ходишь, говоришь, улыбаешься, ешь… Может быть, тебе, наконец, хорошо.

Ты, пожалуйста, будь.

Я очень благодарна тебе. За тепло твоего тела; за голос, за руки, за глаза и за брови, за прохладную высоту лба; за то, как ты смеешься, и за то, как ты сердишься; за то, как ты дуешь дочери в пузо, а потом подставляешь ей ответно свое… Все это уже навсегда подарено мне.

Так же, как это огромное море. Так же, как это огромное небо. Как это огромное солнце, к которому я плыву, повторяя и повторяя твои стихи.

Нет во мне больше ни обиды, ни гнева, ни боли. Отпустила меня мучительная судорога суеты. И я плыву, благодарно улыбаясь Тому, у кого лучшее чувство юмора, – за Его милосердно мягкое принуждение к миру. Он мог провести это принуждение нас, помраченных, к миру гораздо жестче, но Он просто развел нас с тобой по углам, – слава Ему, бесконечная слава!

Ты не звони и не говори ничего. Зачем мне слова? Ты отбрасываешь их, мерзкие, как ящерицын хвост. А я, безмозглый щенок, заигрываюсь, визжа от злости, твоими словами, несущими самую ничтожную – заднюю – часть правды. Не замечая, что главное – бессловесное, настоящее – скрывается в это время в кустах.

А ведь оно – главное – было уже у меня.

Слава Всевышнему, что мы повстречались. Как много драгоценных дней растерялось с тех зачарованных пор! Как много между нами было споров, разговоров и ласк, и нежности, и недоразумений, и ссор. Столько всего – можно перебирать до скончания века.

А лучше – не трясти старьем, отодвинуть подальше, чтобы не было ничего между нами, а была бы только любовь – та, что никогда не бывает «между».

Была ли она – любовь? Мы так много о ней твердили, словом «любовь» оправдывая себя – за ложь, за предательство, за гордыню, за блуд?

Была ли любовь – та, которая долготерпит, милосердствует, не завидует, не превозносится, не гордится?

Не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла?

Не радуется неправде, а сорадуется истине?

Все покрывает, всему верит, на все надеется, все переносит.

Может быть, она и случилась у нас. Но мы захламили ее, заболтали, затолкали в такой дальний угол, что сразу и не сыскать.

Не знаю, что мы называли любовью в своей неистовой тяге друг к другу. Не знаю и не хочу знать. Потому что вся боль и грязь осталась на полях моей пятидневной войны. А мы, слава Богу, живы.

 

– Как вы там?

– Хорошо.

Сердце мое полно радости. И благодарности к создателю сотовой связи. И благодарности к родителю чудесной девчонки, которая с надеждой тянет ладонь к телефонной трубке.

Сердце мое переполнено, и клапаны тянут кровоток через силу, так что приходится им помогать бесконечным повторением фразы: «В руки Твои, Господи милосердный, в руки Твои!»

 

 

 

Рустам Нуриев

СЛЕДЫ НА ПЕСКЕ

Соответствие тел в том взаимодействии, где тишина приходит после грома, где в туманном выражении осеннего дня можно увидеть поезд, там напутствие вселенских часов включает движение тел в новое соотношение. Оно повторяет до мелочей старое, причем новое уже является совершенно другим. Текучесть самого длинного дня в году удивительно мягка и жаропрочна, и хочется попросить помощи, но ненужность крика может только усугубить, и я, сдерживаясь, открываю дверь и выхожу на улицу. Предшественники подготовили всепогодную любовь ко всему: к детям, к женщинам, к закату, к восходу. Священнодействие четырехдольного ритма в домике кантилены кажется последней радостью, но когда споет великое «завтра», соответствие меня и березового леса в обнимку с полуднем отправится нарезать круги по поляне, и это будет самым прекрасным. И частица дня, спрятанного в прошлогодней листве, уже записалась в ячейке загадочной памяти головного мозга.

Спрятанность в скобках элементарно адресована туда в космос, та же водяная мельница крутится силой гравитации, и пыльные книги на чердаке цитатами вползают в это повествование, и надо подготовиться самым лучшим методом к искусству еженедельно жить. И… Еще нужно, чтобы ненужность брожения в лесу шла рука об руку с мимолетностью скрипичных трелей, но пусть это будет факультативом.

Предметы и явления в таинственном соотношении превращаются в снежные узоры на четвертом окне музыкальной школы, в которой по-которски я прожил период определенной глупости. И так я не сумел склеить бетон и звуки, хотя и дураку ясно, что химреакция схватывания смеси песка, воды и цемента — это медленная часть сюиты ХХ века. Четкая игра басовыми нотами принесла бы смех и радость игры на сцене. Ноты написаны «длянасневидимым» и тем невидимым для того, кто сочинял, или кем-нибудь увиденным, живым и невредимым, и тайный союз сочинителей оформил в некую идею, и то, что вышло, то и вышло. Играющие материализованную нотную публикацию оказались заодно с сочинителями. Что ли они сговорились, интерпретаторы они, видимо они-то и передают нотную интерпретацию по эстафете поколений.

В примерном узнавании себя в окнах электрички, в неоконченности рассказа мир вокруг все тот же неузнанный и несомненный. Примером для подражания жить может служить какая-нибудь из мира фильмов, случайно запавшая в память клавиша старого пианино. Как-нибудь я разбираюсь в простых вещах, как-нибудь происходит перестановка слов, которые скрипят, как мебель. Вот так я и живу.

 

СНЕГА СЕНЕГАЛА

Там, где моя буйная фантазия ходит как оранжевая лошадь, там и звезда цвета твоих глаз горит, и так оно и будет, потому что вымышленность серьезности несерьезна по мере похожести на вымысел, и ничего не попишешь. И вроде пишу, и не надо, может быть, и поезд словосочетаний был бы кстати, да пока дождешься, когда он примчится, когда поток абсолютно бесполезной сентиментальности накатывает слезой, тогда и отправляюсь я на вершину холма за священным самообманом. Тут-то и становится ясно как день, что томный пресловутый самообман куда надежнее и комфортнее глупостей апреля и даже моря от души посмеялись бы, они-то знают, что Самообман-мираж холма и ил утеса — основа моря как такового. Так и я буду морем. Там, где шли снега, там остались следы в сугробах. Это снежный человек нес сумку с открытками в Сенегал, там другие его ждали снега, снежному чудищу без них и в Африке как будто само полусуществование. Он не знает, что есть Западное и Восточное полушария, он звездопадно верит в миссию переноса открыток из Сибири в розовосолнечный Сенегал, тонкие косули уступают снежному человеку дорогу, птицы лесные, пойманные им, говорят ему: «Не ешь меня, я тебе еще пригожусь», львы собрались с ним познакомиться и толпятся в оставленном им офисе и оставляют кошке-секретарше свои витиеватые «визитки», примерно такого содержания: «Лев Антуан Нгаба, генеральный ответственный за фауну Замбии» или такого: «Андрей Иванович Барнаульский — главный лев-артист Омского областного цирка». Рассматривание снежного человека как некоего туманного оборота речи способно привести в недоумение, может быть, или, может быть, в восторг не знаю кого, но не это волнует сердца ждущих снегопада. И надо еще убедить всю королевскую рать в существовании заснеженного взгляда на Африку, шагнувшую со страниц журнала «Вокруг света», но лучше не тратить сил, ведь есть на свете все, и тот, кто ищет, тот найдет. Ожидая снегопада, сенегальцы устраивают праздник, они варят плов из риса и сметаны, они готовят напитки-настои из листьев пальмы, репетируют ритуальные песни, готовят мазь-порошок, которым себя обсыпают и этим усиливают предвкушение, они счастливые люди… Видимая простота проблемы прячет за собою некоторые сложности изучения этого явления. Как это красиво — снегопад!


УФИМСКИЙ ТРАМВАЙ

Поздней весной трамваи уступили часть Проспекта ревущим автомобилям, загрязняющим небеса. На домажорной акцентировке звенит веселый бег трамвая на улице Сун-Ят-Сена, бежать и звенеть среди одно– и двухэтажных домиков веселее, особенно на спуске к ж. д. вокзалу. А с вокзала можно уехать на электричке-мегатрамвае в «пригороды» куда-нибудь. И я буду думать, что это монументальное произведение увековечит явление лязгающего трамвая. Его медленная рельсовая медитация включает меня на драгоценный 40-минутный транс. Дребезжать по улице Сун-Ят-Сена в компании с бабушками — это на первое, а на второе — гудеть по улице Зорге, обрамленной южными деревьями и Дворцом Спорта, и потому-то в трамвае едут бесконечные тети с бесконечных работ. Трамвай отражается в окнах «хрущевок», и это констатация факта. Уфа — город баланса рижских, чешских, питерских и усть-катавских вагонов-железяк. Казань — город преобладания рижских транспортных аппаратов, в Ижевске — только чешские изящности, а в Москве — страшно. Предупреждающий звон вагоновожатой — это необходимая краска города. Неважно, что трамвай тихоходный, в некоторых городах Словакии трамвай показывает свой неслабый лошадиный норов, он в Кошице-городе взбирается на холмы резвее любого модного социалистического «Икаруса». Я думаю, что и в Волгограде та же трамвайно-скоростная традиция — достойный ответ астраханским арбузам.

Трамвай зимой — отдельная песня, это сиденья, исписанные сентиментальной серьезной чушью, вроде: «Альберт — колбасный техникум, группа М-12» или: «Ленка — Yo!», это хотение бухнуться на сиденье и уснуть, это рекламные объявления про Пастора Шлага, собирающего глупую паству в ДК «Химик» по средам в 18.00, минимальный взнос — 300 р. и других ясновидящих, ждущих в среду…

И все это гремит и мчится по холмам. Я возвращаюсь домой оглохший и глупый, счастливее участи не придумать.

 

 

 

Айдар Хусаинов

АЖДАХА

Из романа

Степь — дола — шелохнулась, стряхивая последние остатки дня, и рог луны засеребрился в темной пещере ночи. Душный запах трав налетел на малую речушку, всхлипнула вода, и рыбы потянулись к поверхности, к теплу, в легкий сон. Травинки попадали с невысокого бережка, медленно поплыли, как бы за угол, поворачиваясь справа налево, пока не застряли на отмели.

Недалеко горел костер, освещая дрожащие на камнях струи, противоположный берег был уже безнадежно скрыт в легком сумраке; казалось, что движется нечто, но воздух ли это, или живое, или игра света — невозможно было бы понять, когда бы кто-то задумался над этим. Но думать было кому — в двух шагах от костерка сидел в полной неподвижности старый человек. Чуб седых волос закинут у него назад, лицо тихо шевелится, он думает. Перед ним разложены мелкие кости животных, скорее всего барана, и видно, что выпали они не совсем благоприятно. Пламя костра, как будто оно дошло до самого лакомого кусочка, затрещало и легко расширило светлое поле. Показался противоположный берег, что-то смутно блеснуло в кустах жирным светом черного серебра и погасло, поглотив этот блеск.

За спиной старика обнаружилась кибитка. Дверной ковер закинут наверх, вышла женщина, легко подошла к старику.

— Мальчик, — сказала она.

— Как? — вздрогнул старик. — Уже?

— Да, — отвечала женщина. Было видно, что она волновалась, очень устала, но теперь ее отпустило. — Хорошо родила, быстро. Старик с кряхтеньем поднялся, посмотрел еще раз на кости, лицо его сморщилось.

— Пойдем, поглядим,— сказал он и медленно пошел в кибитку.

Ночь засвистела, что-то тенькнуло, крикнула другая птица, костер умерил свой пыл и теперь только потрескивал. От нехватки освещения и кости как бы образовали другой узор, но человека возле них уже не было. Тьма набирала силу, казалось, что сам воздух густел на глазах, противоположного берега речушки уже не было видно, не слышно было и ее журчания, только в кибитке послышался крик младенца. Раздались голоса старика и женщины, роженица слабо им отвечала. Она лежала, едва различимая во тьме, после трудной своей работы. Все заботы были позади, оставались мелкие дела.

Вдруг повитуха слабо вскрикнула. В неверном свете очага показалась головка ребенка, на затылке, спускаясь на спину, росла длинная прядь волос.

— Ой-бой! — сказал старик, принимая младенца.

— Отродье Косматого! Беда-то какая! — запричитала повитуха.

— Смотри, Муйнак-карт, какие густые волосы!

— Да! — вздохнул старик, он уже рассмотрел младенца и теперь прижимал к груди как бесполезную вещь. — Да! Косматому нужна новая голова.

— А сколько их у него? — любопытство повитухи пересилило и страх, и усталость. Казалось, что все отступило прочь, никакого беспокойства не было, как не было уже ни измученной матери, ни младенца, притихшего на широкой груди старика, ничего. Никакой опасности. Сейчас вот пойдем и пустим ребенка по волнам, по слабым струям речной воды. Пусть встретит его Косматый и сделает с ним то, что ему и заповедано делать от роду.

— Трижды девять без одной, — сказал старик, и столько смысла оказалось в его словах, что повитухе стало тесно в плечах, она присела к очагу, переживая эти минуты рядом с огнем.

— Муйнак-карт,— сказал сам себе старик и опустился на большой сундук, скрытый покрывалом. Оно сбилось под принятой тяжестью и открыло угол сундука, старое потрескавшееся дерево, красное в неярком свете очага, крупные щели пересекали его, скрываясь в темноте. Так он сидел, и глаза его ничего не выражали, и повитуха, которая прибиралась в полутьме у постели роженицы, вздрагивала всякий раз, когда взгляд ее падал на старика. Тихая, очень тихая мгла слегка касалась его плеч, и там, где тело было обнажено — на руках, на груди, видневшейся в прорези широкой рубахи, разгоралось белое свечение, как бывает вечером, когда последние лучи солнца втянутся за горизонт и в сине-черном небе вздрогнет искорка-другая, пока вся Лебединая Дорога не замерцает светом небес.

— Ой-бой! Что это? — сказала наконец повитуха. — Что у тебя с руками? Старик наконец очнулся, опустил голову и посмотрел на женщину. — Что?

— Смотри, ребенок-то светится!

— Айе, айе! — живо ответил старик, он приподнял младенца и стал его рассматривать с самым живым любопытством. — Какой батыр! Видишь, на плече царские отметины.

Голубоватое сияние, исходившее от ребенка, словно притянуло дым очага, он отклонился от прямого пути вверх и полукольцом прикоснулся к личику. Ребенок закашлялся и закричал. Его голос пробудил старика, он засуетился, отошел от очага.

— Смотри, какой он гладкий, сильный телом! — продолжал он. — Дадим ему имя Муйтан, он ничем не хуже нашего прародителя. Ничем, ничем, тот тоже родился в сиянии. Нет, Косматый, ты не получишь нашего Муйтана, нет.

 

Возбуждение старика росло. Он схватил широкое полотно, которое повитуха уже протягивала ему, и стал скоро заворачивать в него ребенка.

— Беги, разбуди всех, — говорил он повитухе. — Пускай никто не спит, пусть все шумят как можно больше. Каракулумбет и Канбулат пускай зарежут барана — того, что прихрамывает на левую заднюю ногу. Сегодня будет байрам.

 

Повитуха, обрадованная исходом трудного дела, выскочила за порог, и старик услышал ее голос: «Люди, усергены, суюнсе! Услышьте радостную новость! Муйтан родился!»

Послышалось недовольное бормотание, сонные голоса спрашивали, что случались, не напал ли кто, не набег ли это, и почему их тревожат в столь ранний час боевым кличем племени.

 

Посреди этого шума, доносящегося со всех сторон, что-то изменилось в кибитке. Очаг затрещал веселей, освещая кучу одеял, на которых спала роженица, старика, который не выпускал из рук спеленутого младенца, — тот растерянно моргал и скашивал глаза, пытаясь на чем-нибудь сосредоточить взгляд.

Наконец он остановился там, где темное, густое, как шерсть, как присутствие силы, медленно таяло, втягиваясь вовнутрь. Младенец что-то увидел, он шире раскрыл глаза и с любопытством наблюдал за исчезновением. На миг появилась тонкая серебристая нить в воздухе кибитки, как нечто запредельное, что чувствует человек, и, видимо, поэтому старик обернулся. Все исчезло, и струйка дыма переменила цвет — где-то высоко первый луч солнца уже перешел дорогу ночи.

 

***

Они шли дорогой травы, желтеющей на глазах. За их спинами она уже сморщилась и опала, обнажив неровную землю, в которой с таким трудом сохранялись луковицы растений и полувысохшие корни их. Когда они перебирались с пологого берега встречной речушки на крутой через слабое русло, еле удерживающее воду, то было видно, как стояли в толще земли корни растений, как своими мертвыми телами они держали в железных объятьях каждую крупинку земли, не давая ей улизнуть от святого дела.

Дело-то было не простым — по весне, только растают могучие сугробы и вода пойдет разъяренной толпой по контурам рек, когда все, что лежит в земле, в мертвых объятьях корней, оживет и выбросит свой побег навстречу солнцу, и когда трава встанет на дыбы и покроет землю как густая шерсть, спасающая от жары и от холода, только тогда появятся степные блохи — лошади и степные вши — люди. Вот они идут, почти не разбирая дороги — десятка два человек, гонят лошадей, коров, овец. Сколько помнит себя земля, всегда они так, и всегда забота у людей одна — переждать зиму, продержаться и весной выйти в степь, показать — вот они мы, живы-здоровы, а что коров пасем да на лошадях ездим — так то к зиме готовимся. Но жестокое в самой середине земли солнце выжигает траву, а вода, которая могла бы умерить пыл огня, уже далеко, омывает другие берега и не может помочь, разве что редко-редко прольется дождем, но когда это еще будет? И поэтому люди идут за травой, туда, где она полна силы и стоит выше, чем они, — в горы, где берут начало ручейки и реки, где растут деревья, где живет хозяин этих мест.

Когда земля отходит на покой, в вечереющем воздухе можно видеть тонкие переливающиеся нити, редко-редко расставленные над землей. Это корни воздушных растений, они держат воздух, чтобы было чем дышать людям, их лошадям и коровам, траве, потому что и трава могла бы вырасти до неба и поглотить его, если бы ее не держали в узде.

«Скоро мы приедем на яйляу — горное пастбище», — думал старик Муйнак, сидя на своей лошади. Она медленно перебирала ногами, старик сидел прямо, привык, привык уже давно, с трех лет, когда его отец Котор-батыр впервые посадил его верхом и прошел круг, держа коня под уздцы. Муйнак-карт ехал в окружении своего рода, с ним ехали его сыновья Каракулумбет и Канбулат, невестки Уркуя и Айсылу, Старуха Тулуа, Умбет-батыр, Сура-батыр, Кук Кашка-батыр, их жены и дети. Чувствуя приближение того, что он называл аушылык, что так же называли и отец его, и отец отца, и дед его деда, он повторял, чтобы не забыть, когда очнется, чтобы сразу вспомнить себя: «Я — Муйнак, мое племя — усерген, наше дерево — рябина, наша тамга — перекрещенные стрелы, наш клич — Муйтан!»

 

В человеке есть лишняя сила. Она заставляет его скрежетать зубами во сне, видеть чудовищ и прозревать будущее. Человек раздирает покров травы и с удивлением видит нечто, что через минуту он называет землей, почвой, чем хотите, и начинает рыться в этом. Вырыв почтенную яму, он находит камень, он уже назвал его так, и вперяет в него свой взор. Камень молчит. Человек думает. Он не дурак, он понимает, что смотрит на камень и понимает, как это нелепо. Но камень он все-таки разбивает, и тот, кто с трех раз угадает, что сделает человек с осколками камня, достоин тихой жизни на одной из отдаленных планет. Аминь.

Когда приходит забвение — аушылык, человек не может с этим ничего поделать. Он не помнит себя, но и мир вокруг него изменяется, как будто все совершается при убавленном свете. Ветер сбивает скорость передвижения, трава выпрямляет костяки, кузнечики в траве ленивее прыгают в горячий воздух и даже попав на губу жующей коровы, успевают отпрыгнуть в безвестность. Никто не помнит себя.

По еле различимой тропе, скорее просто по направлению на восход солнца, едет маленький род. Жара полудня миновала, лошади чуть резвей перебирают ногами, делать нечего, и вот ты едешь и едешь, дорога то шелестит, то пылит, день бесконечен, и все, что отражается в глазах, — только тень, тень мысли, тень того, что могло быть, но не стало, потому что сила улетучилась, вернее, была схвачена, ее утащили за горизонт.

Широкая полоса ветра настигла их и взъерошила как птиц, не успевших спрятаться под защиту кустарника или леса, уже видневшегося невдалеке. Послушно они продолжали двигаться. Лошади храпели, люди укрывались рукавом от ветра, вьюки болтались, грозя упасть на землю, но что было делать? Такова жизнь.

Медленно в темном воздухе проступали струи небесной воды. Сперва их было очень мало, как падающих звезд, — чиркнет одна, другая, заметные лишь боковым зрением, и, казалось, они летели к земле с какой-то неясной целью, и исчезали, разочаровавшись в ней. Наконец дождь участился. Крупные капли пометили крупы лошадей, мгновенно поменяли цвет одежды у всадников — она как бы выцвела, набухла, и в ней не осталось яркого цвета дня. Канбулат, сын старика Муйнака, стащил с головы меховую шапку, и дождь весело застучал по его почти облысевшей голове.

— Пляш-баш! — завопил он в приступе беспричинного восторга и, пришпорив лошадь, помчался к недалекой уже кромке леса. Дождь застучал сильней, воздух прорезали белые капли, ярко видневшиеся на фоне мокрых деревьев.

 

Наконец они въехали в лес, и дождь, как бы дожидавшийся этого, утих. Капли дождя повисли на листьях деревьев, и все стало зыбко от солнечных лучей, заигравших в них. Жмурясь, прикрывая глаза, всадники медленно ехали по дороге, переговариваясь, выжимая одежду, уже думая о привале.

Показалась полянка, света стало больше, и почудилось, что им навстречу выплеснулась сама душа леса, что-то необъятно-радостное, лишнее, а сам лес сморщился, стал меньше, как все, что лишается души. На полянке горел костерок и было сухо, дождь проще стороной.

На большом камне спиной к подъехавшему Канбулату сидел человек. Его большая голова с всклокоченными рыжими полуседыми волосами торчала над хилым торсом, закутанным в шкуру настолько вылинявшую, что было непонятно, что за зверь поплатился своею жизнью и куда улетела его радость, составлявшая его душу. Старик (это был старик) сидел спиной к костру, но живо повернулся и посмотрел на Канбулата. Тот вздрогнул от взгляда больших голубых глаз, было такое чувство, что он вышел из-за дерева и столкнулся с человеком, которого надо бы избегать. Канбулат зачем-то потрогал широкий браслет с красными глазками на правой руке, повернул его и, наконец, сел и стал снимать промокший насквозь халат.

— Кто будешь, бабай? — спросил он, разуваясь и отбрасывая в сторону сабата.

— Авлия,— важно отвечал старик, внезапно оказавшийся меньше ростом и приобретший юркую игривость в движениях. Что-то с ним было не то, или, вернее, он слишком быстро менялся, казалось, что тело его послушно мановению даже ветерка или того, что им двигало.

— Какие новости принес узуун-кулак? — спросил Канбулат, между делом проверивший, как его люди спешились и уже разжигали костры, бросая в них то, что лишено уже радости жить.

— Сын мой,— пожевав беззубым ртом и будто став много старше, сказал вдруг авлия. В его глазах промелькнули сухие слабые искорки, и он продолжил надтреснутым голосом: — Давным-давно, когда не было земли и неба, был туман.

 

Кони были уже расседланы и жевали горячими губами траву, дети затеяли веселую возню под присмотром стариков, блаженно греющихся под солнцем, хотя было неясно, какое сейчас время суток. Дым от костров поднимался все выше и таял, однако не исчезал. Он просто становился невидим.

Канбулат посмотрел на старика. Теперь старик казался уже древним, как сама смерть или замшелые валуны возле самых подножий гор, скатившиеся оттуда в незапамятные для человека времена. Камень, тот живет иначе, быть может, для него это было вчера, или даже мгновение назад.

— Был туман, а больше ничего не было, — повторил авлия.

Потом он помолчал, то ли обдумывая что-то, то ли желая придать значительность своим словам. Канбулат, который уже обсох и догрызал мосол (пустая миска из-под варева лежала тут же), переглянулся с невысоким, ладно скроенным родичем. Мужчины занимались своими делами, и только двое слушали старика.

— В том тумане появлялись и исчезали тени, слабые тени никогда не живших существ, никогда не бывших созданий. Они появлялись на краткий миг и тут же расплывались, в них не было радости жить. Они проходили туман насквозь, они сами были, да и есть, этот туман. А вот утица серая да селезень однажды встретились в этом тумане и увидели друг друга. И такова была сила взгляда, что они застыли в тумане, и сам туман стал застывать вместе с ними. Когда туман немного отвердел, он превратился в воду. Утица и селезень поплыли по этой воде, уже было видно их оперение, и лапки весело двигались, и крыльями можно было взмахнуть.

Когда пришло время вить гнездо, утица и селезень нырнули в воду и принесли в клювах немного земли. Под водой земля быстрее избавлялась от своей тени. Вот так появились на свет вода и земля, а за ними и небо, и все твари земные и небесные.

Костерок уже давно прогорел, появились и исчезли звезды, солнце опалило сидящих возле валуна, что-то происходило, что-то произошло, что-то должно было случиться.

— Кто-то должен держать пуповину земли, чтобы она не превратилась в туман, — сказал старик. Он, впрочем, уже казался бодрым старичком. Пальцы его рук шевелились, будто жили своей жизнью, но под рваным халатом не чувствовалось никакого движения.

— Мы живем на этой земле и делаем ее своей, — сказал Канбулат.

— Пошел по степи слух, что один батыр владеет сокровищем, — старик уже явно помолодел, и в глазах его блестело все сильнее и сильнее нечто ужасное.

— Кому и камча сокровище, — сказал Канбулат, не сводя взгляда с широкого халата старика. Лучше бы назвать его одеянием или рубищем — такие тряпки хозяйка выбрасывает прочь, держа двумя пальцами.

— Тот, у кого сокровище, никогда не спит спокойно, и жизнь его полна неожиданных встреч. Мимо никто не пройдет.

Канбулат засучил рукав и обнажил браслет. Широкий, из трех полос древнего серебра, с красным глазом посередине, блеснувшим в лучах заката.

— Возьми,— он кинул браслет старику. Авлия удивленно принял его. Костлявая рука неуловимо обнаружила свою нечеловеческую сочлененность, он опустил глаза на браслет, и тут Канбулат вскинул руку. Стрела негромко свистнула, и железный наконечник пробил рубище. Авлия продолжал спокойно смотреть на браслет, замигавший тревожным светом в его руках, еще одно мгновенье — и из горла авлии хлынула бурая кашица, и он завалился набок. Браслет уже раскалился добела и легко прошел через рубище. Только туман выполз из-под него и, показавшись на секунду, исчез, стал невидимым.

— Собирайтесь, мы едем дальше,— негромко приказал Канбулат.

Под камнем, когда они уезжали с полянки, был только слабый трепет и блеск, и более ничего. Потом, когда они отъехали на двести или триста полетов стрелы, они долго сидели и говорили о том, что случилось.

— Зачем ты отдал талисман света? — кипятился Каракулумбет. — Наконечника стрелы было достаточно, чтобы убить порожденье тумана. Что теперь, разбрасываться такими вещами? Сколько он нам помог, сколько из беды выручал, и на тебе — снял и бросил, как дырявый колчан какой или как козленок пару шариков навоза.

— Теперь это не больше чем дырявый колчан. Мы не можем сохранить и Муйтана, и талисман. Авлия был прав — это слишком много для нас.

Канбулат пил уже третью чашку круто заваренной душицы, и все еще думал о том, что случилось.

— Муйнак-карт, а правда, что все произошло из тумана? — спросил голос, скрытый в полутьме, куда не добирались языки полупотухшего костра.

— Да, так оно и есть. Когда-то был только туман, и больше ничего. Хвала нашим предкам — Йанбике и Йанбирде, утице серой и гордому селезню с красным оперением. По крохам собрали они землю и отстояли небо. Когда туман увидел, что его владения уменьшились до предела, он появился перед ними во всей своей мощи. Но Йанбике уже успела снести золотое яйцо — солнце. Яркими лучами пронзило солнце туман, и он вынужден был затаиться там, где все подвластно ему.

Но он не успокоился, он шлет и шлет на землю своих рабов, хочет развязать путы, которыми крепится солнце к небу — его гнезду. Тогда его можно будет разбить, и туман поглотит все, и все вернется: время, когда нет времени, место, где нет места, и мы — там, где нас нет.

Тот, кого мы встретили, был авлия — посланец тумана. Он хотел забрать с собой Муйтана. Но Канбулат отдал ему талисман света, и авлия вернулся к своему хозяину.

— Да,— сказал Каракулумбет. — Попали мы в переделку. Значит, нам надо мальчишку беречь. Он-то зачем этому авлие был нужен?

— Слышал я от старых людей, что Косматый стережет те золотые путы, которыми солнце привязано к небу. Каждую тысячу лет он улетает за гору Каф, чтобы набраться сил на новое тысячелетие. Говорят, что там до сих пор лежат те яйца, что снесла Йанбике — серая утица. Каждые тридцать лет Косматый забирает по младенцу от всего рода человеческого. Своей головы ему мало, да и сил вместе побольше. А туману выгодно, чтобы аждаха ослабел. Тогда его можно будет взять голыми руками, как новорожденного волчонка.

 

Ночь прошла спокойно. Погода наладилась, и снова солнце светило как ни в чем не бывало, подсушивая траву, за которой в горы шел маленький род старика.

 

 

 

Артур Кудашев

КОЛДУН

Начальник охраны каравана носил прозвище Веселый Омар. Мудрейший помнил его со времени первого путешествия в страну лесных кипчаков. Веселый Омар умел не только управлять людьми и обращаться с оружием. Он также знал много коротких смешных историй из жизни франков, негров и ромеев. Каждый вечер перед ночевкой, у костра, Омар рассказывал эти истории, и они никогда не повторялись. Лежа в своем шатре, Мудрейший воспринимал эти рассказы и попутный смех солдат как успокаивающую музыку. Благодаря ей он забывал о головной боли, особенно мучавшей его по вечерам, и быстрее засыпал.

Однако теперь и Веселый Омар заболел той же болезнью, что и его солдаты. И рассказы не звучали вот уже третий день. Людям было не до них. Солдаты страдали от резей в животе и то и дело отъезжали в сторону от пути, чтобы испражниться.

Третий день караван двигался по стране лесных кипчаков. Три дня назад на границе степи и лесостепи его покинули проводники из племени черных клобуков. Они сослались на то, что их властелин шестой год находится в состоянии войны с лесными кипчаками. И хотя активных боевых действий не велось, ехать дальше проводники отказались.

Мудрейший простился с ними, заплатив им теми верблюдами, что шли с караваном на протяжении всего длинного пути по степи. Проводники сказали, что теперь надо ехать все время прямо, таким образом, чтобы звезда Аль-Тагир всегда оставалась у Мудрейшего за правым плечом. И тогда через четыре дня караван выйдет на берег большой реки. А дальше надо будет двигаться по ее берегу, если, конечно, раньше на Мудрейшего не наткнется какой-нибудь кипчакский отряд.

Мудрейший ехал вперед смело. Он надеялся на скорую встречу со своим другом – управителем улуса лесных кипчаков Темчи-нойоном. В его стойбище караван ждали отдых и помощь.

Стояло время, которое европейцы называли месяц август. День уже клонился к вечеру. Неожиданно впереди раздался радостный крик одного из солдат. Он указывал рукой на летавшего над ними ястреба-рыбака. Появление ястреба означало близость воды. И в самом деле, через короткое время караван вошел в долину большой реки. Дальше поехали по берегу.

Темнота быстро сгущалась. Требовалось выбрать место для стоянки. Веселый Омар увидел впереди, примерно в миле от них, одинокий костер.

– Возможно, это друзья, господин! – предположил он, подъехав к Мудрейшему.

Мудрейший кивнул, и караван направился к костру.

Когда через какое-то время они приблизились к огню, Мудрейший разглядел двух людей, сидевших возле. Это были совсем седой старик с длинной бородой и мальчишка лет четырнадцати. Оба в кипчакской одежде. В отдалении паслись две стреноженные лошади. Мальчик что-то писал в большой книге, что-то, что диктовал ему старик. Когда Мудрейший и его спутники приблизились, старик сделал незаметный знак, и по нему мальчик быстро промокнул написанные знаки тряпочкой, захлопнул книгу, застегнул ее на застежки и замкнул их маленьким ключиком, который висел у него на шее. Мудрейший успел разглядеть только, что знаки в книге – это были руны.

– Мир вам! – произнес Мудрейший. – Мы путники из дальнего края. Эта река называется Самур?

– Да, – ответил старик; он смотрел на прибывших настороженно и с некоторым недовольством.

– Мы не злые люди, старик! – сказал Мудрейший, слезая с коня. – Мы погреемся у огня и поделимся тем, что есть. А утром все пойдут своей дорогой.

– Я вас не боюсь! – резко ответил старик.

– Ты прав! – рассмеялся Мудрейший – Ты прав! – и подал знак своим людям спешиться и устраивать ночлег.

Пока его солдаты расставляли шатры, Мудрейший, присев у костра, попытался вывести старика на разговор. Мудрейший был большой дипломат. Он умел вытягивать сведения из людей как бы ненароком. За это его и ценил халиф. Но этот старик оказался слишком крепким орешком. Он только что-то недовольно бурчал и на прямые вопросы отвечал отрицательно. Единственное, что Мудрейший понял наверняка, – это что перед ним лекарь и его ученик.

В конце концов недовольные расспросом старик и мальчик встали на ноги и сделали движение в сторону своих коней. Мальчик оказался хромым.

В ответ на этот их жест Мудрейший рассмеялся.

– Какой же ты упрямый, старик! – беззлобно воскликнул он. – Если ты лекарь, то, может быть, ты поможешь добрым людям в их страданиях?

– Их страдания от собственной глупости, – буркнул старик, однако остановился.

– Начни с меня, лекарь, – сказал Мудрейший.

– Этот человек – колдун, господин! – шопотом сказал Веселый Омар. – Посмотрите на форму его ушей. Надо быть осторожным!

Уши старика в самом деле были какой-то странной, весьма замечательной формы. Они были большими и более всего напоминали крылья летучей мыши.

Между тем старик и мальчик вернулись на свое прежнее место и снова сели.

– Если ты хочешь облегчения – покажи мне свои ладони, – сказал старик.

Улыбаясь, Мудрейший протянул ему свои руки. Старик взял его кисти в свои, как две пиалы, и стал их пристально рассматривать. При этом он иногда глухим голосом, почти неслышно спрашивал о чем-то мальчика, и тот ему почти так же тихо отвечал.

– Что это? – говорил старик.

– Это дань-шу, – отвечал мальчик.

– Правильно! – кивал старик. – Молодец! А что это?

– Это... – начинал мальчик.

– А это ты еще не знаешь, – тут же перебивал его старик. – Это... это гэ-шу.

– Гэ-шу, – тихо повторял мальчик.

– Ну, что ты там видишь, старик? – спросил наконец Мудрейший.

– Что я вижу? Я вижу, что ты страдаешь головной болью. И голова болит вот тут, – старик ткнул пальцем Мудрейшему в лоб. – Еще я вижу, что на правой ноге у тебя старая рана и она болит, когда меняется ветер. Еще я вижу, что около сорока дней ты не знал женщины. И еще я вижу, что у тебя нет той болезни, которая есть у всех твоих спутников. И знаешь почему?

– Почему? – спросил потрясенный Мудрейший.

– Потому что ты ученый человек. А твои солдаты – всего лишь грязные и невежественные феллахи. Испражняясь, они в то же самое время едят ягоды, что растут вокруг них. И тем поддерживают свою болезнь.

– Да ты в самом деле колдун! – воскликнул Мудрейший.

– Я – табиб! – гордо ответил старик и впервые за весь разговор прямо взглянул в глаза собеседника. – Все это я открыл сам! Или, может быть, мой бог открыл мне это!

– Что же теперь? – спросил Мудрейший.

– А теперь тебя нужно уколоть золотой иглой, – ответил старик и откуда-то из рукава вытащил длиную тонкую иглу.

– Да, я знаю, что это такое! – сказал Мудрейший. – Это называется чжэнь. Но я не могу позволить тебе уколоть себя. Однажды в Багдаде я видел, как лекарь уколол одного человека в точку на затылке. И этот человек умер. Я не могу рисковать. Моя жизнь слишком дорого стоит. Я везу послание халифа.

Старик насупился, но потом сказал:

– Хорошо! Если ты боишься – я могу помочь тебе по-другому. Ты видел когда-нибудь кусок льда?

– Конечно! Ты смеешься надо мной, старик?

– Я призываю тебя закрыть глаза, слушать мои слова и... и почувствовать траву и землю под ногами, и... и ощутить тепло костра на своем лице, и... и услышать звуки реки, и... и тогда, возможно, ты вспомнишь то время, когда ты был молод и здоров, и... и представишь себе кусок льда... большой кусок льда... возможно, величиной с кулак... или другой величины... и ты представишь себе, как заносишь его с улицы в теплый дом, и... и кладешь этот кусок льда на стол, и... и он лежит на столе, и... и ты уже знаешь, что будет с ним дальше... ты знаешь, ты видишь, как он... начинает... начинает плавиться, как он испускает пар и... постепенно становится прозрачным, и...и под ним появляется вода... и этой воды становится все больше и больше, и... и кусок льда становится меньше и меньше, и... и лед словно проваливается в стол... и испускает пар... пар от тающего льда, и... и лед превращается в воду... и наступает миг... когда льда больше нет, а есть... есть только вода, но и она... но и она испаряется и... и исчезает, пока не исчезнет совсем... исчезнет, как и боль, что мучала тебя...

Мудрейший открыл глаза и в недоумении прикоснулся к своей чалме.

– Моя голова больше не болит! Как тебе это удалось, колдун?

– Я этого не знаю! – ответил старик. – Я только благодарю за это своего бога, а ты – благодари своего!

– Иншалла! – воскликнул Мудрейший и поднялся на ноги. – А теперь посмотри моих воинов! Я заплачу тебе золотом!

Старик засмеялся неприятным смехом.

– Да, это хорошо! – сказал он. – Золото мне нужно! Оно для меня как весло для кормчего! Прикажи своим людям оголить свои спины!

По команде Веселого Омара солдаты сели на корточки в ряд и подняли верхние одежды. Старик быстро осматривал спину каждого, иногда тыкая пальцем в определенную точку.

– Что это? – спрашивал он тогда своего ученика.

Закончив осмотр, лекарь отдал какое-то распоряжение мальчику и вернулся к костру.

– Я и не сомневался в том, чем они больны! – сказал он Мудрейшему. – Мне просто нужно учить этого мальчика! А сейчас он приготовит отвар, и его нужно пить сегодня раз и на рассвете еще раз. И тогда им будет легче. Но до полного излечения пройдет еще три дня. А ты должен научить их мыть руки после испражнения, господин! Иначе они будут болеть постоянно. Это все.

Ночью Мудрейший проснулся и не мог уснуть. В шатре было душно. Он вышел наружу, дошел до реки, ополоснул лицо, вполголоса окликнул часового и, получив ответ, пошел обратно к лагерю. У костра все еще сидели мальчик и старик. Они разговаривали. Мудрейший приблизился и встал так, чтобы все слышать, но оставаться невидимым.

– Ну, говори, не молчи! – раздраженно приказывал старик. – Что ты видел сегодня? Чего ты не понял?

– Я не понял, учитель, как ты сегодня смотрел спину у солдат этого важного господина, – сказал мальчик. – Ведь Хуа-То говорит, что первая линия мочевого пузыря проходит в полутора цунях от линии ду-май. А мне показалось, что ты смотришь точки шу несколько дальше...

– Хуа-То! – проворчал старик. – Хуа-То – всего лишь человек! А я смотрю на то, что вижу! И я вижу, что у этих солдат точки шу расположены в двух цунях от линии ду-май. И такое я вижу не в первый раз! Понятно?

– Но ведь китайцы... – заговорил мальчик.

Но старик тут же его перебил:

– Что ты рассказываешь мне о китайцах? Китайцы! Китайцы ставят по шестьдесят игл за один раз! Это немыслимо! Это истощает энергию ци! Искусство заключается в том, чтобы все сделать одной иглой! Понимаешь? Ну, что ты замолк? Спрашивай, говори, что ты еще видел?

Наутро они расстались. Старик и мальчик двинулись на юг, а караван – на север.

– Удачи тебе, лекарь! – крикнул на прощание Мудрейший.

Старый лекарь важно кивнул в ответ и, пришпорив коня, помчался своей дорогой.

К концу этого дня караван наконец встретился с разъездом лесных кипчаков, и ночь путешественники уже встречали настоящими гостями – умытыми, сытыми и веселыми.

Темчи-нойон предоставил Мудрейшему место в собственной юрте. Они еще долго обсуждали разные важные новости, накопившиеся друг у друга. Среди прочего Мудрейший рассказал и о встрече с лекарем.

– А! Старик, который называет свою науку наукой будущего? И хромой мальчишка – его ученик? Да, я встречал их, – отозвался Темчи-Нойон. – Они кочуют в этих местах. Собирают траву... Старик хорошо снимает боли, но он так самонадеян и горделив! У него вздорный нрав, и этот мальчишка рано или поздно от него убежит. И он будет не первый ученик, который его покинет. Мой лекарь тоже у него когда-то учился. Да! Странный старик этот колдун! Подумай! Он всерьез называет свою науку наукой будущего! Ха!

Темчи-нойон оглядел внутренности своей юрты. Взор его остановился на тяжелом арбалете, лежавшем у входа.

– Вот, посмотри, Мудрейший! Этот подарок мне привез посланник престола Святого Петра. Взгляни-ка, эти франки стали не только хитрыми, но и умными. Смотри – они придумали вот эту деталь. Раньше ее не было. Она называется приклад. Это придумано очень неглупо! Вот это – наука! Настоящая наука будущего! А этот колдун, или кто он там, – я, право, не понимаю, о чем он говорит!

Они еще долго беседовали и легли спать только под утро. Мудрейший лежал на шкурах и слушал пение проснувшихся уже соловьев. События последних дней, пейзажи и лица чередой проходили в его памяти. Снова возникли и старик, и хромой мальчик. «Не молчи, спрашивай!» – вспомнил Мудрейший, улыбнулся и уснул.

 

ТАЙНАЯ ИСТОРИЯ МОНГОЛОВ

Вероятно, все еще помнят ужасный снегопад, разразившийся двадцать восьмого декабря прошлого года сразу после обеда. Ненастье обрушилось тогда совершенно внезапно и практически тут же прервало нормальное транспортное сообщение между разными частями города Эф. На Центральном проспекте машины шли иногда аж в шесть полос в одном направлении вместо положенных трех, а средняя скорость потока транспорта упала до двадцати-тридцати километров в час.

Но если водители могли, по крайней мере, уповая на Бога и на себя, двигаться, то безлошадная публика, вышедшая в конце рабочего дня на автобусные остановки, оказалась полностью отрезанной от своих пунктов назначения. Автобусов было не то чтобы мало – их не было совсем. В то же время, людей на остановочных пунктах становилось все больше и больше, на тротуаре им становилось все теснее и теснее, люди высыпали на проезжую часть, мешая проезду даже немногочисленных легковых машин.

В тот день около семи вечера и я вместе с другими бедолагами находился на остановке «Гостиный Двор», пребывая в тщетном ожидании хотя бы какого-нибудь транспортного средства. Я отчаянно опаздывал на запланированную встречу, и единственное, что меня успокаивало, это уверенность в том, что и мой визави, скорее всего, находится в таком же положении. Проведя стоя на улице почти час, замерзнув и устав злиться, я покинул свой пост и направился в сторону старинной чайханы, расположенной неподалеку, между магазином книг и мастерской часовщика.

Когда-то давно тут продавали горячие пончики. Хотя я не был в чайхане больше десяти лет (а все мы знаем, что за десять лет может произойти всякое – например, пончики могут закончиться), возникший когда-то здесь же рефлекс на вкусную еду во мне сработал как часовой механизм внутри бомбы, и, войдя внутрь, я понял, что не ошибся.

Все было по-старому. Те же деревянные столы, те же круглые, похожие на щиты чеканки, тот же красный дерматин на стенах и тот же запах. Букет из ароматов горячего какао, печенья курабье, докторской колбасы на булочке, тающего на полу снега, осыпавшегося с посетителей и пончиков, конечно.

Посетителей было немного. Отстояв короткую очередь из трех человек, рассчитавшись, я прихватил с собой пару стаканов какао и бумажную тарелочку с пончиком и пирожным «картошка», устроился у крайней стойки. Горячее какао с мороза, выпитое почти залпом, вернуло мне состояние благодушия, второй стакан напитка я пил медленнее, ел пончик и предвкушал пирожное.

Только теперь я и обратил внимание на то, что за стойкой был не один. На ее противоположном конце примостилась парочка стариков. Они пили чай, ели бутерброды и говорили между собой.

– Эта чеканка напоминает мне щит героя Борджэ, – сказал один и махнул подбородком в сторону стены.

– Да, – согласился с ним второй, – только на нем не хватает изображения крылатого верблюда.

– Не верблюда, а буйвола! – раздраженно возразил первый старик. – Знаком Борджигинов был крылатый буйвол, а не верблюд! И потом, верблюды не водятся ни на Суматре, ни на Яве, ни в Японии.

– Это так! – миролюбиво согласился второй. – Однако Каспий он перелетел на шаре, сделанном именно из верблюжьей шкуры.

– Каспий он перелететь не сумел, это во-первых! – глухим голосом, но спокойно отвечал на возражение первый старик. – Он пытался это сделать, когда получил письмо от своего союзника, царя Армении. Тот истекал кровью под натиском арабов, а кораблей у него не было. И тогда Борджэ попытался с частью своего войска перелететь через море на воздушных шарах, сделанных из шкур верблюдов. Их наполнили горячим дымом костров, и в воздух поднялось двести коней и человек. Этого было вполне достаточно для того, чтобы развеять армию арабов, потому что одно только имя монголов внушало всем неописуемый ужас. Но им не повезло. – Старик помолчал. – Налетела снежная буря, почти такая же, как сегодня, и монголов разбросало в разные стороны.

– А что во-вторых? – спросил второй старик.

– А во-вторых, действительно перелететь он сумел море между Японией и Кореей, когда бежал из плена. И сделал Борджэ это как раз на шаре, сшитом из шкуры буйвола. Отсюда и его герб. А было это гораздо раньше, еще до того, как Хубилай стал императором.

Мое какао остыло, я и сам не заметил, как увлек меня не предназначавшийся для моих ушей рассказ.

– Откуда ты все это знаешь? – спросил между тем второй старик.

В тишине было слышно, как его собеседник с шумом вытянул из пластикового стаканчика чай и причмокнул.

– Борджэ не погиб тогда, – наконец ответил он сквозь жевание, – он уцелел. Его отнесло на север, к кипчакам. Там он и осел, и там же родились его дети. А я это знаю, потому что я сам – борджигин.

Тут я не выдержал, повернулся и уставился на стариков. Не обращая на меня никакого внимания, они спокойно закончили свою трапезу, затем вознесли Аллаху короткую молитву и ушли.

Через некоторое время я последовал их примеру и вышел на улицу. Снегопад угомонился. С черного неба светила луна. Автобусы, подъезжающие к остановке один за другим, увозили заждавшихся граждан в отдаленные концы города. Застывшее было течение жизни возобновлялось. И мне тоже надо было ехать.

 

 

 

Юлия Кортунова

НАЧАЛО

Он был счастливо женат на голубоглазой, ласковой Ксении ровно четырнадцать лет и шесть месяцев. Но она все же развелась с ним и ушла жить к высокому седому американцу, который работал «носителем языка» на курсах английского. Роман этот был известен уже три года всему четырехподъездному дому. Жена хотела уйти и раньше, но он отговаривал, доказывал разговорами и ночами, что ей с ним лучше. Потом очень кстати пришелся переходный возраст их совместного детеныша, в один миг нашедшего ответ на вопрос «тварь ли я дрожащая или право имею…» Жена перетерпела и, не внемля уговорам тещи, соседок и подруг, вдруг проявила не свойственную ей ранее самостоятельность мышления – ушла, не взяв ничего из совместно нажитого имущества.

К зиме эти сокровища, нажитые в браке, надоели своей мрачностью, и он, взяв отгул на работе, в один день погрузил все в наемную грузовую машину и вывез на городскую свалку.

Он всегда был молчун, а теперь стал еще молчаливее. Весь некогда богатый словарный запас, вынесенный из счастливого детства, включающего маму, папу, полный комплект бабушек с дедушками и любимых мальчишеских игрушек, включая велосипед «Кама» на десятилетие, убого ссохся до фраз – приветствий соседям, сослуживцам и случайно встреченным знакомым. Сам он пребывал в состоянии постоянного, длинного внутреннего монолога, но, в конце концов, обязательно забывал мысль, всколыхнувшую сознание, и в поисках ее закуривал очередную сигарету.

Он разлюбил музыку и полюбил тишину. Даже любимое блюзовое старье теперь покрывалось годичными кольцами пыли. Звук перфоратора от ремонтирующихся соседей сверху бесил и сбивал с нового ритма жизни.

Через два года полного одиночества он, смущаясь и сомневаясь до последнего, заказал по телефону двух проституток. На все вопросы, которые ему задавала девушка с низкими мрачными обертонами голоса, он отвечал «да». Вторая ему понравилась. У нее было белое тело и маленькие мягкие ладони. Он иногда звонил ей потом по сотовому, когда плоть говорливо требовала свое. Она приезжала, честно отрабатывала свои деньги и молча уходила. Иногда они вместе после всего пили чай. Не была ни красавицей, ни профессионалкой в своем деле, но чем-то напоминала ему первую школьную любовь. И имя у них было одно на двоих – Лена.

По профессии он был инженер. Возился с компьютерами. Но на самом деле он был альпинист. Два или три раза в год они ходили с командой в горы. Последний раз это был Северный Тянь-Шань. Ему нравилось идти через перевалы, вдыхать холодный воздух, смешанный с запахом стелющегося чабреца. Он знал, как надежно закрепить ледобур в ноздреватом слоистом льду. Обвязка, каска, ледоруб, кошки, карабины, жумар, скальные крючья, молоток и айсбаль. Опасность камнепадов. Открытые ледники с трещинами вдоль правого берега. Узкие скальные коридоры. Ледниковые озера с крутыми ледовыми склонами… Вам это что-нибудь говорит? Мне – нет. А он забывал, как звучат простые человеческие слова. И никогда не скучал по городу… Он умел жить только в горах. А спустившись на землю, чувствовал обязанность жить.

Жить получалось не очень хорошо.

В прошлом августе они сбились с курса. Прошли лишних 28 км. На работу он опоздал. По приезде уволился. И зажил спокойной жизнью городского сумасшедшего, у которого не осталось ничего, кроме собственных нервов. Из еды он полюбил пельмени и салаты в пластмассовых контейнерах. Вечерами пил и курил круглосуточно.

В марте, возвращаясь из магазина, он впустил в подъезд серую кошку. Она величаво прошествовала с ним до квартиры, и он, долго не рассуждая, пустил ее в дом. У кошки оказался дурной характер вечной девственницы: она считала свои проблемы глобальными, а мировые – незначительными. Так как весь мир теперь умещался для нее в имени хозяина, кошка часто гнула свое, талдыча и мяуча про мясо, про улицу, про молоко, про игры…Он особо с ней не церемонился и вообще не любил, просто знал, что не выгонит. Подумывал, а не отвезти ли ее в деревню. Кошка, читая его мысли, в такие дни была особо покладиста и спала в ногах, свернувшись клубком.

После ухода с работы он ровно два месяца из принципа жил на пособие по безработице и очень удивился, осознав, что его хватает ровно на то, чтобы не умереть с голоду, но и не более. Наступало странное состояние – жизнь не удовлетворяла, но и на революцию за справедливость его было не уговорить. Он вспомнил, так было, когда, попав под снежные заносы, они ждали помощи в горах и четыре дня ели снег и серые лишайники. Мысли приходили странные, но очень четкие, почти графические. И еще очень хотелось уснуть. Закрывая глаза, последними кадрами на мысленном экране почему-то проносились большие желтые квадраты, пульсирующие и сужающиеся до черной точки.

Но деньги у него были: выручала вторая, сдаваемая квартира, старая белая «девятка» и давняя сберкнижка с так и не пригодившимися годами скопленными пенсиями родителей. Когда было настроение, он монтировал фильмы из многочисленных цветных слайдов, привезенных с гор. За окном стояла сырая, с черными проталинами весна, а на мониторе в глаза била лаковая зелень и бело-голубые косынки заснеженных гор.

В сентябре ему позвонил друг и попросил составить компанию: он познакомился с молодой смешливой татаркой, которая на очередное свидание обещала привести свою одинокую знакомую. Вчетвером они сидели в похожем на аквариум, прозрачном со всех сторон кафе и изображали разговор. Та, которую привела подруга, молчала и ела бесконечное ореховое пирожное, не удосуживаясь даже посмотреть в его сторону. Как только она открыла рот, они поругались. «Хорошо, когда отношения начинаются с ругани. Это самый короткий путь к правде: мы или окажемся несовместимы по группе крови, или начнем друг друга уважать», – подумал он. Потом они поехали к другу на дачу, нашли тихую заводь, развели костер и стали смотреть на ноутбуке его фильмы про горы. Подруга фильмы смотреть отказалась и сидела тихая и улыбающаяся на камнях у берега. Ночью все купались голыми и, замерзнув, пошли спать. Им постелили вместе.

После некоторых его наглых телодвижений она укусила его за плечо, очень больно и зло, и он, как-то мгновенно остыв, успокоился и грубо сказал ей «спи». Она повернулась на бок, прижалась тепло спиной, взяла его руку в свою и скоро уснула, дыша во сне тихо-тихо, как умеют только ангелы и дети. Он медленно провел рукой по ее лицу, убрал со щеки темную прядь, поцеловал куда-то около виска, почувствовал какую-то лавиной хлынувшую нежность, мысленно назвал это «приближающейся старостью» и, расстроившись, долго не мог уснуть…

 

ОБЪЯСНИТЕЛЬНАЯ

Дорогая!

Вчера я в пятый раз отказался жениться на тебе, и ты опять кидалась всем тяжелым, что целенаправленно попадало к тебе в руки, некрасиво размазывала тушь со слезами по лицу, которое я целовал ночью, и на верхних децибелах называла меня подонком, сукой, козлом, импотентом, уродом и почему-то блядью… Три пощечины странным образом сначала разозлили, а потом утихомирили тебя… Теперь ты спишь, а я пишу тебе объяснительную с целью понять свои же поступки…

Странно это признать, но ты в чем-то права.

Да, я люблю одиннадцать вещей в этой жизни: адреналин от обладания новым женским телом, скорость, пачки денег, крепкие спиртные напитки, когда меня любят, покурить вечером на балконе, долго быть в душе, вкусно пожрать, весело потрахацца, скучно помастурбировать на баб в журналах и никому ничего не объяснять, но для тебя я сделаю исключение… Клянусь, это все, что я люблю. Остальное относится к категории «ниче так».

Понятно, что таким я не нужен никому, кроме своих родителей.

Про любовь ты врешь, тебе нужны мои деньги, мое свободное время и мое тело в целях сексуально-бытовой-развлекательной эксплуатации… Знаешь, кто я? Я авантюрист и бабник, а ты, сама не ведая, будешь состругивать каждодневно с меня тупым рубанком семейной морали все мои индивидуальные сучки-заскоки. Ты не успокоишься, пока не превратишь меня в гладкий, отшлифованный нытьем, уговорами и истериками стандартный брусок безымянного дерева – послушную заготовку для твоих желаний. И, ужаснувшись результату, разлюбишь. А вот фиг тебе, Марья-искусница…

Как только присовываешь какой-нибудь телке, она в тот же момент начинает пририсовывать тебя в свои планы… Женщинам сложно объяснить, что ты хочешь прожить свою жизнь… Наши планы случайно-закономерно совпали на сегодняшний вечер, месяц, год, пятилетку… кто больше?.. Но это еще не значит, что навсегда… Сегодня я тебя почти люблю. Завтра я тебе честно ничего не обещаю. Если бы я относился к тебе плохо, я бы наобещал… Вот так я понимаю ответственность – я не вру себе, тебе и отвечаю за свои слова.

Я одинок, и мне это нравится.

Мое одиночество не разбавили ни жены, ни любовницы, ни друзья, ни близкие люди… Проводя все свободное время один, я узнал, кто я такой и что я люблю на самом деле. С кем-то рядом я узнаю, что я не люблю. Развивать терпимость лучше всего тогда, когда знаешь, что это не придется терпеть долго…

Я сейчас уеду по гудящему проспекту и буду смотреть на людей… Мне нравится эта бесконечная муравьиная возня в потугах стать счастливее и богаче… Я не чувствую себя лучше, умнее, мудрее или хитрее других… Просто я эгоист. Когда ты один, весь мир принадлежит тебе. Когда ты один – ты все разрешаешь себе и другим и восхищаешься вашей непохожестью. Как только ты обрастаешь людьми, то начинаешь учитывать чужие интересы, очерчивать контурные карты свободы другого, определять границы государств чужих личностей… От этого все войны… А мой лозунг: «Миру мир, войны не нужно…» Живи как хочешь, просто не мешай мне…

Вот что я еще хотел сказать… У меня индивидуальная непереносимость скуки, вранья, измен и диктатуры. Семейная жизнь просто держится на этих четырех китах реальности…

Я заметил: одиноких очень любят семейные. Приходишь к ним в гости, они вдруг становятся такой душевной, крепкой, беспроблемной семьей, с таким интересом спросят тебя, как у тебя личная жизнь и вообще… Ты говоришь, что все ничего, и личная жизнь тоже, они мотают головой, но не верят. По их мнению, ты храбришься… желают тебе на праздниках встретить свою половину… Когда ты уходишь, они самозабвенно трахаются, на время забыв про ссоры, хроническое недовольство друг другом и тайные мысли о феерическом разврате с кем-нибудь другим, посимпатичнее, поизысканнее и побогаче… На фоне одиноких друзей семейные четко понимают, что в марафоне жизни они бегут в правильном направлении, зажав во рту, руках и где только не… эстафетную палочку поколений…

Основные инстинкты, конечно, никто лично для меня не отменял… Думаю, как-нибудь пойду на поводу природы и стану отцом… Но дети – это не тот поводок, на котором ты меня сможешь удержать вечно… Сам ненавижу то, что все проходит и все надоедает… Только это и постоянно… Не переживай, скоро я постарею, стану бояться намечающейся лысины, отсутствия утренней эрекции и пойду на компромисс с жизнью – останусь с тобой… Раз ты так меня любишь, что стоит подождать каких-нибудь 10–15 лет? Но я знаю, что ждать ты не будешь. Даже года…

Я стал злым? Да. Я стал злым… Кажется, это произошло, когда я разлюбил единственную женщину, которая что-то значила в моей жизни. Я перестал быть счастливым и разозлился. Иногда я думаю, что не разлюбил ее до конца, и тогда уже злишься ты…

За что я тебя люблю время от времени, так это за твое чувство юмора. Ты, конечно, думаешь, что за твою симпатичную морду, толстые ляжки и рыбу под маринадом. Это тоже да, но в первую очередь – за чувство юмора… Надеюсь, оно не изменит тебе, в отличие от меня, уезжающего домой, и ты с улыбкой прочтешь эти полторы страницы текста, в котором я последний раз кому-нибудь что-либо объясняю…

 

 

 

Владимир Глинский

КОРКИ

 – Мужик, дай сигарету!

– А волшебное слово где?

– В ухо хочешь?

 

И тогда объявили, что не будет более войны и все могут разойтись по домам. И колченогий, истерзанный зубами Марса старик, стеная, разрывая на себе остатки волос и плача как малый ребенок, закрыл двери Храма Войны. И сытые вернулись к своим баранам и жадно журчащим сковородкам; нищие бросились к папертям, драли на себе одежды и пытались за свои рубцы и выбитые зубы получить у своих сограждан хлеба и пития; дети же взяли у своих родителей луки и копья и ушли в лес, где тайно учились убивать. Но герои, будучи уже готовы надеть терновые венки, жаждали дать земле влаги из своих набухших аорт. Но некому было освободить их от взбесившейся крови, но некуда им было пойти в Городе, но нечем им стало занять воинственные руки, ибо были они героями и умели лишь убивать и быть убитыми. И бродили они по Городу, обливаясь пьяными слезами, и не давали жизни ни сытым, ни нищим. Искали они того, кто привел Город к столь ужасному испытанию, но не было его пред глазами, и били они с горя окна сытых граждан и разбивали в кровь морды нищим.

Вечером, когда на западе полыхнули зарницы и был по всему небесному куполу гром великий, вышла река из берегов, залила река Город, и до утра искали жители в черной воде близких своих. Было утром знамение, птицегадатели пытались скрыть его от народа, за что и были разорваны вконец упившимися героями.

Так прошли первые сутки без войны.

 

Памятка владельцу жены.

Зарегистрируйте жену в обществе своих друзей-охотников. Регистрации подлежат только те женщины, которые получили оценку экстерьера.

Следите за ростом и развитием жены. Правильное кормление и содержание – залог хорошего роста и развития жены. Не держите жену на привязи. При заражении ее рефлексивностью срочно обращайтесь к ветеринарному врачу. Только правильно выращенная жена будет лучшим другом человека.

Своевременно приступайте к натаске и нагонке.

Выставляйте ее на выводках, выставках и испытаниях.

Не допускайте бродяжничества своей жены. Ежегодно делайте прививку против бешенства. Соблюдайте правила содержания женщин.

Вязку регистрируйте в обществе друзей-охотников и на детей получайте справки о происхождении, которые передавайте далее по инстанции.

Вступайте в члены секции охотничьего женоводства при обществе друзей-охотников для участия в работе по разведению и улучшению пород охочих женщин.

 

Вот так и бывает. Он уходит на работу. Я встаю, обязательно встаю. И что-нибудь ему готовлю. Самое смешное, мне нравится готовить ему. Я его спрашиваю, например: «Что бы ты хотел?» А он скажет: «Пирожок». И все! Я делаю ему пирожки.

И мне нравится это. Ну вот, ты смеешься... Не знаю. Мне просто до дрожи приятно видеть, как он будет его есть. Ведь это мой пирожок. Я его сделала. И, ты знаешь, я просто физически чувствую, как я овладеваю им... Ну-у, ты опять смеешься, да не пирожком же, конечно. По-моему, это единственный способ того, как женщина может обладать мужчиной. Да, да! Через этот самый пирожок, и он победно проникает, пронзает его.

А потом он уходит. На работу. А я жду. Я представляю: вот он идет по гулкому подъезду, открывает дверь. Дверь противно скрипит, и я ее ненавижу. Как она смеет скрипеть в его присутствии? Он идет по улице Герцена, светит солнце. Это обязательно – солнце. Ну не может быть, чтобы он шел по улице, а солнца не было. Навстречу попадаются какие-то люди, а я сижу в кусачем кресле, обнаженная, и завидую им, какие они счастливые – они могут видеть его. Как должна быть счастлива эта дурнушка, которая глупо мерзнет и бьет сапожками нога о ногу, пытаясь выбить из сапогов глупый мороз. А он стоит у ее глупого развала и умно перебирает книги. И я чуть не плачу от досады, что вот она глупа и недостойна быть в лучах его, а тем не менее все-таки стоит в метре от него, а я скучаю в бабушкином кресле-качалке. А он уходит все дальше и дальше. Но я все равно пускаю по его следу маленьких сереньких мышек глаз моих и благоговею, осязая, что он шел здесь.

Я перебираю какие-то вещи. Просто и бессмысленно – с места на место. Потом вдруг начинаю двигать кровать, стулья, ковры... Он придет, а я лежу под тяжелым одеялом такая маленькая на такой большой кровати. И он увидит – я жду его. И только его. Я приготовила ему суп. Его любимый суп-харчо с черносливом. Я выгладила его рубашку. Как я хотела бы быть его рубашкой, ты не представляешь себе. И он никогда бы не простывал... Ой, когда он болеет – это ужасно. Я не нахожу себе места – у меня бьются тарелки, стаканы, окна, часы, зеркала. Но он выздоравливает, и к нему вновь возвращается солнце.

 

А жена мне вчера по телефону сказала, что жить без меня не может. Она недавно была наконец влюблена. В моего друга. И с тех пор поняла, что без меня не может. Странная все же это субстанция женская логика.

Она сказала мне: «Вовочка, я тут поняла, что такое любовь. Нам такого не надо!»

А я уныло засвистел и спросил ее: «Девочка Надя, а че тебе надя?»

А она ответила: « Твоего присутствия и моего права на перманентное отсутствие. Но чтобы каждое мое отсутствие завершалось твоим еще раз окончательным присутствием».

А я спросил: «А можно, когда ты будешь отсутствовать, то и я буду отсутствовать?»

А она ответила: «Нет, Вовочка. Отсутствовать буду я, а ты будешь присутствовать. И такова твоя мужеская доля».

А друг мне вчера сказал: «Бросай ты ее, дурик. Сука она. Тебе тоже надо жить. Ведь каждому человеку надо жить». Сказал и хлебанул стакан чая, и сожрал бутерброд с колбасой, и закурил сигарету «Опал». Я тоже закурил сигарету «Опал» и томно спросил, запивая бутерброд с колбасой холодным чаем: «А зачем, Вася?» – «Надо, Вова», – мужественно произнес друг и затушил окурок в банке из-под майонеза. «А я живу», – зачем-то соврал я. «Не верю», – хищно улыбнулся друг, и тогда я тоже затушил сигарету в стеклянной банке. Из-под майонеза.

А вчера было холодно. Я вышел в похмелье на улицу и тоскливо влачил свое бренное существо по длинному осугробленному тротуару, лениво разгребая руками морозный колкий воздух. Я шел и был никому не нужен. Торгаши еще обманывались на этот счет: они предлагали мне цветы, духи, газеты, презервативы, ракеты, кометы, пометы, девочек, бабушек. Но мелочи у меня в кармане не было. Я остановился у полосатого ларька-дорогушника. Посмотрел на усталого от жизни и чужих денег, сидящего в шубе, замерзшего и потому нахохлившегося продавца и спросил... Нет, я не сразу его спросил об этом, сначала его надо было пробудить к жизни. Поэтому я сказал пароль: «А почем у тебя баксы?» А уже потом, углядев в глазах его ковыляние мысли, спросил просто и с достоинством: «Слушай, скажи – я тебе нужен? Нет, я ничего не хочу продать. Покупать тем более. Нет, мы с тобой не встречались. Нет, я не мент. Нет, и не этот. И даже не из братвы... Просто... да нет, мы незнакомы, просто скажи мне честно – я тебе нужен? Просто как я?» Он вздрогнул, психанул и хлопнул окошком. Мент, сидящий рядом с ним, начал тихонько со значением привставать со стульчика. Я пошел дальше. Чего мне взять с них, дураков, а уж с меня дурака и тем паче.

 

Я ползу в кровавом дерьме по знакомому шершавому телу моей возлюбленной. Я помню каждый когда-либо томивший меня изгиб его. Оно знало меня когда-то. И оно примет меня рано или поздно. Я успокоюсь и войду в него, достойно мужа пред Всевышним. И старец понимающе кивнет головой, отмыкая ворота рая. Но здесь и сейчас я чужой. Они, овладевшие возлюбленной моей, в любую секунду вскинут ствол и дошьют меня обжигающей строчкой свинца.

Но я приполз к тебе, любимая. Я приполз к тебе умирать. Вот она – прохлада знакомой ложбинки. Кровь, покидая меня, вконец сольется с твоей росой.

Я – твой нелепый партизан в грязном бушлате, умираю в пригоршне заболоченной низины, обвис на паутинке колючей проволоки. Глупый багровый цветок распустился на зеленом сукне под моей лопаткой. Запоздалый октябрьский цветок. Еще один – в букет для моей невесты.

По шоссе грохочут сапоги твоих многочисленных мужчин.

 

Во вторник, в семь часов пополудни в сердце мое нагло вселилась серая пугливая мышка. Сейчас она опасливо копошится под каждую новую песнь скрипучей двери. Дверь открывается, и мышка нервно тыкается своим холодным носом где-то в районе митрального клапана. Я чувствую ее горячее частое дыхание.

«Дурочка! – говорю я ей. – Ведь сердцу моему слишком жарко. Но не хочешь ли ты сварить его вкрутую?!» Она презрительно фыркает и обволакивает сердце маленьким пушистым тельцем.

Эта серая мышь не любит некоторых моих друзей, слова, имена, даже названия некоторых городов приводят подчас ее в неудержимую ярость, и она перебирает своими острыми коготками...

«Мне больно!» – кричу я, и тогда моя мучительница плачет, и холодные слезки валокардиновые кап-кап-капают... и мне становится неловко. Ведь она любит меня, черт возьми! Возможно. Да и могу ли я быть столь жестоким к ней?

А сегодня выяснилось, что она жутко ревнива. Правда, правда! Она ревнует меня ко всем женщинам старше шести лет.

«Глупенькая мышка! – шепчу ей. – Ну что ты переживаешь? Уже никто из всех этих женщин не будет так близок ко мне, как ты, гордый зверек, живущий в сердце моем!»

И она засыпает. Ей некуда торопиться. Она знает – мы теперь будем вместе до самой смерти. Моей. И тогда мышка покинет меня и уйдет к другому. А может быть, и нет? Может, они умирают вместе с нами и, как наложницы за фараоном, следуют за нами в Горние Сады? Да и кто знает, куда уходят мыши после нашей смерти.

 

«Дети! – говорила воспитательница. – Запомните, в Советском Союзе у детей счастливое детство. У них самые лучшие в мире игрушки. Они весело играют, купаются в море, загорают. В Советском Союзе дети постоянно окружены любовью со стороны взрослого населения. И взрослые приносят детям великолепные подарки, фрукты, конфеты...»

Вовочка захлюпал носом и ткнулся в упругие коленки воспитательницы: «Тетя, а когда наступит Советский Союз?»

«Не знаю, дети, – честно вздохнула воспитательница, – когда-нибудь да и наступит. Если не при нас, так может, вы доживете, а если не вы, так дети ваши». И спохватилась: «Дети, дети! А теперь спать. Ну-ка в кроватки. Я кому сказала?! Спать! Все – баиньки».

 

Каждый человек куда-то идет. Инженеры, фрезеровщики, учителя, дворники трясутся в троллейбусах или качаются, повиснув на поручне, в густозаселенном голубом вагоне. Музыканты, поэты, карманники бредут по ночным улицам, нелепо вымахивая руками тайные знаки каждому попутному четырехколесному другу человечества. И все это только для того, чтобы дойти. До дома, до работы, до магазина, до тусовки, до ближайшего столба, наконец. Не улыбайтесь – у каждого своя мера, свой стакан.

Если цель уж слишком далека – человек едет на вокзал или в аэропорт (если это, конечно, белый человек). Он покупает билет.

Если человеку просто некуда податься, он идет в зал ожидания. И там он пережидает свое бесцелье. Обычно по невинности он надеется, что вдруг ба-бах! – и спустится к нему с небес, благоухая, сверкая блестками и мельтеша обильным своим присутствием, совсем новая, ничья еще высокая-высокая цель. Несчастные они уроды, скажу я вам. Их можно узнать по потухшим глазам и атавистической привычке облизываться безо всяких причин.

Таким и жить-то незачем, по моему мнению. Их надо просто и без эмоций убивать. И начинать надо с меня, родимого.

 

 

 

Анатолий ЯКОВЛЕВ

ЗУБОЧИСТКА

Элегия

 Лазарь умер. Но Я рад – из-за вас, – что Меня там не было…

(Ев. по Иоанну, 11:15)

 

Она приходит не в полночь, когда бьют часы, как это свойственно призракам, а похмельным утром, когда легко глотается стаканчик дешёвого греческого бренди, от которого тощему желудку становится тесно под сердцем, но становится просторно голове под небом – и за окном очертания растворённых смогом предметов начинают кристаллизоваться на глазах, обретая особую ясность, ведомую одному Босху и то в эскизах. Но бренди нет и я снаряжаю чай.

Госпожа Юнг приходит и говорит:

– Здравствуй, я опять забыла твоё имя.

И я говорю ей:

– Здравствуй.

И забываю его сам.

Жена уверена, что госпожа Юнг продукт эволюции моих «глюков», но когда она со мной, жена всегда спит, отчего я уверен, что госпожа Юнг в такой же мере сны моей жены, в какой моя явь. Госпожа Юнг всегда высокая, в платье, падающем с плеч длинными складками, похожими на ручьи, и кажется, что ткань у неё в ногах пенится и разбегается кругами по полу.

Госпожа Юнг курит в кресле, листает журнал «Vogue» и ругает концептуальную моду. Я понимаю, что мы жители разных измерений, но мне нравится «Vogue» тем, что это дорогой журнал, покупая который я чувствую себя не лишним в обществе потребления, тем более, что именно в нём я впервые увидел фотографию госпожи Юнг.

Чёрт возьми, это сказал Спящий Человек…

Я сержусь и говорю:

– Я всё равно тебя люблю.

А она смеётся.

Госпожа Юнг еврейка, но у неё нет присущих семитским женщинам кадетских усиков и волосатой бородавки на шее. Впрочем, что за разница откуда ты родом и какого цвета у тебя кровь, главное, в какую землю ты упадёшь и на каком наречии скажешь своё последнее «прости». Госпожа Юнг разговаривает на языке менеджеров строительных компаний и актёрской богемы – на бранном английском. Я разговариваю с ней на странном английском отличника технического вуза. Иногда она понимает и смеётся над моим произношением.

У меня есть мольберт, который я сколотил из стульев и шикарная пишущая машинка.

Я никогда не сажусь за пишущую машинку по утрам и у меня нет объяснения этому, логичного объяснения, потому что по утрам я энергичен и свеж, и самое время вроде бы заставить себя поизощряться в чистописании.

А краски здорово вздорожали.

Госпожа Юнг хочет, чтобы я писал свои стихи и картины, она злится, что я не делаю этого, потому что в нашем измерении писать, значит – любить. Но я не могу работать при ней. И не могу без неё. Поэтому я работаю всегда… У меня творческий кризис – я сочиняю столько, что не поспеваю записывать.

Но она говорит:

– Разве я тебя не вдохновляю? – и это значит, что госпожа Юнг в духе, и можно послать её хоть на марс без скафандра, но когда она говорит: разве не я тебя вдохновляю, – это уже, как говорит Спящий Человек, «полный фотофиниш».

– А тебе льстит казаться музой?

– А тебе – художником?

Я не обижаюсь: в конце концов именно она показала мне Спящего Человека. Он, ублюдок лежал на моём диване и спал. Спал, раскинувшись, как морской лев на пляже. Я подумал, что большая проблема «великого и могучего», как из таких мужественных слов, как «морской» и «лев» образуется безмозглая жирная тварь с ластами, как окорочка.

У Спящего Человека непростая судьба, если само слово – судьба применимо к нему, человеку, не первый десяток лет находящемуся на медикаментозном лечении и на учёте в психоневрологическом диспансере. Спящий Человек инженер на мизерном предприятии, которое не оставит народу после себя ничего, кроме долгов, и Спящий Человек знает это так же хорошо, как и то, что начальник ОК любой конторы, не исключая Собес, не впечатлится латинизированной формулой в бюллетене «по состоянию» – «стойкая ремиссия». Он знает – и потому не дёргается.

У Спящего Человека «шланги горят». В такие часы на него зеркало и то не может глядеть.

Ему плохо, я в это верю, потому что пребываю в нём, как рыцарь в латах – а любая проплешина в броне способна в бою отозваться болью. А я не люблю быть надкусанным яблоком. Тем более, что вместе мы почти бессмертны – за это я люблю его и целую вприкуску, как кота, обожравшегося сметаны.

И я снисхожу до него, я становлюсь Спящим Человеком, я вспоминаю некрасовскую «эту бедную, в крови, кнутом иссеченную музу», а моя муза – женщина с тонкими плечами, женщина, которую, кажется, карандашом можно перешибить. И я, Спящий Человек, думаю: зарвавшийся барин может так истязать собственное вдохновение, а я не барин, я интеллигентный нищий инженер, причём поэт, и у меня выходной, и в томике некрасовском в шкафу, как раз на «Не плачь! завиден жребий наш…» – заначка.

Тогда я говорю: пойдём в кабак, что значит пойти в кафе – вчерашнюю столовку, заказать по сто и ещё по сто, потому что сразу двести – стыдно, посидеть за столиком, приподнять локти, пока столовская уборщица будет махать тряпкой, воняющей едой, посмотреть друг другу в глаза, улыбнуться, поговорить о главном и заказать ещё по сто, чтобы окончательно убедиться, что мир лучше, чем можно было подумать утром.

И госпожа Юнг соглашается. Она всегда соглашается со мной в вопросах жизни и смерти, и мне кажется, что я похож на неё, когда смотрю в зеркало, закрыв глаза, и что она похожа. Наверное, у нас нет воображения. Мы идём в кафе, в котором можно курить. Жена не любит, когда я курю, а она любит, она сама курит, госпожа Юнг, и говорит: мне нравится, как ты куришь. С шиком, как подросток, который не набивает запросто лёгкие никотином, без которого ломает, а курит, чтобы казаться мужчиной.

– А я кажусь мужчиной?..

Но мы так неразменны, что нам в этой области ничего не маячит. Я не знаю, с какой луны мы свалились, но Госпожа Юнг знает, что после ночных теленовостей я гашу свет, я ложусь на живот, сворачиваю пальцы трубочкой и трахаю до баранок в глазах мой старый диван, будто мою старую добрую Госпожу Юнг. Это бывает совсем иногда, но без этого я просыпаюсь Спящим Человеком.

И я зову её «госпожа», как дед Мазох.

– Что будем пить?

– Всё, что имеет вкус и запах…

Так пошло.

Она запросто меняет платье и забрасывает ногу на ногу. Теперь платье у госпожи Юнг ровно такой длины, чтобы видны были голые колени, на ней нет чулок. Я могу приглядеться и заметить тонкие волоски и голубые ниточки там, на сгибе, где кожа чуть темнее. Но я не делаю этого просто потому, что глаза у неё красивее, чем ноги – я смотрю в глаза.

 

И становлюсь собой.

– Был человек, который всю жизнь ездил в поездах только для того, чтобы случайным попутчикам рассказывать свою жизнь. Такие, знаешь, необязательные разговоры, прививки от одиночества. А когда он умер, к нему на поминки съехалась целая орава родственников и друзей. Представь себе.

– Искусство вообще необязательно: необязательные картины, необязательные стихи – как жизнь.

Я думаю, что это правда, я стал гением, когда узнал, как в жизни всё точно пригнано, так, что нет ничего лишнего и что все эти дурацкие колёсики, шестерёнки и шкивы событий, сообщающие одно другому некое общее и, наверное, важное движение – не мне судить, работают, как по расписанию, и главное вовремя под эти колёсики запихнуть пару зубочисток, сбить этот механизм с панталыку – тогда получается искусство. Так молокососы пробуют на зуб игрушки, сделанные большими дядями…

Но я думаю, при чём тут искусство, просто был такой чудак-человек, точно был – я сам его выдумал, когда ехал однажды с югов, его подсадили ко мне в купе в Ростове и мы за коньяком так славно проболтали с ним целую ночь, что я узнал его во всех подробностях, как семейный доктор, и понял что он и есть тот самый мужик – Вечный попутчик, и сказал ему.

– Мой отец не любит необязательных людей.

Это не она сказала, а Спящий Человек. Просто так сказал, без видимой причины. Но раз он сказал, значит, причина во мне. И мне гадко.

– Он, чудак-человек, мне всю свою жизнь рассказал. Он хорошо говорил, как будто сочинял, и ему понравилось, что он – Вечный Попутчик. Это, мол, красиво и правильно. А то колесишь годами по стране рядовым снабженцем не зная за ради каких высоких целей, а это, оказывается судьба. Тема для романа! А я ему сказал под утро: знаешь, у романа должен быть конец. Он ответил: это справедливо, и я его попросил снять пиджак. Сними, – говорю, – пожалуйста пиджак – он у тебя из твида, это плотная ткань, а нож казённый тупой… понимаешь?

Он в этом месте как будто протрезвел на минуту, а то совсем от конька обмяк, и сказал: ты что… Я, как мячик теннисный поймал его вопрос и отбил: да, я тебя убить собираюсь. Должен быть у романа конец, ты сам сказал.

Я очень серьёзно ему ответил – творчество, оно вообще очень серьёзное дело, а мне сейчас как раз завершить предстояло набело, раз и навсегда, что он вчерне всю свою бестолковую жизнь писал. Я так серьёзно ему ответил, что он не поверил, опрокинул ещё рюмку, рассмеялся и распахнул свой тяжёлый пиджак: ну, давай, поставим на этом точку!.. И я воткнул ему тупой столовый нож прямо в печень, воткнул сильно, как только позволял замах, а его у меня почти не было, нож у меня был на коленях, и потому я не замахом взял, а тяжестью своей; принял, то есть, удар на бицепс. Воткнул нож и сразу повернул, чтобы он не кричал, потому что когда бьёшь в печень тупым ножом, да ещё повернёшь его там, то это такая адова мука, что человек кричать не может, только хрипит, как будто ему наступили на кадык. Но Вечный попутчик закричал, он, видимо, очень много выпил коньяка, и у него там, внутри, все нервные окончания заморозились, мне показалось даже, что он не от боли закричал, а от страха, потому что в голос от боли не закричишь… я хотел ему кулаком рот заткнуть, но кулак не полез ему в рот, я только губы ему разбил в кровь и свой кулак рассадил о зубы. Я подумал тогда, что надо найти его сердце, быстрее найти, сколько-то там пальцев от ключицы или рёбер надо отсчитать, но у меня не было возможности это делать, рёбра ему отсчитывать, я просто упёрся кулаком ему в рот и стал бить ножом в грудь, искать сердце. Он, правда, мне не мешал, а лежал спокойно, как утопленник на пляже, только кричал. И я, кажется, на третьем или четвёртом ударе нашёл его сердце – он сразу перестал в голос кричать, у него челюсти стали как тиски, окаменели так, что мочки ушей стали белыми и он только задышал со свистом сквозь зубы. Тогда я оторвал кулак от его рта и от усталости на него навалился – лбом упёрся ему в лоб, и у него глаза оказались прямо перед моими глазами. У него взгляд стал вдруг спокойным и даже рассеянным, я сначала испугался, а потом почувствовал всем телом, как Вечный попутчик умер…

– Выпей и успокойся, – говорит Госпожа Юнг.

Я спокоен, но я выпиваю. И сглатываю слюну, густую, как спазм.

Мне почему-то хочется заплакать. В голос, как отучили в детстве.

– Почему тебе хочется плакать? – спрашивает Госпожа Юнг.

Я долго не могу вспомнить и вдруг вспоминаю.

Я говорю ей: в купе зашла проводница, она мимо проходила и слышала, наверное, крик, распахнула дверь купе и встала, потому что не знала что делать – я и Вечный попутчик, мы оба в кровище были по макушки, он лежал и смотрел рассеянно, а я лежал на нём и у меня в руках нож был… она встала и не знала что делать. Тогда очнулся Спящий человек, очнулся и испугался. От перемены обстановки. Только что там дверь была зеркальная, где мы как в кино отражались, и вдруг стоит женщина, к нашему кину не имеющая отношения… Он сильно испугался, Спящий человек, и у него сердце забилось, он просто подавился своим сердцем. А я ненавижу, когда у меня сердце бьётся, ненавижу адреналин, он у кроликов вместо крови. Я закричал на Спящего человека так, что думал, голова у него лопнет от моего крика: возьми себя, – кричу, – в руки, говно… Я схватил проводницу за плечи и стал шептать ей в лицо, пока она не опомнилась, про убийство, про то, что надо срочно милицию, в каком вагоне милиция?.. Она говорит: милиция в третьем вагоне и я подумал, Господи, как хорошо, что милиция в третьем вагоне, а не в нашем, потому что мы сейчас с проводницей пойдем в этот третий вагон через тамбур, а там – выход. Я схватил её за руку и буквально поволок за собой, и всё говорил про убийство, про милицию, а она как овца за мной плелась, я её хотя и с трудом вёл, но не потому, что она мне специально сопротивлялась, просто у неё ноги плохо шли… Зачем она шла за мной – или в шоке была, ничего не соображала, или правда мне, как здоровому мужику доверилась в такой ситуации, а скорее просто испугалась меня; у меня нож в руке, как был, так и остался.

А когда мы переходили через тамбур в этот самый третий вагон, я вдруг обнял проводницу, совсем по другой причине обнял, не то, что можно подумать, мне важно было услышать, как она дышит. Она растерялась и я поймал её дыхание и на выдохе её прижал так, чтобы она вдохнуть не могла – для крика, и левой ногой наступил на каблук своего правого ботинка, стянул ботинок, чтоб не мешал, и ногой открыл дверь из вагона. Мы выпали в обнимку из поезда на полном ходу и она оказалась подо мной, как я задумал. Скорость была приличная – я стоп-кран не стал рвать, потому что, когда поезд остановился, меня бы догнали – и на откосе она обо что-то стукнулась затылком так, что у неё голова лопнула и я лицо порезал об осколки её черепа…

– Выпей ещё, – говорит Госпожа Юнг.

Я не хочу больше пить. Мне тошнит, что я убил проводницу, чтобы спасти шкуру этого идиота, Спящего Человека.

– Но ты его спасал от себя, – Госпожа Юнг улыбается, как будто я сказал, что у меня маленький.

Госпожа Юнг говорит: Спящий Человек – это ты. А ты его шиза.

Я тоже улыбаюсь:

– А ты – моя?

– Ага!

Я презираю Спящего Человека, за то, что люблю его – потому что на свете есть вещи, понятные только тем кто любит, но гораздо больше вещей непонятных только тем, кто любит… а он боится меня, но всегда ждёт. Как звонка будильника.

 

Я наклоняюсь через стол и кладу руку на её грудь. И госпожа Юнг не даёт мне пощёчину, потому что знает, что я просто хочу услышать, бьётся ли у неё сердце. А вдруг она – ангел, который – за мной? Но она не ангел и сердце у неё бьётся чаще, чем от водки а грудь маленькая, но тяжёлая.

Я говорю ей: мне, наверное, нужно кончить. Сейчас же.

А она очень правильно мне ответила: ты же не гермафродит, чтобы сам себя иметь, иди, сними себе шлюху, вон она, у стойки, и небрежно так обернулась в сторону шлюхи, глазами указала на нее.

И я тоже обернулся на эту мадам – она была в таком маленьком платье, которые бывают у женщин, которым вообще не нужно платье, у которых фигура скрадывает платье, а не наоборот – и я так на неё посмотрел, что она мой взгляд поймала и что-то такое в нём прочла, что не стала, как это у таких принято, играть в «гляделки», а резко выбрала швартовы и подалась на выход.

Я посмотрел на госпожу Юнг, развёл руками и кинулся в двери за шлюхой, она так быстро шла, что я только на углу её догнал и сразу взял быка за рога.

– Мадам, – говорю, – вы мою внешность неправильно поняли, она у меня сегодня обманчива, у меня выходные затянулись… понимаете?.. а насчёт наших с вами отношений, то всё это, я полагаю, должно произойти по обоюдному тет-а-тету и так далее и тому подобное…

Я всё это быстро выпалил, и, похоже, мои галантные слова мадам впечатлили, она расслабилась и спокойно меня оглядела, как нормальная сука нормального кобеля. Оглядела и оценила.

Говорит: у тебя деньги хоть есть.

Я ей говорю: у меня сегодня мало денег, правда мало. А она – ничего; говорит: я дешёвая, отцов семейства не разоряю, тем более, что у меня сейчас пересменка, а у тебя, по всему видать, большой конец, а мне этого охота, у меня все клиенты с маленькими, – и хихикает. Я говорю: ну, тогда пошли, – и взял её по-джентельменски под локоток, чтобы она не чувствовала себя полной блядью, а она мои намерения обломила: будь, – говорит, – мужиком, – раскрутись на бутылку!..

А по дороге я не стал говорить, что конец у меня не из ряда вон выходящий, и спрашивать не стал, с чего она взяла, что у меня в штанах колбасный цех, потому что все шлюхи думают, что мужские достоинства можно определить по носу, а шнобель у меня что надо.

Когда мы восходили по заплёванной лестнице к ней, она вдруг сказала: не стоит меня любить только за то, что я тебе отдаюсь. И мне вдруг взгрустнулось, потому что так говорила моя жена Спящему Человеку, тогда, в первый раз, когда она ещё девочкой была, а Спящий Человек – мальчиком. Ведь ничего из этого хорошего не вышло, ничего…

Мы свалились в постель и мы боролись – она мне не сразу дала, решила, наверное, сыграть в цивильную бабу, которая не сразу даёт, или ей просто игры такие были по вкусу, но когда она, наконец, своё маленькое платье закатала, всё у нас было очень тепло и долго, у меня – от водки, а у неё – не знаю, наверное, ей мои нежные слова понравились, которыми я ей в ухо дышал, вот она меня сразу и не обесточила со своим опытом – когда ей ещё нежные слова послушать?

И она почти кончила – а это о чём-то говорит; шлюхи вообще редко кончают: если бы они каждый раз кончали, то ходили бы как выжатые лимоны – нельзя человеку столько эмоций. И я не буду врать, что она подо мной кончила, не такой я в этих делах умелец, тем более после «двух раз по сто и один по двести», но она почти кончила – это правда.

А когда она почти кончила, она вдруг повернула голову набок, посмотрела в спинку дивана и сказала: ты хоть сам понимаешь, зачем нам всё это, когда мы не полюбили друг друга и даже не узнали друг друга как следует… Она, наверное, неопытная была шлюха, или выпила мало, потому что опять сказала так, так говорит моя жена после Спящего Человека. И мне вдруг стало больно за себя, а ещё больнее – за неё и я захотел ей закрыть рот, а у неё такое красивый был рот, как у актрисы, в стиле ампир, изогнутый и порочный; и я тогда взял её за шею, чтобы у неё из легких воздух не попадал в горло, где вибрируют эти самые чёртовые голосовые связки, чтобы она не могла говорить свои скушные, похожие на быт Спящего Человека слова, а просто лежала подо мной и слушала моё сердце, которое билось так, как будто её любит. Я взял её за шею и держал, а она не смотрела на меня, а потом дёрнулась продолговато, всем телом, как будто у неё оргазм, дёрнулась раз, два и перестала. Я у неё с шеи руки убрал и внятно поцеловал в порочный рот, глубоко, так, что почувствовал во рту запах кислой рвоты. Как будто она вина перебрала, а вина-то было – бутылка, и ту едва почали.

Мне вдруг стало её жалко: а вдруг она, когда говорила про то, что надо узнать друг друга как следует, это не от обиды сказала, что я её оттрахал так глупо, а что-то главное мне хотела сказать, какие-то простые и важные слова, которые я у неё отобрал.

– Расскажи мне свою жизнь, – я сказал, но она не ответила. Я взял её за плечи, несильно, как будто она спит, а я боюсь её разбудить, потом погладил ей щёки – положил её лицо в руки лодочкой, как воду, а она молчала и всё не смотрела на меня. У меня страшная жажда настала, как будто вся влага у меня от горла подошла к глазам. Я даже перестал видеть и испугался.

И быстро вышел на цыпочках, как в балете.

 

Госпожа Юнг – она ждёт меня в маленьком кафе. Она вытягивает под квадратным вытертым столиком свои параллельные ноги, которые не пересекаются, и говорит, не спрашивая, а словно продолжая лениво и не ею начертанный сюжет:

– …и она умерла…

– Кто?..

Госпожа Юнг пожимает плечами и лицо вдруг у неё становится маленьким и детским.

И я вдруг вспоминаю то, чего не должен был вспоминать, я вспоминаю Спящего Человека, когда он был маленьким, я вспоминаю маленького Спящего Человечка, который не был ещё Спящим. Человечек в светлой комнатке с одним не зашторенным окном, с одной кроваткой, застеленной аккуратно, будто утюгом, с одним шкафчиком в углу, плотно заставленном игрушками и книжками. Мама любит Человечка так, как мамы умеют любить детей, слушающихся чужих отцов.

 

Я вспоминаю маму, которая входит в комнату Человечка, почему я вспоминаю маму…

Мама застаёт Человечка на полу рядом с голубиной тушкой. У голубя разбита головка, крылья аккуратно растянуты в стороны и то ли прикноплены, то ли прижаты к полу по концам какими-то тяжёлыми игрушками, может быть, паровозиками. Но мама не замечает паровозики, она видит расплющенную голубиную голову с чёрным, выпавшим как булавка из чернильницы, глазом, слышит несвежий запах крови… Мама пшикает дезодорантом на подол халата, занюхивает им крепко, как водку, чтобы не вырвало, у мамы гастрит, её всегда тошнит – откуда я это помню?..

Мама хватает Человечка за волосы и кричит: зачем ты это приволок, выброси это, выброси… нет, не трогай, я сама… А Человечек хнычет и говорит: мама, это птица, МЫ рисовали, как она летит! У него рот вымазан синей краской.

– Кто это – МЫ? – кричит мама и почти бьётся в истерике, потому что Человечек чувствует её страх и боится говорить о даме в долгополом платье, а мама боится услышать о ней. Мама всегда боится и плачет, когда «у нас не как у людей»…

Я вспоминаю деревню и бабушку, с гладким, как стрелянная гильза, ртом, бабушку, которая говорит про ангелов. Раз есть те, кто не может без воды, есть те, кто не может без суши, значит есть те, кто не может без неба, – говорит бабушка, с оглядкой прикладывается к флакону за подушкой и ворчит: люди приходят на землю согрешить, как в кабак, будто Господь похмелит. Она выбрасывает бабочек, которых принёс Человечек, бабочек на булавках, таких радужных, как мазутные капли в лужах, если на них подуть, она называет Человечка «сатанюка», она говорит: мы верим в Бога, потому что Бог верит в нас… или наоборот… – и засыпая, всхрапывает глубоким ртом.

Я вспоминаю: бабушка взяла Человечка в церковь.

Зачем бабушка взяла Человечка в церковь?

Госпожа Юнг напоминает: она изгоняла дьявола.

Мне так смешно, что она изгоняла дьявола – как можно изгнать сказку? – что я поперхнулся водкой, я кашляю и капли стреляют на салфетку-промокашку, разбегаются сиреневыми разводами, стремительными и прихотливыми, как роспись на глубоком куполе храма. Дурак, я кажется, водку втянул в лёгкие – я так кашляю, что у меня дыхание лопается, и вестибулярный аппарат мне врёт, как компас на полюсе – вся обстановка возносится вверх, я будто падаю…

…под куполом, кажется, можно летать на самолёте.

– Он такой огромный! – говорит Госпожа Юнг и колотит меня по спине…

 

…Человечек не хочет смотреть на купол – а вдруг он упадёт? Он смотрит по сторонам и думает, что сюда принесли все самые красивые вещи на свете, как будто хотят кого-то обмануть. Человечек вспоминает, как мама каждый раз, уходя на работу, одевает другое платье, «чтобы о ней не думали», хотя платьев у мамы всего два – и хихикает.

Люди, красивые, как новогодние ёлки, поют, люди жгут что-то вкусное, пахнущее ванной, люди ходят по кругу и Человечек понимает, кто здесь главный.

Большой Бог, зелёный от позолоты.

Бог похож на голубя.

– Его прибили, чтобы он не улетел от нас на небо, да? – это говорит Человечек – тихонько, как будто про себя. Самого.

Огромный чёрный поп слышит и даёт Человечку короткий подзатыльник, но Человечек не обижается, ему хорошо около большого зелёного Бога, который никуда не улетит…

 

А бабушка скоро умерла. От старости.

…она уже лежит под куполом с белым, гладким ртом. Открытым и пустым. Человечек не плачет – он боится, что бабушка узнает его голос… чего он там боится?.. детская психика…

Старые люди всегда умирают. По крайней мере, часто.

 

Но Госпожа Юнг говорит: у Человечка вся комнатка была забита книжками, полезными книжками, и в одной из них не могло быть не написано, что толчёное стекло невидимо в воде, да, у стекла с водой одинаковый коэффициент… как его… преломления?.. чёртова физика… толчёное стекло – невидимое в любой жидкости, хоть в воде, хоть во флаконе за подушкой…

Заткнись, – я думаю.

И говорю: не люблю вечера воспоминаний, тем более чужих… Ненавижу рецензии.

– Краткое содержание предыдущих серий… – острит Госпожа Юнг.

– Ты что, автор сценария? – мне хочется нагрубить Госпоже Юнг, но я знаю, что обидеть её невозможно, как и меня… Мне просто надоело в кафе, я хочу домой, на раздолбанный диван, закрыть глаза и стать Спящим Человеком. Меня мутит от выпитого, от того, что ночью на столик наш, наверное, выйдут тараканы, кушать вонючие, как бараний бульон, разводы от тряпки, которой у меня опять под носом машут. В конце концов, здесь грязно. Мне приходит на ум, что чем пустее, бесталаннее человек, тем больше грязи и бардака ему надо вокруг – как бинтов человеку-невидимке, который так только и умел казаться человеком. Кто мы, размотай бинты своих захламленных жилищ, немытых полов, нечистых тел… но я не таков – я дую на мои книжные полки и не чихаю. В человеке всё должно быть прекрасно… как на продажу. И когда-нибудь мы станем лучше чем были, потому что не можем стать хуже, чем будем. Я философ, когда мне хреново.

 

– Но… комната может быть такой белой… – думает Госпожа Юнг, и я ныряю в память, изменяясь, как лакмусовая бумага…

…Человечек озирается, ему интересно, что комната может быть такой белой.

– Не нужно здесь бояться, – говорит доктор с высокими бровями. Но Человечек знает, что это добрый доктор, потому что он дедушка, и значит когда-нибудь умрёт, а тот, кто когда-нибудь умрёт, не должен быть злым. Но он не говорит об этом доктору, потому что люди боятся смерти.

– Зачем ты… убил голубя? – спрашивает доктор.

И сожалеет, что сказал «убил», ведь Человечек слишком мал для таких слов.

– Просто я хотел его нарисовать, а он мешал…

– Мешал?

-…летал… бегал…

– Логично, коллега, – ворчит доктор и долго перекладывает бумаги, брови у него загибаются ещё выше, как два коромыслица, он как будто улыбается бровями.

Провинциальный доктор, не вполне образованный доктор, который больше дед, чем доктор – у него самого внуки – думает, что Человечек приличный фантазёр, что придумал закатать котёнка в гипс, а потом, когда засохнет, сделать оловянную отливку… закатать живого котёнка… Так записано, со слов матери, которая этого фантазёра привела. Ну и что – живого? Мать – истеричка, ей мужика искать надо, пока сыщется… здесь же психиатрия, а не детский сад. Дура, – думает доктор, – загубит пацана. Ремня надо было давать вовремя.

Но с Человечком ему интересно.

– Нарисуй невозможное животное… ну, которого не бывает!

Человечек рисует бескрылое тело на голенастых страусиных ногах и с кукишем, посаженным на длинную шею

– Это фикус!

– Фикус?..

– Ага, помесь страуса и фика.

– Ты не вполне прав, – улыбается доктор, нужно не «фик», а «фига»… но это взрослое слово.

И открывает историю болезни…

 

Нам точно пора. Мент из дверей уже смотрит на нас, как из засады, готовый оценить нашу кондицию.

– Я его съем, – говорю я и кошусь на мента, который тотчас улетает, я понимаю, что, чтобы он не улетал, нужно смотреть на него прямо, но у меня голова так не поворачивается.

– Пойдём, – говорит Госпожа Юнг.

И мы поднимаемся, берём друг друга под руки, на минуту мне кажется, что в кафе танцуют вальс. Сейчас мы нужны друг другу, как две половины лестницы-стремянки – одну без другой стоять не заставишь под дулом пистолета, – думаю я и шучу вслух: ты – моя лучшая половина…

Госпожа Юнг не слышит или не понимает – у меня язык ворочается, как медведь в берлоге – тем более, что как глупо шутить на тему мыслей… просто надо пройти степенно и важно мимо стойки, которая проносится мимо в очередном па, обняв бармена за пузо… мимо мента с «демократизатором» на заднице, которому – я давлюсь смехом – нас поймать не легче, чем праще кулак…

Мы сделали это.

 

Мы переползаем мост – и мы не одни, кажется, половина города выкатилась в эту ночь из подъездов, подышать августом, воздухом, который мы портим этиловыми парами.

Мы перегибаемся через перила, как влюблённые, уронившие кольцо, мы прижимаемся щеками и смотрим чуть дальше глаз, за которыми темнота…

– Жалко, что люди не умеют летать! – выдыхает Госпожа Юнг.

Я спрашиваю машинально:

– Какие?…

И меня наизнанку выворачивает вниз, в маленькую далёкую воду.

 

В этот вечер я – подёнка, я мотылёк, я – гений, – я живу так, будто вчера родился, а завтра умру… И Госпожа Юнг соглашается ко мне «в первый и последний раз», ей тоже хорошо над маленькой далёкой водой.

Мы поднимаемся ко мне, мы падаем на раздолбанный диван, застеленный простынёю чистой, как пена, из которой Афродита, и у нас нет сил... Мы просто засыпаем рядом, и она кладёт мне на глаза холодные, как медяки, поцелуи, и мы пишем, пишем стихи.

 

А утром нового дня я смотрю, как Спящий Человек пробуждается с квадратной, как земной шар, головой и по совокупности клинических показателей понимает, что пил накануне водку, в количестве, близком к экстремальному, и запивал креплёным голландским пивом, сладким, как рвота после банкета, и не закусывал. И нет госпожи Юнг, нет меня, а есть он на полу и в одежде, есть вчерашние стихи и есть физиономия друга под его боком, и он ненавидит друга за то, что накануне ему было так же хорошо, как ему, и он ненавидит себя за то, что вспоминает свои не самые плохие стихи, но думает: пора заняться семьёй, пора найти денежную работу, пора, крестьянин торжествуя… Новый день – рабочий, и он стар, как мир, и страшнее, чем судный.

Он вышвыривает друга, он рыщет по кухне, он заваривает крепкий, как подзатыльник, чай… он звонит жене и делает энергичный голос, и просит прощения за то, что он у неё есть, и слушает, что до конца его испытательного срока осталось две недели и что ей нужны здоровые, обеспеченные дети и что потом – развод, и думает, что две недели – это много, и что за две недели можно успеть много раз напиться, написать вороха стихов и картин, а потом быстро исправиться, чтобы жена простила, потому что без неё ему … И ещё он думает, что если жена увидит Госпожу Юнг, то полюбит её. И боится этого.

Утром нового дня я смотрю, как в комнате Спящего Человека вылетает дверь, как в комнату Спящего Человека вливаются чужие люди – шустрые, как вода в смывалке – бросают его на его на пол и что-то ищут, ищут в его маленькой, набитой, как брюхо удава, бумагами комнате. Ищут, как будто там Эльдорадо. А там – ничего. Там – я. Но я – внутри Спящего человека ( или он – внутри меня, хотя это не меняет дела, я – это я, а он – это он, и не надо мешать божий дар с яичницей ). Тяжёлые, крепко сбитые форменные ботинки бросают Спящего Человека на пол, из-под казённых, на совесть (или на страх ) пошитых масок кричат, как на зарядке: руки за голову… ноги!.. шире ноги!.. Раздетый Спящие Человек на полу раскидывает ноги и мне смешно, потому что яйца его лежат на полу, как два раздавленных коричневых киндерсюрприза…

Я качаю ногой на подоконнике, я курю, а голого Спящего Человека обшаривают чужаки, и на них комуфло «от Зайцева», обшаривают пристрастно, подымают руки и разнимают ягодицы, как будто я сижу в его варикозной заднице, как будто там – душа… А я не там. Меня, может, вообще нет. А в форточке болтается дымок не мною обожаемых «F. Morris», а совдеповской «Тройки», которой нервно пыхает старлей, шеф группы захвата.

Старлей – козёл. Впрочем, сегодня он может быть собой доволен… он остановил время – а это не просто, даже на одном циферблате. Правда, оно остановилось.

 

А Спящий Человек, как дрессированная овца, ходит срать по звонку и с очка рассказывает анекдоты санитару, а санитар ржёт, как из матюгальника, и прикуривает ему вонючего «Петра», потому что даже спички этому идиоту, Спящему Человеку, они бояться доверить. А что он может поджечь, если он собственное сердце не может поджечь? И санитар сам закуривает и в десятый раз хохочет над анекдотами Спящего Человека, забывая сбить пепел с окурка и чадная струйка вползает ему в левый глаз, растворяет его, как кислота, наполняет его стеклянной слезинкой. А Спящий Человек смотрит в глаза санитару преданно и трусливо, как беременная уличная сука, которой бросили булку и которая боится не за себя, а за то, что дрыгается у неё во чреве бессловесными комочками, в которых она должна продолжиться. Он, Спящий Человек, всё ещё думает, что поэт или он думает, что всё ещё поэт, неважно, но как сука в своёй разъезженной плоти копит тепло удобрить то, что он называет творчеством.

Он смотрит в глаза санитару, и вдруг замечает в одном из них себя, как в зеркале, просто потому, что левый глаз у санитара покрыт стеклянной слезинкой, и я чувствую, как невыносимо Спящему Человеку видеть себя и как он хочет разбить зеркало. И он разбивает зеркало. Он заворачивает в глаз санитару сигарету…

– Сульфу в четыре точки! – орёт санитар, но глаза-то не вернуть, да и зачем он, когда одно дерьмо вокруг, не на что ему, санитару, смотреть.

Спящего Человека ставят ногами в унитаз, в испражнения, и бьют.

Санитары бьют деловито и тяжело, как тесто месят, а Спящий человек плачет и бьётся головой о стояк. Потому что боль в разбитом скальпе, боль, которую он выбрал сам, хотя бы немного, но перекрикивает боль, терпеть которую его унизительно принуждают.

И я чувствую, как Спящему Человеку не хватает меня, но я ведь должен был выбрать, остаться мне с ним или с самим собой и я выбрал свободу, тем более, что мы даже незнакомы, а представить нас некому, госпожа Юнг ушла по-английски, не хлопнув дверью, если бы хлопнула, я хотя бы знал – какой, и ломонулся бы в эту дверь за ней, а так дверей много… Хотел бы я думать, что выбрал свободу, знать бы только, что – она?

…в бреду Спящий Человек шевелит губами – он рассказывает мне, как заведующий отделением, судебный эксперт, не моложавый человек с круглым лошадиным взглядом, закрывает длинную историю болезни, подшивает её к «Делу за номером» и говорит Спящему Человеку, что зарплату задерживают, а сыну в институт, «по стопам», как будто просит денег. Но он не просит денег, он сам давно пишет стихи для газет и хочет книгу – не авторский лист в провинциальном издательстве, а книгу, из тех, какие читают люди – но не знает как. Ему, говнюку, нужно ноу-хау. Он четверть века превращает гениев в животных, но обратного пути так и не нашёл. Даже для себя.

Я думаю, что ему, как учёному, должно быть обидно, но, с другой стороны, человечья шкура не костюм, который можно за так поменять или хотя бы перекроить. Таскай, пока не превратится в обноски, которым место в дубовом ящике. Таскай своё мясо, свою душу, подстёгнутую, как подкладка – не так глубоко, чтобы до неё нельзя было доскрестись. Так я думаю. Хотя я вообще не часто думаю, не так я устроен, чтобы думать – не читатель я, а писатель. Жизнь за меня думает, и мне этого с горкой. Может, я вообще саму жизнь пишу – как по бумаге, толково испрещенной всяким дерьмом: а вот поставишь там закорючку в правильном месте и всё налаживается – жизнь, как стихотворение обретает некоторую бессмысленность или хотя бы законченность, что одно и то же. Делов – на пару зубочисток…Так я думаю. И мне становится тоскливо, потому что я чувствую, что я, одетый в Спящего Человека, как павлин на параде, не могу расстегнуть пуговиц…

Я никуда, никуда не могу уйти. В палате сутками дымит плафон такой тусклый, что невозможно различить пыльный он или матовый; плафон, не похожий на луну. Ночами пациенты спят не ворочаясь, потому что им спокойно за частоколами их лобных костей, во внутренних двориках рассудков, где всегда тень. У них гладкие выбритые горла, как у спутанных овец на скотобойне. Я подолгу стою над каждым и мне любопытно, как в морге.

Я сажусь на койку Спящего Человека и поправляю ему одеяло.

Он смотрит в потолок, закусив горячую губу и глаза у него круглосуточно жёлтые, как тот плафон, а может, как у волка. Сульфазин ему вкололи в четыре точки, без изъятия… но он думает. Как и я, о Госпоже Юнг.

Он думает: конечно, я Её выдумал. Конечно, потому, что быт не устроен, и родное предприятие, как друг-пьяница живёт в долг из твоего кармана, и такая вкусная дешёвая белебеевская водка кажется дорогой и потому вовсе не вкусной. И стихи теперь ни черта не стоят. Но в потаённых-то уголках, в тайниках души, в которые, как в выдохшиеся чернильницы стучатся перьями седые литераторы и которые суть не более чем подвалы с заготовленными на зиму жизни мешками впечатлений, в этих подвалах или тайниках, как вам нравится, моя Госпожа обитает, и даже если меня, наподобие старины Галилео припрут к стенке уличить в шизофрении, я всё равно произнесу шёпотом, когда инквизиторы отвернутся: а все-таки Она вертится... вертится вокруг меня, как муха вокруг лампочки, как мука вокруг св. Себастиана – докучливая, но такая необходимая для воссоздания бытия во всей его детальной ненадобности, для ощущение, как его?.. полноты жизни?..

Он думает, что не убивал, думает, что невинен, он знает Госпожу Юнг, но не знает меня, потому что Она разговаривала с нами поодиночке, мы не встречались в жизни, где, говорят, можно бросить спасательный круг душе, и у нас не должно быть общей памяти… Но я помню голубя с растоптанной головкой на полу светлой не зашторенной комнаты и … маму… Я готов закричать: это я делал то, что ты называешь «убивать» и что ты не помнишь в себе, я, потому что мир так изменчив, что невозможно откусить его целиком, а я остановил для тебя реку, я – гений, а ты – мой набор кистей, мудак…

Но я не кричу, потому что он думает о Госпоже Юнг, как будто думаю я, и мне страшно: он будто связывает меня своими мыслями, нет, он пеленает меня ими сноровисто, как младенца, рождённого собой, а его раздавленные капилляры, которыми густо набухают синяки, начинают саднить во мне. Он только попал под колёсики и шестерёнки, как зубочистка… Зачем мне его боль?..

– Долговязая стерва нас совсем бросила, – я говорю не к месту.

Я обнимаю Спящего Человека, нет, обнимаю Человека, потому что он совсем проснулся и глаза у него ясные, как у Человечка, как не зашторенная комната, глаза. Он протирает веки и мне не надо ничего говорить, потому что он понимает, что нужно делать.

Он так и говорит: мы знаем, что делать теперь…

Мы!…

Он говорит это вслух и я подношу палец ко рту: тс-с-с… и он подносит палец ко рту и говорит: тс-с-с… – как будто сам с собой разговаривает и становится на мгновение настоящим патентованным дурачком, жалким, как зрачок новорождённого.

– Возьми меня на ручки, – так он и говорит.

Господи, что он делает… Я готов, я хочу поднять его на руки, готов баюкать его и гулять пухленькими ручками человечка, не рожденного мной. Но между нами пропасть – в миллионы карат солнечного света и изумруда трав, которые мне до задницы, но без которых я – дьявол, изгоняемый шокоинсулиновой терапией. Я ненавижу сахарный сироп. Но я хочу баюкать ребёнка, которым не был и не буду, но которого помню насквозь, как рентгеновский негатив.

– Почему легче любить чужого, нежели ближнего своего? – куксится Спящий Человек.

– Потому что на расстоянии притягивает, а вблизи отталкивает… нас… потому что сила притяжения равна силе отталкивания, – я схожу с ума, слушая моего новорождённого, с глазами пустыми, как зеркальный ёлочный шар.

– Это школьное, про молекулы… все мы молекулы гигантского организма…

– …и возможно – дохлого, – я вру.

ЗУБОЧИСТОК НЕ ХВАТИТ.

 

И мы поднимаемся.

Ведь «мы знаем, что делать теперь».

МЫ!..

Мы поднимаемся.

Мы разминаем парализованные инъекцией мышцы, разминаем тщательно, потому что каждое неверное движение может стоить нам свободы, мы держим рёбра, словно язык глухого колокола, которым вдруг стало сердце, а потом долго ждём, как оно затухает.

Мы поднимаемся, мы говорим друг другу – стены не бумажные, но боги не обжигают горшки, нужно просто ударить сильно, очень сильно, и тогда не свобода, но хотя бы…

Мы разбегаемся, и уже в прыжке врезаемся в грубо окрашенную, отёчную стену и слышим, как что-то взрывается в голове и в глаза изнутри ударяет свет, разрезающий нас пополам…

 

Я вдруг оказываюсь на траве под ливнем. А он, Спящий Человек, всё ещё с той стороны, с черепом, как из-под бомбёжки… Он азартно умер, как будто обманул кого – у него не улыбка на лице – ухмылка.

А я?..

А мне так легко, что становится жутко, как отвесу в невесомости – может, сердце заглохло на пол обороте; у меня деревенеют глаза, я хочу упасть на скамью, но проваливаюсь сквозь неё, как бульон сквозь дуршлаг – я провалился бы и сквозь землю, но меня там не ждут, что ли… Я хочу курить, но у меня нет больше губ, у меня нет больше подверженных раку лёгких… я, кажется, свободен…

Но я призываю мою госпожу, мою Госпожу Юнг, зову её моим невещественным ртом, заткнутым движением всех трёх стихий – молний, дождя и ветра; ртом, как материнским молоком забитым молекулами домов и деревьев – и я дозываюсь её, дозываюсь мою «долговязую стерву, которая нас совсем бросила».

– Зачем я тебе теперь, когда ты свободен? – говорит Госпожа Юнг.

– Мне просто грустно, – молчу я.

– Тогда попробуй понять – почему?

– Тогда станет просто страшно… – молчу я, – Мне так нужно рассказать!..

– Всего-то делов, – улыбается Госпожа Юнг и, как ребёнка, берёт меня на руки.

И я, будто в рукава, вдеваю себя в её белые, как крылья, руки, которые бывают только у ангелов...

 

А потом курино хлопаю рукавами, икаю, ржу, реву, как резанный ишак, судорожно забрасываю за лопатки голову и конвульсивно выбиваю ногой столбики брызг из земли, которой у меня не было.

 

 

 

Сергей Светлаков

КРАСНОЕ СОЛНЦЕ

«Красное солнце сгорает дотла»... Огромный красно-розовый, а снизу немного оранжевый, не успевший ещё погаснуть солнечный диск быстро опускался в море. Сначала он был круглым, затем, коснувшись поверхности воды, стал плавиться, как масло на сковороде. Нижняя часть диска поплыла, окуталась паром. Нельзя было различить, где заканчивается само солнце и начинается его отражение. Море стало золотым. На волнах, мерно поднимающихся и опускающихся, послушных какому-то неведомому вселенскому порядку, играли блики. Подул прохладный ветерок. Обжигавший ещё совсем недавно иссушающими порывами жаркого ветра воздух остыл настолько, что ещё не был холодным, но уже давал ощутить чувство свежести. Не той свежести, которую можно почувствовать только утром, когда всё в природе чувствует себя отдохнувшим и когда всё вокруг ощущается как-то притупленно. Это была вечерняя свежесть, долгожданная прохлада. На песчаном берегу горел костерок. Сухие ветки местных деревьев трещали в огне как-то особенно яростно, словно хотели о чём-то громко закричать. Волны не доходили до огня совсем немного, казалось, ещё чуть-чуть, и одна из них достигнет своей цели — нахлынет на дразнящие её язычки, пшикнет и, уходя, разрушит умело сложенное и наполовину уже сгоревшее сооружение из хвороста и выброшенных на поверхность земли сухих корней. Но волны не добегали, растворяясь, уходя в мокрый песок и возвращаясь назад без заветной добычи. Справа, где было немного темнее, насколько хватало глаз, лежало море. Тут оно не было так хорошо освещено из-за того, что солнце закатывалось несколько левее, и не мыслилось иначе, как просто огромных размеров водоём. Слева в море уходила длинная острая коса, покрытая тропической растительностью. Деревья, подсвеченные закатом, казались красноватыми. Где-то неподалёку едва различимо шелестел ручей с чистой прохладной водою. Коса переходила в узкий хребет на берегу, плавно уходящий куда-то вверх, так что казалось, будто растущие сверху деревья достигают просто невероятных размеров. Затем хребет ломался, разбиваясь на хаотично разбросанные кусочки скал. Одни из них напоминали монстров, отчасти заросших густой зелёной шерстью, отчасти являющих зачем-то на свет божий свои сведённые злостью и какой-то отчаянной готовностью броситься на кого угодно хищные морды. Другие были вполне мирными, безо всякой угловатости в своих формах. Они рассыпались по всему склону большой горы, какую и представляла собой местность. Скалы, деревья, большие камни и даже песок и трава — всё это окрасилось в красный закатный цвет, как окрашиваются осенью кленовые листья. Всё прощалось с солнышком. Где-то там, на склоне закрывались на ночь тропические цветы, заканчивалась жизнь бабочек-однодневок, ещё часа два назад демонстрировавших узоры на своих тонких крылышках. Рассаживались по веткам попугаи, стрекотавшие целый день в шумных стаях, прятались в норы змеи, вяло ползущие по вечерней прохладе. Дневной мир засыпал. Солнце опустилось ниже и почти уже погрузилось в темнеющую бездну моря. Стало тише, а воздух почему-то стал похож на туго натянутую струну. Ещё отчётливей заговорило море, стали различимы голоса волн. Ручей, прежде шептавший неразборчиво как школьница, первый раз рассказывающая недоученный ею стишок, теперь обрел уверенность и напоминал уже старшеклассника, твёрдо знающего урок. Затрещали ночные насекомые, тут и там вспыхивали и гасли светлячки, обмениваясь только им понятными сигналами. Приятно было растянуться в этот час на остывшем прибрежном песке в полный рост и, вперив уставшие за день глаза в небо, наблюдать за почти полным кругом далёкой южной луны, которая, как буддийский монах, раскручивающий скрипящие барабаны, каждые сутки добросовестно проходила свой немалый путь, повинуясь извечному року.

Старая деревянная дверь, обитая бог знает когда искусственной кожей при посредстве гвоздей с немодными широкополыми шляпками, никогда не запиралась на замок. Даже когда хозяина не было дома. Достаточно было повернуть ручку, когда-то бронзовую, а теперь почти чёрную, чтобы попасть внутрь. Красть в квартире было нечего, а приятели хозяина (а также их приятели и сомнительные личности, которых ни хозяин, ни его друзья знать не знали) охотно пользовались этой особенностью. Так они поступили и сейчас. Звонка не было отродясь, а стук не различался на фоне общего шума внутри и снаружи.

— Ну что?

— Да вон он, на диване дрыхнет.

— Ага. Не, смотри, глаза открыты.

— Может, он кони сдуру двинул.

— Нет, дышит. С открытыми глазами уже спит.

Хозяин квартиры вообще был странным человеком. Он бог весть откуда приехал сюда пять лет назад, редко выходил из квартиры, зато пускал в неё кого попало. Подрабатывал иногда где-нибудь по мелочи, хотя говорили, что у него высшее образование (ходили слухи, что даже не одно). Был, в общем-то, недурен собой, молод, но не только сам не пытался «клеить» местных «тёлок», но и на их внимание к своей персоне никак не реагировал. И даже когда Ирка из супермаркета начала по нему едва ли не с ума сходить, а все только и делали, что намекали ему на это, странный пришелец проигнорировал эти обстоятельства. Уж это было вовсе непонятно: Ирка была известной личностью. Можно сказать, эталоном. И если нужно было просто восхититься чьей-нибудь частью тела, в районе говорили не «как у Дженнифер Лопес» или «как у Памелы Андерсон», а «почти как у Ирки». В драки хозяин квартиры не лез. Сам ни с кем не ссорился, да и с ним поссориться охотников не находилось. Веталь из пятого подъезда как-то по пьяни решил, что называется, «докопаться» до своего товарища, да больно уж ловко тот скрутил его и положил на пол. А Веталь пять лет боксом занимался, так что желающих помериться силами больше не находилось.

— Да не сплю я, — донеслось с дивана. — Так, балдею...

За окном выл ветер. Темнело. Февраль швырял в окна потоки снега. Фонари во-первых, ещё не зажгли, во-вторых, они почти никогда не работали; так что не было видно ни зги. Зато порывы хорошо ощущались на слух: крупные снежинки барабанили в окно, метель выла как динамо, а ветки стоящих у дома тополей скреблись по голым (штукатурка лет пятнадцать как осыпалась) стенам.

Пришедшие на следующий день мужики из местных обнаружили, что в квартиру уже вселилась тихая и чистоплотная таджикская семья человек из десяти, никто из которых понятия не имел о том, куда делся предыдущий жилец. Дня два разговоров только и было, что о странном исчезновении, с месяц о квартиранте то и дело вспоминали за кружкой (роль которой успешно исполнял пластиковый стаканчик) пива, а потом забыли. И если бы кто-нибудь лет через семь спросил у мужиков об этом субъекте, вряд ли они вспомнили бы его имя и внешность. А если бы и сам он появился здесь каким-то чудом, то уж наверняка никем не был бы узнан. Ирка из магазина вышла замуж, нарожала детей, закончила заочно институт и теперь организует свою сеть супермаркетов (правда, пока не очень получается). Она, можно сказать, любит мужа, а он любит выпить, любит старый жигуль и ненавидит тех, кто этот жигуль создал. Он надеется, что скоро жена купит ему новую машину, а пока лежит на диване у телевизора. Двор пьёт: работу найти невозможно. Газеты пестрят объявлениями — нужна рабочая сила. Но рабочие, проработав с утра до ночи чуть больше месяца, уходили, так и не получив зарплаты. И снова пытались устроиться куда угодно, лишь бы работать, кормить семью. И снова каждый с самого начала знал, что будет обманут и всё равно шёл работать, надеясь, что хоть на этот раз ему заплатят. А «шефы» набирали новых людей, которых они ещё не обманули, продавали квартиры в новых домах по баснословным ценам и получали свои «честно заработанные» деньги. Короче, всё шло своим чередом. По канализационным трубам времени текла мирская суета. А трубы всё шли и шли. Они меняли направление, раздваивались, сужались, расширялись, но не было им видно ни конца ни краю.

И только где-то над далёким морем, освещая скалы, огромным красным диском заходило солнце...

 

 

 


Игорь Максимов

ОСЕНЬ

Вчера был первый мороз. Вторые рамы еще не вставлены, и от окон всю ночь идет холодок. Свежо. Легко дышится, будто ты опять укатил в далекое детство.

За речкой мычат коровы. Трубный звук отдается эхом. Посветлели поляны и огороды, стали просторнее, шире. Вдоль изгородей по остаткам некоси блестят, переливаются радуги. Сколько их, этих прощальных радуг осени!

«Прошло летечко, закатилось, и не заметили как», — судачат бабы в улице.

Желтая плеть на березе, порыжелое болотце, рдяные кисти черемухи...

Гудят по утрам сепараторы. Кричат молодые петушки; мощно распахнув крылья, сильными взмахами разметают перед собой пыль гуси, гогочут: зовет их дальняя даль.

В саду какие-то красновато-коричневые, с белыми лычками на крылышках птички. Не свиристели ли? Облепили черемуху, ползают, перемахнули в репьи. И опять поднялись на крыло и улетают все дальше, дальше — к югу.

Осень! В улицах — зеленые заросли конотопа, а по-другому — спорыша, или воробьиной гречки. Травка одна, а названий — три, и все точны: сколько ни мнут ее кони, а растет она на самом бою, в улице — все жива и растет споро. Когда же все отцветает, а на других травах и семян-то не останется, тут и поспевает воробьиная гречка. Стаями пасутся на ней воробьи. Любят деревенские мальчишки гонять их. «Фыр-р» — и стая с шумом садится на другой стороне дороги. Подгоняя деревянных коней, лихо мчится по улице босоногая конница.

Трава детства! Трава босоногого счастья, в которое опять возвратил меня первый осенний холодок, — скоро и она прижмется к земле, побледнеет, и тогда жди зимы. А пока будь, побудь еще хоть немного, осень!

 

ПРОРУБЬ ЗАМЕРЗЛА

Пошел за водой — на речке, у проруби, на ольхе краснеет живое яблоко.

Снегирь! И не успел полюбоваться — исчез. Как в воду канул. Шарил-шарил глазами по ольховнику, по серебряным ветвям — нет! Как же это? Куда мог деваться?

Задумался: такая красота, такое удивление. Пришел домой, ведра на кухне поставил.

— Ты что же это с пустыми? — спросила жена.

Очнулся. Солгал: прорубь замерзла.

 

ЛЕСНАЯ СКАЗКА

«Тр-рь… т-р-рь», — сыплется точно горох по речке. Я приглядываюсь: откуда? На плечах коромысло с ведрами. Топится печь, и надо бы побыстрее обернуться с водой, да уж очень хорошо в этот час в ольховничке. Он потемнел. Только на криулях стволов да в ямках кое-где белеют остатки снега. Я вглядываюсь в синий сумрак. И вот он, красноголовый. Облапил сухую ольху, вцепился своими крючками, будто прилип к стволу. Замолк. Почуял, видно, что-то. Помолчал-помолчал и опять: «тр-рь, тр-рь-рь»! Какой неуемный, неугомонный. Радость жизни так и бурлит в нем. Весна!

«Тук-тук, тук-тук-тук!» Удары так и сыпятся; сначала редкие, глухие, они переходят в дробь, звук становится выше, тоньше, сливается в сплошную трель. Зовет подружку, столбит свои владения красноголовый.

Вспомнилось: видел как-то раз, в покос, парочку. Оба пестренькие, по белым грудкам черные поперечинки, оба в красных шапочках, такие чистенькие, беззаботные, счастливые, так легко и слаженно сновали они по березе, будто по винтовой лестнице поднимались. Она вверх, и он вверх, она вниз, и он за ней, точно связанные. Она вроде бы и не замечает его, кокетничает, ползает, червячков высматривает, постукивает молоточком. Да береза-то здоровая, чистая, белая, с такими же поперечинками, как у них на грудках. Какие тут червячки? Игра все это, Любовь. Я стоял с косой, переходил с места на место, любовался. Все было точно в сказке. Легкий ветерок шевелил вершины берез. Я ждал конца игры, но они весело сновали по стволу.

«Может быть, это у них танец любви и они исполняют его под теплый шелест листьев, под музыку, не доступную нам? Может быть, это был пик их жизни».

Но сегодня, в этот утренний час, у меня на плечах было коромысло с ведрами…

— Ты скоро принесешь воды? — послышалось от ворот.

Я тронулся. Ведра скрипнули. Дятел пикнул и исчез в ольховом сумраке. Сказка кончилась.


БЕЛОБОКА

В глубине ольховых зарослей, за нашей прорубью на речке — сорочье царство. Кричат, верещат, гоняются друг за другом. И, видно, как и у людей случается, всем ладно, а одному — нет. Не захотелось Белобоке в полынье купаться: мелко. С куста на куст, с ветки на ветку перепрыгивает, что-то высматривает.

Увидела другую прорубь. А сосед мой ее с утра подчистил, хоть ведром черпай. На дне что-то белое-белое, не то кость старая, обмытая, не то еще что. Покрутилась, покрутилась — на ледовую приступочку спустилась, и прыг в воду. Думала — мелко.

— Теч-чь, течь! Се-с-трички! — захлопала крыльями, кричит. Брызги из проруби летят, сама о лед колотится, лапы скользят, выбраться не может.

— Сте-речь, сте-речь! — отозвалась с куста подруга. А сама близко не подлетает. Похлопала, помоталась в проруби Белобока, вылезла. Головой вертит, будто за ворот труха насыпалась. Отряхнулась, застрекотала:

— Что это я? Что это я?

— Да мок-ра, мок-ра, — каркнула пролетавшая ворона. А Белобока хорохорится, напыжится, вздует перышки и опустит, крыло оттопырит, потом другое, хвост то веером распустит, то как палкой задергает. Кое-как пообсохла. У корней тополя в отбросах поискала что-то, на стожок в огороде взлетела. Расправила крылья, хвост вороненой сталью поблескивает, прилипла к макушке, распласталась. Будто плиссировку собралась гладить. Тепло на припеке. Скоро весна.

 

КОГДА ЦВЕТЕТ ОЛЬХА.

По-разному приходит весна: в этом году задерживается. А года два назад она в эту пору вовсю хороводила: вздулись и облегли снеговые лога; зацвело в лесу волчье лыко, заблестели поляны перламутрово-белых подснежников, коровы отправились за речку, по вымя в воде перешли на ту сторону пощипать зеленки, почесаться в соснячке, попробовать березовых веток.

А я, помню, пахал свой огород на бугре за речкой. Сделав кругов десять, остановил лошадь — запуталась вожжа — и увидел лису. Она бежала по серому луговому огороду. Красная, облезлая, она оглядывалась и спешила к ключу на той стороне поляны. Я схватил палку и затрещал по дренкам.

Лиса наддала, и в этот миг — какую-то минуту — над ольховыми зарослями стали подниматься зеленые облачка. Они медленно текли, соединялись, увеличивались и плыли над серым лугом, над тем местом, где только что бежала рыжая лиса.

Я стоял и не верилось: все было так необычно, первозданно, ново. И как-то по-новому цвела ольха.

 

 

 

Вадим Султанов

АННА

(история русалки)

Однажды по реке Кама плыла русалка. Волосы у нее были зеленые, глаза голубые, а душа открытая и добрая. Еще у нее была развитая мускулатура: она серьезно занималась физкультурой и была кандидатом в мастера спорта по плаванию. Почти так же, как плавание, она любила лежать теплыми ночами на спине, смотреть на звезды и давать названия этим светящимся кружочкам. У русалки не было имени, оно ей было ни к чему. Ведь для того, чтобы плавать на спине и смотреть на небо, имя совершенно не требуется. И вот, когда она плыла по Каме мимо села Николо-Березовка, она услышала, как одна из женщин, стиравших белье, звала кого-то: «Анна! Анна!». Ей понравилось это имя, и ей захотелось, чтобы кто-нибудь позвал ее так. Но никто не пришел и не позвал ее. Ей стало грустно, но она была волевая и решительная девушка, и поэтому решила перебороть свою грусть и продолжать свои упражнения: день за днем, день за днем.

Шло время. Березовка росла, и к 1917 году она стала самым большим селом в округе. Даже на лошади его не всегда объезжали за час. Анна, впрочем, не придавала этому особого значения. Перед нею стояла цель, перед которой меркло все остальное. Она собиралась стать мастером спорта по плаванию и победить на чемпионате мира в Копенгагене, где одной русалке уже поставили памятник. «Интересно, — ревниво думала о ней Анна, — за сколько она проплывала стометровку брассом?»

В стране же в тот год приключилась революция и власть захватили большевики. Березовские обыватели, хоть и мало в это верили, на всякий случай решили отправить местного градоначальника, хоть и звали его «отцом и заступником», в ссылку, в отдаленную деревню Ротково, жители которой славились своим буйным нравом. А березовский предводитель дворянства сел под домашний арест сам — так, на всякий случай. В результате в Николо-Березовке наступила анархия и безначалие: всяк ходил где хотел и говорил все, что вздумается. Коровы доились сливками, а козы — сметаной. Куры неслись яйцами с гусятами, а гуси — с утятами. Словом, нехорошо стало в уезде.

Затем, спустя сколько-то смутных лет, в течение которых ссыльный градоначальник от безделья вывел последних ротковских буянов, а бывший предводитель дворянства сильно прибавил в весе, возле Никольского острова, что на середине Камы, прямо напротив николо-березовского сельского храма, бросил якорь непонятный пароход. По палубе его ходили густо заросшие мужчины с пестрым вооружением. Отдельно от всех прогуливался человек в мундире морского офицера и недружелюбно глядел на Березовку.

Березовские жители простодушно прислали хлеб-соль в сопровождении двух красавиц и градоначальника (его для этого специально вернули из ссылки), чтобы показать свою преданность государю императору, — и очень удивились, когда от хлеба-соли отказались, а градоначальника и красавиц с позором прогнали прочь. Так и сказали им: «Подите прочь, свиньины дети! Будем вам сейчас экзекуцию устраивать».

Неизвестно почему, но больше всех этому радовался градоначальник: «Уж они-т вам сейчас покажут фунт лиха! Уж они-т вам покажут, как людей по ротковам ссылать!» — приговаривал он и потирал руки. Усы его при этом вились залихватскими колечками.

И действительно, по бортам парохода, как в романах про пиратов, открылись люки и высунулись пушки, которые начали оглушительно рявкать и плевать огненными шарами в сторону села. В результате в селе случились «пожары и разрушения превеликыя», как писал об этом позже в своих мемуарах постройневший экс-предводитель, сидючи в константинопольском карантине, где держали всех эмигрантов, бежавших из Совдепии через полуостров Крым. После обстрела пароход пристал к берегу, и мужчины с разнокалиберным оружием высадились и установили в Николо-Березовке власть адмирала Колчака (им оказался человек в мундире).

Утверждаясь в качестве новой власти, Колчак предпринял решительные шаги: для начала он велел всех зачинщиков смуты расстрелять, а градоначальника — выпороть, за то, что тот оказался недостоин гордого звания отца и заступника.

Зачинщиков не нашли и расстреливать оказалось некого. Поэтому раздосадованные колчаковские каты отыгрались на градоначальнике.

Тот очень на это обиделся и стал социалистом. Он даже купил себе у татарина-старьевщика «Капитал», чтобы читать его по ночам. Однако дочитать его не успел, потому что его хватил кондратий на второй странице. (Отчего хватил — непонятно: то ли от того, что написал автор, то ли просто — от возраста и обиды. Впрочем, это не суть важно).

Анна ничего не знала об этом. Все что ей было известно о происшедшем, так это то, что с борта железной посудины что-то загрохотало, потом над водой распространился удушливый пороховой дым, и она от него расчихалась. А плававшие по Каме рыбы стали всплывать кверху животами ниже по течению. Среди всплывших было немало ее друзей, она знала их и любила. Поэтому она поклялась отомстить за них, но только не знала как и кому. Только одно смущало ее: из-за этого откладывалось ее участие в чемпионате мира. Но что не сделаешь, восстанавливая справедливость!

Она вышла из реки и пошла в Березовку и стала расспрашивать у встречных, кто громыхал так громко и пускал едкий дым по воде. Но никто не отвечал ей. Все были заняты: у всех все горело и разрушалось. Лишь изредка березовские жители обращали на нее внимание: смотрели на нее большими глазами, вскрикивали пронзительно, — и все без исключения убегали — от греха подальше. И все из-за своей невежественности, потому что никто из них раньше не видел девушек с зелеными волосами, ходящих по улицам в той одежде, в которой родила их мама. Только один не убежал: он крикнул громче всех, схватился за грудь и умер. Анне было очень жаль его, но она не умела оживлять умерших, она умела только плавать и смотреть на звезды. Она погладила его по руке, оставшейся лежать на груди, и пошла дальше, размышляя, за сколько дней можно добраться до Копенгагена, если плыть вниз по течению Камы.

Она шла долго, несколько дней, и, чтобы не отвлекаться от мыслей о чемпионате, смотрела себе под ноги, пока вдруг чуть не наступила на конские копыта. Русалка удивилась и посмотрела наверх. Она увидела лошадь, а на ней всадника в бурке и папахе. У него были усы и шашка. Он взглянул ей в глаза, и ей захотелось, чтобы он позвал ее: «Анна!»

Русалка спросила его о том, о чем спрашивала остальных, и он не сделал большие глаза и не закричал пронзительно, а сказал, что знает и что это сделал Колчак. Она сказала, что хочет отомстить Колчаку за умерших рыб, и спросила, не может ли он помочь ей в этом. Человек в бурке оглядел ее, усмехнулся и спросил, как ее зовут. Она смутилась и ответила: «Наверное, Анна». Он засмеялся и крикнул кому-то, кто стоял позади него и кого Анна не рассмотрела, чтобы он выдал ей обмундирование, принял на довольствие и взял в поход на Колчака. «Василий Иванович!» — укоризненно сказал ему этот кто-то, но он ответил ему: «Цыц, Петька! Чапай два раза не приказывает!» — дал шпоры коню и ускакал.

Анну одели, коротко остригли и повели в обоз. Дали место в последней телеге, на которой был установлен пулемет.

«Кто это?» — спросила она про пулемет.

«Пулемет», — ответили ей.

«Как его зовут?»

«Максим».

«Что он делает?»

«По белякам стреляет».

«А по Колчаку он сможет?»

«Да». — Ответили ей и отвернулись, и уснули.

Анна переползла через спящие тела солдат, поближе к Максиму. Он был железный и пах маслом и порохом, и потом мужских рук, касавшихся его. Она потрогала его, и он тут же ответил коротким, оглушающим лаем. Анна с уважением посмотрела на него и, прицелившись, снесла верхушку придорожной осины. Потом она сделала то же со всеми деревьями, которые только могла разглядеть вдоль дороги. «Анка хулиганит!» — понеслось по обозу, и она стала знаменита.

Однако нежданная слава стрелка мало волновала ее. Она хотела лишь одного — победить на чемпионате мира по плаванию. И чтобы ей поэтому поставили памятник на берегу Камы. И чтобы Чапаев назвал ее по имени. И больше ничего.

Ведь она была скромная девушка.

Обоз вместе с конницей добрался до Березовки быстро. Те несколько дней, за которые Анна шла до Чапаева, он прошел за день. Анна увидела обугленные дома, засохшие деревья. Она узнала эти места.

«Я шла здесь и спрашивала Колчака», — сказала она солдатам.

Но те молчали и готовили свое оружие, чтобы убивать солдат Колчака и самого Колчака. Анна вздохнула и протерла тряпочкой железный щит Максима. Она не знала, что это такое — убить человека, но думала, что лучше, если Максим это сделает чистым.

Что-то свистнуло возле уха Анны, она подумала, что это какая-то птица, но это была не птица, потому что молодой мужчина, сидевший рядом с ней, вдруг упал на спину и затих, пуская красные пузыри на губах. Другие мужчины закричали что-то неразборчиво и испуганно и стали стрелять, а те, которые были верхом, поскакали убивать солдат Колчака и самого Колчака, но не ружьями, а шашками и саблями.

Когда они убили всех и заняли Березовку и собрали обоз в одном месте, то увидели, что Анна лежит на спине, а на груди у нее маленькое отверстие, через которое вытекает не кровь, а вода, и никак не может кончиться, а все идет и идет, и что больше ран на ней нет, и что она такая же, как если бы была жива.

Солдаты Чапаева перенесли ее к Каме и положили на берег. Вода продолжала идти из раны, не кончаясь, и Анна становилась все тоньше и меньше, как будто таяла. Пока совсем не исчезла.

«Анна!» — позвал Чапаев.

Но на его голос никто не откликнулся.

Прошло время. Сколько его было, никто не считал. Однажды Чапаева окружили и напали на него и его солдат ночью, возле реки Урал. И он бросился в реку и поплыл. В него стреляли и ранили, и он понял, что не доплывет до другого берега. Когда голова его оказалась под водой и вода хлынула ему в горло, он вдруг увидел Анну — с длинными зелеными волосами и в той одежде, в которой ее родила мама.

«Здравствуй, Анна!» — сказал он.

«Здравствуй, Чапаев!» — сказала она с улыбкой.

«Ты жива?» — спросил он.

«Да, я жива». — ответила она.

«И тот, кого ты спрашивала о Колчаке и который упал и рукой держался за грудь?».

«Да».

«И начитанный березовский градоначальник?»

«Да, и он».

«И мои солдаты, и солдаты Колчака, и Колчак, и другие — тоже?»

«Ну, конечно!»

«Но почему, Анна, ответь мне?! Ведь они умерли, и мертвыми не двигались и не говорили больше!»

«Потому что никто и никогда не умирает», — сказала Анна и засмеялась. — «Никто и никогда!»

 

ПОСРЕДИНЕ ВРЕМЕНИ

 «Он осмотрелся вокруг – всюду над пространством стоял пар живого дыханья, создавая сонную, душную незримость; устало длилось терпенье на свете, точно все живущее находилось где-то посредине времени и своего движения: начало его всеми забыто и конец неизвестен, осталось лишь направление».

А. Платонов. «Котлован».

 

1.

Все началось с того, что Толян разошелся со своей девушкой.

По крайней мере, мне так Суслик сказал. Он мне говорил, это типа из-за того, что она от него залетела, а потом сделала аборт, потому что он не захотел на ней жениться. И денег даже на это не дал. Она у подруги занимала, рублей семьсот-восемьсот.

Но я Суслику не верю. Балабол он последний и гавно, и трепаться готов на ровном месте, лишь бы было кому его слушать.

Только его мало кто слушал. Сначала он просто прикалывался, а потом дурь его вылезала наружу, и всем становилось тошно.

Ему часто за это попадало. Он же совершенно не понимал, к кому следует лезть, а к кому не следует. Били его из-за этого чуть ли не каждый день.

А иногда и так били, без повода. Бывают такие люди – лица, что ли, у них такие? Идеальная мишень для всякого бычья: вечно взъерошенный, с воробьиным лицом, глазки бегают по углам, сгорбленные плечи, подбородок вдавился в грудь – и не захочешь, а по шее дашь. Но умнее он от этого не становился. Наоборот, чем чаще Суслик получал, тем больше его тянуло ко всякому отребью. Он с ним где угодно знакомился – на остановках, на улицах, в подъездах. В лесу, сразу на окраине города.

Я встречаю его во дворе.

– Вадя, – говорит, – я с такой тёлой познакомился! Эльмира зовут.

– Где? – говорю.

– На остановке, прикинь. Она пиво пила, я и подвалил.

– Ну ты мущщина, братан!

– Базаришь! Пообщались, я ей еще пива взял, потом в лес пошли и я ее это… –Суслик неумело матерится и заглядывает мне в глаза, как будто я ему не верю.

– Че, без ничего, что ли?

– Ага.

– Ну ты дебил! А подцепишь че-нить?

– Фигня, не подцеплю. Все нормально. Завтра с ней пиво пить пойдем.

– Опять в лес?

– Не, там комары. На хату к ней.

– Удачи, братан. Она тебе еще понадобится.

– Их-ха-хах! – Суслик, повизгивая, смеется и пытается стрельнуть у меня мелочь. У меня ничего нет, и он сваливает. Обещает подойти завтра.

На завтра у него синяк в пол-лица, и он очень грустный.

– Вадя, – говорит, – она такая сука!

– В смысле?

– У нее парень есть. Позавчера откинулся. Забухали с ним, еще с какими-то, они с ним пришли. А потом она сказала, чтобы я больше не приходил.

– А синяк откуда?

– Где?

– Где, где, – говорю. – На лице.

– Да? То-то я думаю, че-то болит у меня. А вчера еще не было…

– Чудо, что ли?

– Их-ха-хахах! Вадя – приколист!

Он хлопает меня по плечу, потом еще раз, и еще три раза. Как будто не знает, что я этого терпеть не могу.

Урод.

Толян и в самом деле разошелся со своей девушкой. Не знаю, из-за чего это у них случилось, но плакала она сильно.

Потом, я слышал, она замуж вышла, родила. Больше я ее не видел.

Может, уехала.

 

2.

 У нас вообще многие уезжают. Хотя город вроде большой, сто тысяч населения. Два завода, хлебокомбинат и молокозавод. Аэропорт недалеко, в десяти километрах от города. Только он не работает, его закрыли, потому что самолеты сюда не летают. То есть стоит, конечно, на взлетном поле кукурузник. Но разве это самолет?

Мы стоим в подъезде у Толяна, пьем пиво. Болтаем про «варик», то есть «Warcraft III», ну не важно.

В подъезде нас трое: я, Толян и Ринат.

Снаружи ночь. Тихо. В форточку подъезда светит фонарь.

– Я минотавров у орды заценил. – Говорит Толян и тянет пиво из пластмассового стаканчика.

– И че? – взъерошивается Ринат. Он опять завалил зачет, ему хочется с кем-нибудь поругаться.

– Круто. Прокачиваешь у них барабаны или типа палицу, берешь их штуки три и идешь базу у компа выносить, у легкого в смысле. У среднего тебе уже штук пять-семь понадобится, с героем.

– Фигня все это, братан!

– Че фигня! Я ими тебя как нефиг делать вынесу!

Ринат презрительно смотрит на него:

– …ня твои минотавры! – говорит он, независимо отставив ногу. – Они по воздушным целям не бьют. Их любая птичка тромбанет: хоть грифон у людей, хоть дракончик у эльфов.

Толян ничего не отвечает, лишь странно блестит глазами. Похоже, он поражен. Ринат допивает свое пиво и наливает еще.

Толян молчит еще немного. Потом говорит:

– Ринат?

– А?

– Гавна!

И ржет.

Мне скучно. Я закрываю глаза и представляю наш аэропорт.

Низкое одноэтажное здание. Взлетное поле, заросшее травой. Маленький самолет посередине поля.

Я надеваю пучеглазые очки, застегиваю лётный шлем. Сажусь и завожу мотор.

Я взлетаю.

Я улетаю в Калифорнию.

Там апельсины и вечное лето.

Там Тихий океан.

Там Сальма Хайек.

Главным образом, конечно, Сальма Хайек.

Смотрели «Отчаянный», боевичок такой, Роберта Родригеса? Да? Ну, тогда вы понимаете, о чем я.

 

3.

В первый раз я смотрю его в компьютерном клубе, на Дзержинского.

Там еще Бандерас с гитарой снимается, стильный такой, подтянутый.

Все бандиты его боятся и говорят ему: «О! Ты – тот парень с гитарой?». А он им такой: «Да, это я! И я ищу человека по имени Бучо!».

И палит во все стороны, не дожидаясь ответа.

Из гитары.

Там у него типа автомат. Или гаубица ручная, не знаю.

В общем, он всех валит, и остается один с Сальмой Хайек.

Хотя на его месте должен быть я.

Меня мутит от такой несправедливости (и от целой ночи возле компа), и я выхожу на улицу.

После ночи, проведенной в прокуренном клубе, воздух кажется слишком резким, им больно дышать.

На улице рассвет. На сиреневом небе белая луна. Краски утра чисты и ярки.

Миру все равно.

Ему безразлично, что Сальма никогда не будет моей.

От этого тошнота еще сильней подкатывает к горлу. Но я собираю остатки сил и сдавленным голосом шепчу:

– Я е***л Сальму Хайек!

Потом минуты три-четыре перевожу дух, с отвращением отплевываясь кислой слюной.

Потом захожу в клуб. Ребята там собирались резаться в «варик» против трех сильных компов.

Не бросать же их одних.

 

4.

Хотя бросишь их, конечно.

Как-то я иду по улице.

Вечер. Фонари, машины. Мелкий дождь.

Хорошо. Спокойно.

И тут меня неожиданно хлопают по спине.

Я оборачиваюсь и вижу Рината.

– Привет, Кенни! – говорит. – Как дела?

– Все заявись, Картман! – говорю. – Сам как?

– Нормально. Как Саддам?

– От Саддама слышу! У нас с ним ничего личного. Просто бизнес.

– Ну-ну. – Хихикает Ринат. – Сатана тоже так говорил.

Мы разговариваем цитатами из мультфильма «Южный парк» («South Park – bigger, longer, uncut»). Смотрели его год назад, а все еще под впечатлением. Там была песенка «Uncle Fucka» – теперь она типа наш гимн.

– Скоро Рома подойдет. У него денюха сегодня.

– Сколько ему?

– Не знаю, подойдет – сам скажет.

Подходит Рома. Он высокий, у него широкие плечи и мощные надбровные дуги. Рома когда-то служил в спецназе, в диверсионной группе. По крайней мере, он нам сам так рассказывал.

– Привет! Пошли бухать? У меня пиво есть.

И мы идем.

После, пошатываясь, гуляем по улице.

– У меня пистолет в кармане лежит. – Заплетающимся языком говорит Рома.

Глаза у него мутные. На ходу он широко размахивает руками.

– Настоящий? – спрашивает Ринат.

– Не, я из газового переделал.

 Мне становится не по себе.

– Слушай, я его боюсь. – Шепотом говорю я Ринату.

– И я. – Говорит Ринат. Тоже шепотом.

По дороге с ревом проносятся автомобили. Мимо проходят люди и громко разговаривают. Рома о чем-то поет вдалеке. Непонятно о чем, но чувствуется, что о хорошем.

Мы пристально смотрим друг на друга. А потом долго-долго ржем, как два придурка.

– Ром, а сколько тебе сейчас? – это Ринат. Он всегда успокаивается быстрее меня.

– Тридцать пять. Юбилей...

– Поздравляю, – поздравляет Рому Ринат. – Желаю всего. И здоровья чтоб.

– Спасибо. – Растроганно говорит Рома. – Хочешь, прием покажу? Ну, самбо?

– Нет, нет, не надо. Мне для друга ничего не жалко. Даже бесплатно.

Прием Рома все-таки показывает.

А потом предлагает пойти на карусель:

– Меня жена сегодня бросила. Надо же как-то отметить. Тем более день рождения. Может, по шее кому-нибудь дам.

Недавно в город приехал цирк. Привез с собой зверинец, комнату смеха. Американские горки, качели.

И карусель.

Не знаю, чего ее Рома так заценил. Может, потому что на ней фонарики? И когда она вертится, они – как сияющий круг?

Не знаю, но мы идем на карусель. Я – потому что так мне по пути домой. Рома – чтобы отпраздновать день рождения. Ринату просто интересно, чем все это кончится.

Мы подходим к цирку. Рома идет кататься.

Ночь скоро перевалит за половину.

Становится все холоднее.

– Мне повестку из военкомата прислали. – Говорит Ринат. – Загребут меня.

– Ниче себе! И в какие войска?

– В пехоту.

– А идти когда?

– Послезавтра.

– В «варик» ты там не порежешься.

– Это точно.

Мы недолго молчим.

– Ну, ладно, пока.

– Пока, пиши если что.

– Ага.

Мы расходимся. Ринат идет к Роме. Я иду домой.

По пути меня преследует мысль, что что-то закончилось. Но я никак не могу понять, что.

 

 

 

Игорь Савельев

ДОМИК В ЧУГУННОМ ЗАГОНЧИКЕ

I

Трактор лез и лез на избушку. Она сопротивлялась как могла, — бутафорски чистая, с лаковыми стенами, от которых так сладко пахло, и почему-то курагой. Что уж осталось от той белизны, — трактор давил и лапал рыжими — грязь — гусеницами. И вот поддалась, и, оседая, потекла брёвнами.

— Как на пожаре, — сказала Алла и отвернулась.

Всё утро они провели в служебке — каменный пристрой к священному дому, поздний, появился в сороковые. Пасьянс, пасьянс, надоевший чай с бергамотом, цвет немощи, говорить не хотелось, и взгляды за окно — на апокалипсис.

Племянница изнывала. Хлебнула из чашки.

Земфира, так её звали, прибыла на лето погостить. Сестра из Шаранского района отправила, так и складывается рот, чтобы сказать — “сплавила”, ну да ладно, ей, сестре, и самой несладко, бедненькой, с мужем-алкашом и не очень-то успешными детьми... Одна она, Алла, всех счастливее устроилась. Ага. В гордом одиночестве — стареет на своих городских квадратных метрах...

Племянница приехала в уфимское асфальтовое лето, после шаранского-то захолустья ого-го, но Алла не могла себе представить, чем девчонку можно занять. Вот на работу притащила. Ну ещё притащит, и ешё. И?.. Своих детей у Аллы не было, не было, значит, чего-то в крови, и к племянникам она была... не то чтобы равнодушна, нет, — но... Земфира, дылда шестнадцати лет, глухо раздражала. Какое-то плебейство и развязность. Татуировка на запястье — Алла чуть в обморок не грохнулась, когда заметила, но оказалось, игрушка, фальшь, знаете же, со вкладышей от жевачек такие наклейки. Приличная девушка не должна... так...

Всё в доме выдавало отсутствие живых, порядок лишний, как и полагается в музеях; нездешние-ненынешние стражники-кровати... А в пристрое, помещении служебном, наоборот, в качестве компенсации, наверное, — лёгкий бедлам, с обгоревшей невесть когда электроплиткой, с чёрными пиявками — эмалью отбитой — в раковине. Здесь же небрежно брошена книга, по-старинке обёрнутая газетой.

— А это что? — и Земфира цапнула её без спросу.

Когда Алла сообразила, её чуть не хватил удар, и книжку отбирала на повышенных тонах, под весёлое сопротивление. Вы не подумайте ничего, но этот роман нельзя читать девочке. Просто Алла с подругой-библиотекаршей спорили о Набокове... Просто “Лолита” во всём мире признана высокой литературой...

Отобрала. Перепрятала.

Но в этой бестактности — вся Земфира.

За окнами взялись за дивный, под купеческий сделанный дом. Но этот так просто не сдастся! И долбили, и долбили так, что разболелась голова, и благородный прах кирпича багрово стоял в воздухе.

Последнюю неделю Алла перебивалась валидолом. Директорша перед отъездом в Москву так и говорила: как явятся, забарабанят в дверь — как в тридцать седьмом, так прежде всего изучить документы, до буковки. (Паникуя, Алла привезла из дома сильные очки, постоянно теряла, искала их по всему музею, и случись в эту минуту стук в дверь — был бы апоплексический удар.) Ну а если бумаги окажутся в порядке, то... Против лома нет приёма. Звонить Ольге Владимировне, Аничке, и со слезами, похоронно-бабьи, вязать экспонаты в узлы.

Ничего не было понятно. В любой момент ухнет по музею, как в войну. Сколько продолжался весь этот кошмар со сносом, столько Алла и не спала, а тут ещё и девчонку подкинули, как нарочно...

Сидеть и видеть этот ужас за окошками дальше было невозможно.

— Пошли, я дом тебе покажу. Хоть экскурсию... Всё культурная программа, а?..

Начали с кухни, в нарушение методички, изданной на рисовой бумаге миллион лет назад; да кто уж помнит эту методичку... Почему-то не подлинная его лампа и его стол, а именно второстепенная кухня, смешная утварь девятнадцатого века, железно всех воодушевляла.

— Прикольно! А Крупская сама готовила?

— Осторожно, осторожно с чайником!..

Вот чего нельзя было во времена методички, так это хоть тенью обозначить, что святая бесплотная пара держала прислугу, как угодно — батраков иль компаньонок. Конечно, печь эту Крупская топила не сама, но сказать такое вслух... Впрочем, теперь-то можно всё?

Лестница на второй этаж крута, совсем как корабельная. И как на неё пускали детей.

Все спальни Ульяновых в Союзе Советских Социалистических Республик были потрясающе стандартны, и в этом мистика какая-то, потому что ладно речь бы шла только о “гнёздышках молодых”, — но и родительский дом Ильи Николаевича, и... Два глупых полушария — атлас на стене. Старомодные кровати с шарами. Высохший и вымерший графин.

А за стеной неистовый экскаватор грыз и грыз руины, тяжело, давясь, сбивая зубы.

— Тёть Ал, а правда, что Ленин и Крупская не занимались сексом?

И не успела “тёть Ал” хорошенько пооткрывать — позакрывать рот, в потрясении, Земфира прыгнула на ленинскую кровать и начала скакать, как скачут в продавленно-панцирных санаториях или детских отделениях больниц.

Аж сердце зашлось.

— Прекрати сейчас же!!! Ты что! Это музей!!! Это же ничего нельзя трогать! Меня под суд...

Телефон звонил снизу, очень настойчиво, выдавая межгород.

И Алла понеслась, как лошадь, чуть не свернув шею на лестнице.

— Да!

Слышно было плохо, — в центре старая АТС, — и сквозь трески и скрежеты пробивалась Маргарита Дмитриевна, директриса, из Москвы, урывками.

— Я в министерстве... Отстояла... Нас сносить не будут... Федеральный реестр... Они не имеют пра... При мне Голубченко звони... в адми... Уфы...

Экскаватор сводил с ума рыком и грызнёй, за которой не различишь.

— Алла, вот что ещё сделай...

Тут ещё и грянуло! Подпрыгнув, Алла не сразу поняла, что это дрянная девчонка, спустившись тоже (что ей спальня Ленина), врубила свой дурацкий магнитофон!

— Земфира!!! Прекрати! Ты же видишь... какой разговор... в каком я состоянии... Зе... Господи! Да что же...


II (немножко non fiction)

В 1900-м, когда обнуление не вызывало таких сытых истерик, как век спустя, Владимир Ильич Ленин недолго пожил в Уфе. Точнее, жила здесь Крупская — в ссылке, а Ильич дважды, в феврале и июне, на какие-то жалкие недели к жене приезжал. Где он был всё остальное время, неясно. Точнее, в академических-то “житиях”, толстенных, в которых по минутам, можно — начихавшись — найти ответ, но нужно ли. Скорее всего, царское правительство проявило зверскую жесткость и разлучило пылких влюблённых по разным ссылкам, — о-о!

Была такая картина, бездарная — её бездарность выдавали повороты голов, — Ленин с какими-то озарёнными дамами при зонтах, возможно, сёстрами, подплывает пароходом к Уфе, и весь устремлён вдаль, в бельские просторы... Этот пароход огромную роль сыграет в жизни уфимской интеллигенции. В годы позднего застоя вся она с энтузиазмом кинется на приключенческие поиски в духе “Бронзовой птицы” — поиски парохода, на котором прибыло божество. Перелопачивали архивы, поднимали расписания и “Волжские вестники”, терзали полутруп Фотиеву (секретарь В.И.); оплачивались командировки: Москва, Астрахань, Горький... Вычислили. “Ост”. Самое смешное, что он оказался ещё и жив, используемый как дебаркадер (навроде того), под именем “Генерал Шаймуратов”. Ликовали, хотели устроить музей... Не получилось: всё прогнило. Пароход в том числе.

Так и остался в Уфе лишь один музей Ленина.

В их жизни ссылок, городов, домов было так много... — но этот, к гордости башкирского обкома, супруги не забыли уже и в поздние годы, уже и в Кремле. С усмешкой вспоминали в письмах каких-нибудь. Единственная причина: скромный двухэтажный домик стоял на перекрёстке улиц Жандармской и Тюремной. “Какое подходящее для нас местечко, хи-хи , ха-ха”. Ныне улицы Крупской и Достоевского.

Музей устроили с большой помпой. “Единственный на Урале...” От него на фронт уходили бойцы, и так далее. Когда в передней нам, построенным, накалывали октябрятские звёздочки (это делалось в последний раз, аж в девяносто первом: провинция держалась дольше всех!) — точнее, накануне, сестра сказала:

— Когда тебя спросят, крикни “Нет!” Станешь панком. Будешь ходить по дворам и октябрят бить.

— А кто такие панки?..

...В 1970-м страну лихорадило. Не знали, как ещё извернуться к юбилею Самого. Надо сказать, у нас нашли довольно свежее решение! Отрезок улицы Крупской, на котором стоял Дом, расчистили, и по планам, по фото, с чугунными оградами да фонарями, восстановили кусочек Уфы 1900 года. В точности. Благо, изменилось-то немного... В одном теремке, весело разящем свежим деревом, разместился этнографический музей. В другом — редакция второстепенного журнальчика “про культуру”. Часть домов так и стояла бутафорски-пусто, часть заняли тому подобные игрушечные, безобидные конторы.

Запустение чувствовалось в этом месте, но милое, уютное. Здесь мамаши любили катать коляски...

Но девятисотый год — одно, семидесятые — другое, а 2003-й уж тем более. Заповедничек в самом центре Уфы, на золотой земле, резво покрушили, чтобы строить элитные высотки. Общественность повозмущалась, но так, хиленько, приличия ради. Давно уж нет того задора, с каким искали пароход.

Но сам дом Ленина остался. Одно дело бутафория, и совсем другое... Словом, государство хоть что-то внятно запретило. Ну что же, он не больно-то и мешал? Окружённый высотками, скромный домик в чугунном загончике. В литой и кованой тюрьме.


III (немножко драматургии)

Дом-музей. Полдень. Пятно солнца на стене.

А л л а (хватается за сердце). Какая ещё дискотека! Знаю я эти дискотеки! Вон, что в “Версии” пишут... Там же девочек насилуют! Ты что! А ещё там эта... как её... шваль?

З е м ф и р а. Шмаль.

А л л а. О Господи!..

З е м ф и р а (истерично). Ага, а я что в город приехала — с вами тут в музее сидеть?! Ложиться спать в десять?!

А л л а. Что я матери твоей скажу!..

Выбегает в служебку, распахивает видавший виды шкафчик, из которого посыпались склянки, не разобьются — толстого стекла; находит что-то, наконец; сбиваясь, капает в стакан.

А л л а (после паузы, успокоившись, про себя). Вообще-то, конечно, да... Не могу же я пристегнуть девчонку к юбке. Тоже — каникулы. Пенсию тут со мной хлебать... Хватит нам одной старой девы в родне!

Выходит к Земфире, которая сидит насупившись, пытается её приобнять.

А л л а. Деточка, вот что. Послушай. Эта твоя дискотека, она ведь где-то в центре, да?

З е м ф и р а (резко). Дэ Ка “Авангард”!

А л л а. Ну и прекрасно! Отсюда три перекрёстка. Чтобы ты в Сипайлово ночью не тащилась... Придёшь сюда. А я в музее на ночь останусь. Надо только во вневедомственную позвонить — сказать, чтобы на пульт не ставили... Да... Только пусть тебя проводят! И только хорошие, надёжные ребята! Слышишь!

З е м ф и р а (дурашливо). “Не-е волну-уйся, тётя...”

А л л а. Замолчи!!!

Стук в дверь. Алла идёт открывать. На пороге — мужчина лет сорока, высокий, бровастый.

А л л а. Музей не работает! Ремонт!

З а б е л и н. Здравствуйте, а я знаю. Насколько я понимаю, — Маргарита Дмитриевна?

А л л а. Директор в Москве. А вы по какому делу?

З а б е л и н. Меня зовут Антон Иванович. Инженер, сметчик второй очереди этого вот строительства. А вас, простите, как...

Алла меняется в лице, цепляет ногтями косяк, ртом хватает воздух.

А л л а. Но как... Господи... Но есть же решение... Маргарита Дми... звонила из министерства, что всё... У вас есть бумага?

З а б е л и н (спохватившись). Нет-нет, не волнуйтесь! Вы про снос подумали, да? Нет, домик ваш мы не будем трогать. Это всё уже улажено. Да мы и не планировали... вандализм какой-то... остальные-то ценности не представляют, а... да нет, в проекте он и не мешает... да. Да, всё в порядке! Я вот просто зашёл, познакомиться, во-первых, соседи ведь теперь (ха-ха), может, у вас какие-то просьбы будут, пожелания... А во-вторых, сам... с нижайшей просьбой...

Алла ничего не понимает.

З а б е л и н. ...У нас компрессор-тележку ставить негде! Так неудачно. По-всякому пробовали, но всё движению транспорта по площадке мешает, а это нарушение схемы, опять же. А у вас тут пустой задний двор. Эта тележка — вы её и видеть не будете, — а? Согласны?

А л л а. Нет... Не знаю... Мне надо позвонить директору...

З а б е л и н. Да, да, конечно, я вас не тороплю! Просто — очень обяжете. А за музей вы даже не волнуйтесь! Решено оставить в целости... Когда открытие?

А л л а (тупо). Чего?

З а б е л и н. Открытие музея когда, я спрашиваю.

А л л а (медленно, собирая мысли). Ну тогда — по графику, в сентябре, наверное...

Пауза. Смотрительница с трудом приходит в себя. Потоптались на пороге.

З а б е л и н (протягивая коробку с тортом). А кстати, это — Вам!

А л л а (рассеяно). Да, конечно. Извините. Конечно, заходите. Земфира! Поставь чайник!

З а б е л и н (появившейся Земфире). О, юная леди! Работаете в музее? Историей интересуетесь? — похвально, похвально...

А л л а (про себя). Да ничем она не интересуется!.. О, о, задницей-то закрутила, позор, смотреть противно! Не-ет, надо с сестрёнкой на этот счёт серьёзно поговорить...

Чай с бергамотом. Гость с почтением оглядывает служебку. Алле мучительно. Обрывки разговора вроде “Нет, ну если вы против компрессора, то, конечно...”

З а б е л и н. Как странно, я ведь никогда здесь не был, в смысле — в музее. А я ведь уфимец — коренной!

А л л а. Что-о, вас и в школе не водили?..

И Алла вновь затеивает “частную экскурсию”. По нечеловеческой лестнице взбирается так же молодо и задорно, как и двадцать, и тридцать лет назад, — Антон Иванович вздёрнул брови...

Кабинет В.И. Ленина.

З а б е л и н. Можно, я сяду за его стол?

А л л а. Ну вообще, конечно, не положено... (Вспоминает про благую весть, что музей сносить не будут; представляет, видимо, как стол кидали бы на грузовик, ломая ящики.) Садитесь!

Антон Иванович сидит очень сосредоточенно, минут пять, глядя мимо мухи. За окном: бушует снос, но пиршество экскаваторов уже кончается, хлам и труха — всё, что осталось от теремов — лежат кучами и кручами, такими серыми и убогими, будто и впрямь девятисотого года.

З а б е л и н. Потрясающе. Вот место, в котором чувствуешь историю! Удивительно... За этим столом сидел сам... И сколько лет ему, этому столу?

А л л а (забеспокоившись). Нет, ну можно посмотреть в методичке, там должно быть...

З а б е л и н (торжественно, в позе). Дорогой, многоуважаемый стол!..

Смеются.

З а б е л и н. Аллочка, спасибо вам большое! Я буду заходить.

А л л а. Приходите обязательно.

Уходят.

М н о г о у в а ж а е м ы й С т о л. Дальше очень коротенько... чтобы страсти-мордасти не разводить... Ожидая племянницу, которая припозднилась, смотрительница музея заснула за вязаньем. Проснувшись ночью, услышала скрип шагов на втором этаже. Поднявшись, в темноте верхних комнат она встретила Ленина и, видимо, Крупскую.

Эффектная пауза и — занавес.


IV. АЛЛА (письмо к себе)

Поздравляю, ты, кажется... влюбилась? — старая дура.

Вчера он приходил в третий раз, опять с цветами, и нашёл же повод: объявил торжественно с порога, что компрессор к нам на двор ставить не будут... Почему? — “А он шумный, у вас голова будет болеть”. Я даже и не сразу вспомнила: да, действительно, за чаем днесь говорила ему, а точнее, не ему — так, в пустоту, заполнить паузу, что головные боли, стройка же под ухом... Как поняла, кинулась его отговаривать, что вы, ставьте, если надо! — ни в какую. И смотрит, улыбаясь, как... Паратов! Да, как Михалков в кино, когда Лариса пела:

Я, словно бабочка к огню,

Стремилась так... неодолимо.

Да. Были фильмы.

Но мне всё равно так приятно, что хоть один человек услышал мои слова, даже те, которых я сама-то не заметила.

Удивительное дело, я стала ездить в музей с... ожиданием? — да, с интересом каким-то, и сама себе не признаюсь, но украдкой смотрю на время, заглянет ли сегодня. Вот, за чаем сказал:

— Как хорошо, что мы с вами подружились. А то чем бы я маялся в обед?

“Подружились”!

— А обедать вы не ходите? — спрашиваю я его.

— Нет! Знаете, Аллочка, почему-то нет такой привычки.

И появилась у меня идея... Глупость, наверное, да, потрясающая глупость! Но вот ехала с работы, и прямо в транспорте тихо смеялась от этой глупости, как от щекотки (или вот, когда-то, в молодости Максим так целовал меня в ухо... Максим...). Даже Земфирка спросила, тётя, вы чего. А я приехала, и, знаешь (мой неизвестный читатель ! ), отдельно вышла, взяла мяса хорошего, чернослива, пол-зарплаты отдала, и впервые за Бог знает сколько времени что-то с душой сделала, приготовила. Завтра привезу в музей, и, когда он зайдёт “по-соседски” (как он чудно называет!) поболтать за чаем, предложу ему обед. Ведь я же всё время так могу носить! (Но только бы... пришёл.)

Мне кажется, он увидел во мне, неожиданно, может быть, для себя, полноценного собеседника по каким-то высоким, серьёзным для нас обоих вопросам: мы много говорим о культуре, о книгах, об истории, о Боге... Да что там, музей ведь всегда — очаг культуры и общественной мысли... какой бы он, этот музей, ни был. Да и с кем ещё Антону Ивановичу на эти темы говорить: со строителями?! (А семьи у него, как мне кажется, нет.)

Я в каком-то странном настроении, я бы сказала — поэтическом. Вчера весь день расхаживала по музею, не могла найти себе места, мне покоя не давала какая-то странная строчка, которая никак не шла из головы:

“Не заметив, — повалить ромашку на поляне”.

К вечеру решилась её записать, но куда? И тут вдруг вспомнила, что была у меня такая потаённая тетрадка со стихами, глупыми, девическими, господи, когда же всё это было... И я загорелась идеей эту тетрадку отыскать. Странно, я ведь лет пятнадцать о ней просто не вспоминала, вообще, а тут как живьём увидела, как только что, у неё была такая серая полимерная обложка со светлыми прожилками, а там, где красная прожилка, была лицевая сторона, по ней и различала... Так странно. Едва приехав с работы, я — как будто лакомства ждёшь! — перерыла всю комнату, ну буквально как обыск, но — чуда не случилось. Конечно. Я наверняка сожгла её со всеми письмами, и её прежде всего, тогда... после Максима... Как всё это горько. Длинней органных фуг — горька морей трава, ложноволосая, — и пахнет долгой ложью.

В этом состоянии я потеряла и последние остатки мозгов! Имела неосторожность как-то поделиться мыслями со своей распрекрасной племянницей.

У зеркала в служебке я распустила волосы, разметала по плечам и, вот дура, спросила:

— Как ты думаешь, а я ещё — ничего?

Вот идиотка! Стыдно вспоминать.

Так ведь девчонка засмеялась!

— А что, извини, я такого смешного сказала?

— Да нет, просто... Мне бы ваши проблемы!

— А какие, извини, проблемы у тебя?

— А я колготки новые купила, так от них у меня вся попа в прыщах!

Теперь вы понимаете.

Как я устала с Земфирой, кто бы знал!

Никакого такта, никакого воспитания, на все приличия плевать хотела. Сутки через сутки, как врачи в больнице (ха), отправляется в “Авангард” на ночные танцы, боевой раскрас, как у индейца, все дела... Такое село, господи! А мне приходится ночевать в музее, что же делать, куда ещё ей возвращаться в такое время. А в музее мне приходится встречаться с ними. Честно говоря, ничего, не так жутко, как Маргарита Дмитриевна когда-то рассказывала (я в те годы не очень верила), ей-то чаще приходилось ночевать. Ничего, они безобидные. Тени только. Ленина я ведь живьём видела, ну в смысле в мавзолее (отчего-то было похоже на сыр — как всё, освещаясь, разложено). Так вот, теперь сравниваю с настоящим... то есть с Тенью... совсем запуталась...

И оставляла капельку вина

И крошки хлеба для того, кто ночью

Собакою царапался у двери

Иль в низкое заглядывал окошко.

Под чьими тяжеленными шагами

Стонали тёмной лестницы ступени,

Как о пощаде жалостно моля,

И говорил ты, странно улыбаясь:

—Кого они по лестнице несут?

Ну что же. Ещё неизвестно, где и как мы будем скитаться, после... (И об этом мы тоже заговариваем с Антоном Ивановичем.)

Да, кстати, Земфира. Она как-то странно себя с ним ведёт. И так не бездна вкуса, прямо скажем, а при появлении в доме моего гостя в её манерах, даже в дежурном “здрасьте”, появляется какая-то чисто женская вульгарность и... кокетство? Тьфу ты, господи. Ещё не хватало, чтобы эта акселератка своим неумением себя вести отпугнула от дома культурного человека.

Впрочем, надо признать, — ну это вежливость, конечно, — Антон Иванович с ней дружелюбен, лишнего, наверное — девочка ведь принимает всё за чистую монету... его общительность, энтузиазм по поводу её дурацких шуток и историй, когда она всё-таки влезает пить с нами чай...

А вчера, когда я выходила к телефону, то слышала, краем уха, он что-то рассказывал, а она так, знаете, “ха-ха-хо-хо!” — смеялась, ну не умеет пристойно, а когда я вернулась — оборвали на полуслове...

Тьфу. Всё настроение себе испортила.

...

Пойду посмотрю, что там с мясом.

...

Ах да, совсем забыла! Вчера же он спросил мой номер телефона, “вдруг я завтра зайду, а тут, допустим, ваша сменщица”. Я засмеялась и успокоила, что до конца лета здесь только я (ну, может, Маргарита зайдёт). Так вот, клянусь, когда он услышал “до конца лета”, то как счастливо глянул — будто обжёг!

О, есть неповторимые слова,

Кто их сказал — истратил слишком много.


V

Бледный город июньской ночью, с тревожной нотой нездешней птицы, поселившейся в деревьях за Старым универмагом; шли как по макету, как по декорации, потому что пусто совершенно, потому что топается гулко. Земфира задрала голову и думала: какие же, оказывается, звёзды, когда город попритушит огни. Михаил лечился антибиотиками, и сейчас, после яростных танцев, ему, вспотевшему, казалось, что от него прямо-таки разит ампицилином, или чем там, на всю улицу-макет, и все мысли — только вокруг этого принюхивания к себе. Да плюс к этому: можно ли было пить пиво? Почки не отпадут?..

Фонарь, под которым поцеловались, светил до фиолетового утомления.

— Слушай, а давай тусовку соберём!

— Где?

— Ну в доме, конечно! Нет, ну а что? Тётку домой отправим ночевать. Как в охрану звонить, я уже знаю...

— Смотри сама. Дом-то твой.

— Дом — государственный...

Чтобы покурить, остановились, потому что дошли до самой до чугунной до решётки; видна была стройплощадка, и самосвал дико замер с поднятым кузовом, на фоне бледноватого запада. Света в окнах служебки не было.

— Легла...

— Тс-с.

Открыли дверь. С запальчивой развратностью:

— Что, Мишаня, нравится трахаться в ленинской койке?..

Раздражение.

— Давай потише, а...

...Замолкло давно радио, шуршало, как мышь, эфиром; в служебке, видимо, перегорела лампа. Да, перед тем она тревожно, но едва-едва звенела вольфрамовой нитью, и что-то было в этом от колокола.

Алла очнулась со всхлипом, как и все измученные жизнью женщины; глянула на часы — ба, а красавица-то у меня где. Пощёлкала выключателем и пошла искать.

Лестница-убийца скри-ипела, скри-ипела, скри-ипела. Но за столько лет сбеганий-возбеганий — она не страшна Алле и при любой темноте. В маленьком верхнем коридорчике выбор невелик: или спальня, или... Но что такое — в кабинет Владимира Ильича чуть приоткрыта дверь, там пляшет слабый свет...

Тень Крупской весело хлестала на стол из керосиновой лампы, тень Ленина держала в руках старомодную коробку спичек, довоенно большую, а занавеска в углу уже весело и синевато занялась...

Алла с воем кинулась, сорвала, затоптала огонь.

Вообще-то вмешиваться было нельзя; с ними даже заговаривать не полагалось, так учила Маргарита Дмитриевна, ещё в те времена, когда Алла не очень-то верила, и вообще была молода... Но здесь! Они сожгут музей!

— Вы сошли с ума! (Какой ум у призраков?) Что вы... Зачем вы...

— Не мешайте. Мы уничтожим дом.

Голос у Крупской... очень...

— Но как?!

— Мы получим новую квартиру.

У Аллы спазм, недоумение.

— Нашу улицу сносят. Жильцам дадут новые комфортабельные квартиры в просторных современных зданиях. Нам стало известно, что наш дом не снесут. Это несправедливо. Нам тоже положена новая комфортабельная квартира. Мы добьёмся. Мы подожжём дом. Не мешайте нам.

— Но... Это же... Дом охраняется госу...

— ...Квартира в просторном современном здании, отвечающем санитарным требованиям. Володя.

И Ленин взялся за керосиновую лампу. (Но она же пустая всегда стояла!)

У Аллы помутилось в глазах, она отказывалась что-то уже понимать, и в конце концов по-бабьи, в истерике:

— Поставьте лампу! Владимир Ильич!!! Разобьёте! Она же подлинная... ваша... Меня же под суд...

Ночь стояла волшебная и святая, какие и стоят в старинных домах. Да, настоящая Госпожа Ночь гостила только здесь. У нас что? — у нас буднично и земно, сутулый фонарь в окно заглядывает, цифры электронных часов не гаснут, а механические — тик-тик, как и капли в рукомойник; а иногда посредь ночи мы можем позволить себе ослепить уборной и с грохотом обрушить воду из бачка, — о, как же это пошло и оскорбительно! Нет, она приходила только сюда. В дом, передумавший и повернувший вспять, вернувшийся в девятисотый год и вставший там, скорбно и строго, как почётный караул. Машина времени на отдельно взятом клочке планеты — часть уфимской улицы — это, может быть, самое гениальное из того, что сделали к апоплексическому, по значимости своей, юбилею. И дом, где не бывало ни света, ни звука, ни времени.

Мишка с Земфирой кончили.

Разлепились, дыша, откинулись на мёртвое музейное бельё. Оба потные, и ампицилином несло от обоих.

Мишка, после паузы, с ничего не значащим трёпом, принялся нашаривать на тёмном полу свои плавки, чёрт, какие же кровати высокие. Кровать, к её чести, даже не скрипела, может быть, от потрясения — кто знает, может, и сто лет назад здесь не любили? — хотя пора бы уж привыкнуть, за три-то ночи.

— Да брось ты, — отговаривала Земфира, — ещё тётку разбудишь. Отлей вот лучше в графин. Потом выплеснем.

— Нет уж, может, я стесняюсь! — усмехнулся, уже от двери. — Я быстренько.

— Стесняется он! А пять минут назад — ничего не стеснялся?..

Глаза не сразу привыкли к полной тьме коридорчика; Михаил пощупал стену; главное, не разбиться на лестнице, а остальное приложится. Но что это? Чёрт! Разбудили! Но как же... Силуэт Земфиркиной тётки, в оторопении застывшей перед ним.

В старину (не в девятисотом, нет, позже) — был у фашистов такой приём, перегонять узников голыми, когда полускелеты собьются в кучу, а половые органы скукожит от холода и страха. В таком состоянии люди точно уже никуда не побегут. Так и Мишаня — хоть плавки надеть он догадался (вот уж от чего разило антибиотиком), потерянность и паника абсолютные, так, будто взяли его на ограблении банка, будто здесь его и убьют. Что будет? Что делать? И как шевелить ногами?..

Оцепенение — с обеих сторон — продолжалось сколько-то мгновений, или вечностей, после чего Мишка поступил так нагло и нестандартно, что взрывом этим спас положение. Дёрнувшись к Алле, он её поцеловал, в обалдевшие и неответившие губы. Женщина так и осталась стоять: с выпученными глазами, но, самое странное, поцелую в итоге поддавшись, каким-то даже слабеньким движением ответив... Отшатнувшись, Мишка прогрохотал вниз. Господи, какая дурь. Мысли его путались, и общее чувство страха, от этого дома, вдруг захлестнувшее...

И даже прожектора той стройки, что раскинулась на месте бывшего мемориала, тогда хронически отключались и отключались, призывая душную асфальтовую Ночь приходить и володеть ими, их жестяными анодированными серединами.


VI

Алла долго колебалась насчёт этой фразы, стояла за спиной и открывала и закрывала рот; с одной стороны, вроде бы и остроумно, но с другой — и какое-то неприличие. Сказала, всё-таки. С напряжённым хохотком.

— Наконец-то в доме мужчина появился!

— Ну я же инженер... Это, вроде как, по моей части.

Стоя на коленях, Антон Иванович довинчивал выключатель — свет в служебке, наконец, появился, но не было ничего глупее и нелепее, чем это электричество в ясный день.

Острота не удалась. (Заключалась она, видимо, в тонкостях значения слова “дом” применительно к нежилому музею; “в ясный день” и это получилось нелепо.)

— Может, ещё чего-нибудь починить? А то я мигом... заодно...

— Да нет. Там, наверху, конечно, проводка тоже что-то... Да нет, чай же остывает, идёмте!

Бергамот, бергамот. В чашках бледненько.

“Со взрослыми” снова села Земфира; чинно порезали каждодневный тортик. Алла решила ввернуть педагогики.

— Ты сегодня снова идёшь на танцы? Опять в музее прикажете ночевать — а, девушка? Чего молчим?

— Я думаю... — Земфира, томно. — Сходить-то хочу, да вот не с кем...

И это была, кстати, правда, потому что Мишка отзвонился — не может. В причины Земфира не лезла, свободные же люди. (На самом деле, от антибиотиков с обильным пивом как-то нехорошо ёкнули почки, и Михаил решил притормозить. Пневмония, что угодно, — это бы его не напрягало, но вот от сифилиса и правда стоило вылечиться, и полностью, хотелось бы).

— А кстати, вы — танцуете? — столь же томно спросила Земфира.

Алла выронила ложечку, и за столом повисло побагровевшее молчание; Антон Иванович прервал его, принужденно расхохотавшись.

— Да я что-то давно уже не...

— Я пошутила, пошутила, — разъясняла Земфира, видя тётушку. Но это не помогло.

— Будь добра, выйди из-за стола.

Голос ледяной.

— Да перестаньте, Аллочка, — начал было Антон Иванович...

— Земфира, не заставляй меня повторять дважды. Пожалуйста.

И — бергамот, бергамот, бергамот.

Конечно, никакое отсутствие кавалеров (словечко!) эту пигалицу не остановило. Намазалась гуще прежнего.

— А что, у вас в Шаранском районе все девочки одеваются... как на Тверской!

— Тётя, отстаньте, а.

— Ты как разговариваешь!..

И снова одинокий вечер в служебке, когда вяжешь неизвестно что, но уже надоевшее; пенсионное радио, как-то незаметно постаревшее вместе с верными слушателями и тоже ложившееся в десять, с грелкой... Мысли плавнее, плавнее, чтобы время тянулось.

Конечно, Алла вновь заснула щекою на вязании, а проснулась опять в темноте. Выключатель, заметьте, утром чинили.

Но свет в доме был, притом даже на первом этаже — в самой живенькой из всей экспозиции, кухонке Ульяновых. (В декоративной вязанке дров всегда паучки какие-то водились...) За столом сидела Крупская, одна чашка перед ней, ко второй — приглашающий жест, снова бергамот, но какой терпкий, нездешне-насыщенный аромат.

Алла села; чашка была треснутой, и тикала под воздействием горячего — тикала спокойно и размеренно, как часы, — обратный отсчёт своей жизни?

— Угощайтесь, милочка. Я давно за вами наблюдаю.

Осталось глупо улыбаться. И удивительное дело, ведь почти не страшно.

— Вы, поди, всё нас стережёте. Боитесь, что мы сожжём дом.

— Да что вы... Нет... У меня племянница... — начала было Алла.

— А мы всё равно его сожжём.

— Но почему?! Надежда Константиновна!

— Мы тоже хотим получить нормальную современную квартиру. Сколько можно маяться в этой халупе. Вы даже не представляете себе, как это трудно, милочка. Таскать воду от колодца. Или растапливать эту ужасную печь.

— Как! — Вы сами её топили?

— Ну а кто же ещё.

У Аллы кавардак в мозгах. Стоп. Погодите. Но как же методичка... Запрещённый вопрос о батраках...

— Вас что-то мучит, милочка. Именно за этим вы сюда пришли.

— Я? Меня?..

Сначала запаниковала. Потом задумалась. Глотнула чаю. Наконец:

— Да, пожалуй. Дело в том, что... Ну, словом... Короче, ко мне стал ходить мужчина. Он строитель, инженер. (Господи, какая разница!) Ситуация уже такая... Его визиты... недвусмысленны.

— Это же прекрасно.

— Но Надежда Константиновна, я ведь уже немолода! Он, конечно, тоже не мальчик, но... В моём возрасте — какие-то отношения... На что-то надеяться... Это неприлично!

— Напротив, любовь женщине нужна всегда. Причём здесь возраст, — Крупская понизила голос. — Вот у меня вчера ночью было маленькое приключение. Здесь же, в доме, наверху — в коридорчике. Меня зажал и горячо поцеловал неизвестный юноша. И это так прекрасно.

— Владимир Ильич знает? — с оглядкой на дверь, заговорщицким шёпотом — Алла. Н.К. с улыбкой замотала головой:

— Женщина имеет право на маленькую тайну.

Помолчали. Ритуально попивая.

— Скажите правду, милочка. Скажите правду себе. Вас беспокоит не это.

Теперь Алла думала долго.

— Вы правы. На самом деле я боюсь, что он ходит... не ко мне. Вы же знаете... У меня есть юная племянница... Особа... Да. Так вот. Иногда у меня возникают очень неприятные подозрения на этот счёт. О, как это было бы гадко! Я прочла сейчас одну книгу, и там как раз такая ситуация, я чуть не обезумела — мне показалось, что это знак... Вы же читали Набокова?

— Набоков. Владимир, кажется.

— Да, да!

— А что я могла читать. “Вестник партии народной свободы” разве что. Он его редактирует. Кадетишка.

Алла в тупике.

— Мы, наверное, говорим о разных людях?.. Неважно. Так вот, в романе Набокова... Да бог с ним. Просто... если Антон Иванович... за моей спиной... и Земфира, эта... Гадко, гадко, гадко!

— У вас слёзы. Успокойтесь. Ваш чай совсем простыл.

Она послушно захлюпала, аромат бергамота уносил, уносил... Как тёпел и участлив взгляд Крупской!

— Вам нужно убедиться в подлинности его чувств, подтвердить, проверить. Я правильно понимаю.

И Алла жарко закивала: да, да, как же это я сама не догадалась...

— Способ, старый как мир. Заставьте его ревновать.

— Как? Ну нет... это как-то... слишком?

— Не спорьте, милочка. Я старше, и я лучше знаю жизнь. Отныне мы — ваши друзья, и мы вам поможем. Я всё продумала. Надо сделать так, что в вашей жизни — якобы — появился другой мужчина.

— Господи! Какой ещё мужчина! До откуда ж я его...

— Повторяю, мы вам поможем. Вызволять друзей из беды — это в правилах нашего дома. Роль соперника сыграет Володя.

— Владимир Ильич?!

— Он согласится. Не сомневайтесь.

— Спасибо большое, конечно, но... Это как-то...

— Речь идёт о вашем счастье, деточка. Отнеситесь к этому серьёзней.

Хлопнула дверь, — это вернулась Земфирка, — и Алла летела через тёмную переднюю, обалдевшая от страха, счастья и холодка в груди, — господи, какая ж радость, что рядом настоящие, живые люди, — близкие, готовые вмешаться, помочь и осчастливить, как когда-то осчастливили...


VII СОН АЛЛЫ

Это нерусская лестница. Когда поднимаешься, до упора — до боли — пальцы, а до пяток ступени не достанут всё равно. Это скупость балтийская. Дома-игрушки...

Но почему сегодня особенно трудно забраться на второй этаж, дом как вытянулся. Перила карандашными штрихами.

Что за передник на ней.

Обливаясь ручьями пота, Алла всё ж таки взобралась на второй этаж (не опоздать бы!), условленное место — кабинет.

Вообще она сопротивлялась до последнего — вяло отнекивалась, но Н.К. не из тех, кто отправит в корзину свой план. Не баба — кремень, вот бывают же такие... Суть сводилась к простому. Сцена в кабинете. Заманенный разными хитростями, Антон Иванович застаёт их с Лениным, — не это, конечно, так, вполне невинная мизансценка в духе Веры Холодной и её желтоватых сбивающихся лент.

Кабинет был, вроде, и тот же, но неуловимо поменялись оттенки, пространства; он как прикидывался. За окном, сероватой гуашевой дымкой — сказочные силуэты крыш, о, теремки-70 живы!.. Особенно смущало Аллу кресло посреди кабинета, массивно-жёлто-плюшевое, оно не только выламывалось из эпохи, но и в принципе не могло быть в аскетичном быту Ульяновых; что бы сказала методичка?..

Ладно, не о том. Алла сосредоточилась. Продумав макияж за чаем, она крепилась, как могла! Но как не улыбаться глупо и смущённо, не делать коровьи глаза, когда состоится всё-таки “сцена” и, по замыслу Надежды Константиновны, следом — объяснение в коридорчике, с плавным переходом в спальню.

Однако! Может, зря она тут думает, репетирует, примеряет лица, — ведь обоих “партнёров”-то нет на месте!

Присяду.

В следующую секунду Алла оказалась на полу, мощно так, от души приложившись крупом о доски, потому что кресло фантастическим образом отъехало!

А через миг, подхватив её, как лопатой пирог, оно, это кресло уже взмыло к потолку, выполняя пируэты вокруг совсем уж по-детски нарисованной люсторки, а Алла, вцепившись в подлокотник...

— Ай! Отпустите меня! Опустите! Мамочки!..

Когда же приземление состоялось, — судорожно отпрыгнула, на что кресло раскланялось и сказало, точнее, сказали из-под него:

— Мадам!

— Между прочим, мадмуазель, — отползая. Нет, что вы, какая игривость. — Вы кто? Я вас боюсь!

Из-под кресла — грассируя:

— Газгешите пгедставиться! Самое живое в миге пгивидение с мотогом!

— Фу ты господи, Владимир Ильич! Что за шутки! Я чуть не... Ладно. Давайте, вылезайте. Сейчас же придёт...

— А я думаю, мы застанем их вгасплох! А, багышня, — полетели?

И снова креслом, как лопатой, Аллу подняло куда-то к потолку, а дальше каким-то образом и на чердак, где она никогда не была и не думала, что это так просторно. Здесь было развешано бельё, музейно-бледное, — на верёвках сушились простыни, многими рядами, и пахли почему-то... ампицилином?

За рядами простынь, — Алла со своего летающего трона и не сразу разглядела, — были Земфирка, негодяйка, и Антон Иванович! Прямо на каких-то тюфяках.

Матильда, ты видела что-нибудь подобное?

Не боль, не ярость, а почему-то именно веселье охватило Аллу — бесовское!

И она вырвалась из своего укрытия, в разрисованной простыне, для пущего — гремя щёткой о ведро, а из-под-кресло издавало гомерический хохот...

— Что — попались, голубчики? А я ведь знала! Я знала!

Гады-изменщики побледнели-задрожали-вытянулись, в то время как карающая рука уже сыпала на них удары (щёткой); мстительница бесновалась, летая по чердаку, обрывая — обрушивая каскады и каскады простыней.

— Вот вам! Вот вам!

Отпихивая друг друга, жулики лезли в слуховое оконце.

И началась гонка по крышам — улица-призрак, улица-мемориал стояла невредима под луной; обезумевшие от страха, Антон Иванович и Земфира с грохотом скакали по железу, карабкались, цеплялись за рисованные шпили и гребни... но возмездие настигало, и Алла в простыне колотила щёткой, била по рукам девчонке, повисшей на желобе; орала сквозь слёзы: “Отцепись! Разбейся! Гадина! Сорвись!”

— Аллочка... Прости... Я готов признать свои ошибки... — в голос рыдал презренный Антон Иванович, растянувшись на каком-то из скатов. Алла сидела перед ним — в кресле, прямо над бездной, царственно обернувшись в простынь, а руки вытянув на подлокотники:

— Ошибки надо не признавать. Их надо смывать. Кровью!

И всё-таки гады спаслись. Крыша краснокирпичного особнячка, под купеческий, того, где до сноса гнездились мастерские художников, была пологой. Антон Иванович, выхватив мел, очертил неровный и сбивающийся круг... И пока разгневанная Алла, стоя в кресле, билась с размаху в воздушную стену и не могла пробить, эти сволочи занялись любовью прямо там...

Заголосив, — бросилась с кресла.

Она летела и летела в пропасть, рыдая, с кривым полощущимся ртом, и сердце её билось на куски; о, почему жизнь так нечестна; почему она полюбила на старости лет; почему такой обман; почему; почему... Неслась и выла, и это был вселенский вой одинокой бабы, — и земли всё не было.


VIII

Осунешься тут — от таких снов. Алла, утром, у зеркала. Антон Иванович пришёл, с пирожными в запятнанной бумажке, и намечалась незыблемая, обязательная, ежедневно-железобетонная — чайная церемония.

Заваривался бергамот.

— Как вы спали, Антон Иванович?

— Да как обычно... Нормально... Странный вопрос.

— Сахарку?

— Нет, что вы...

— Да что вы!

И, конечно же, Земфира не могла не сунуть свой любопытный нос.

— Садитесь с нами, юная леди! (Аллу передёрнуло. Ну как он не понимает.)

— Ой, нет, спасибочки...

Ба, сахар предлагаю, предлагаю, а сахарница-то!

Алла вскочила, и вышла уже из комнаты, как вдруг... а что, если... безумная идея! — спряталась за дверью.

Мерзавка, не теряя времени, села на её место, взялась за её чашку — ах ты!.. — и стала отхлёбывать с самым бэ видом, кидая на гостя порнографические взгляды.

Антон Иванович старался смотреть в окно.

— А вам нравится музей?

— Да... Здесь... очень...

— А вы видели спальню Ленина?

— Да... Алла показывала дом, и...

— А я сейчас туда подымусь. И буду там. Ждать.

Задышавшее молчание.

— Земфирочка, зачем вы это говорите?

Больше Алла терпеть не могла.

Лицо её, видимо, было таким, — она ступила на порог служебки, — что, в наставшей тишине, Антон Иванович вдруг очень нервно рассмеялся, вскочил, захлопал по карманам...

— Вы знаете, Аллочка, я забыл... Я побегу... Вторую очередь запускаем... Я как-нибудь потом... — и действительно, побежал.

Земфира усиленно вертелась на месте, зеркальце, пустяки.

— Вон из дома! Вон!!!

— А в чём, собственно, дело?

Алла пунцовая и дышит тяжело.

— Ты... ты... выпила мой чай!

— Тё-отя! Вы что! Вы готовы выгнать родную племянницу за чашку чая?..

— Ты издеваешься надо мной!!!

Бедная, бедная Алла! За что ей такие страданья — до гипертонического криза, до того, что припекает в мозгах. После крика на чертовку пришлось даже прилечь, ненадолго, глотать прохладный, одно название волнует, корвалол... Порыдала, горько и с напряжённым подбородком.

Но более-менее успокоилась, как-то пришла в себя. В конце концов, он вёл себя достойно! Не отвечал на приставания девчонки. Честный человек. А эту... Завтра же... В автобус до села Шаран! Мамаше её позвонить — пусть встречают. Торжественно...

Алла даже повеселела, и с песенкой вымыла посуду. (Заглянула и на кухню Ульяновых, но чашки стояли чистые.) Да. Всё в порядке. Единственное, что сейчас смущало — это вина перед Надеждой Константиновной. Сколько она добра сделала! Утешала, говорила по душам, план вот сочинила — дай Бог, обойдётся и без него... А Алла целовалась с Лениным. Да. Вот так нехорошо.

Всё произошло на днях, случайно... Он зажал Аллу в тёмном коридорчике, наверху. Она и пикнуть не успела. Всё, что запомнила — от Ильича несло лекарством, что-то такое... рождающее лишние мысли о мумификации... Поцеловал — и по лестнице, с грохотом, вниз!

“Я обязательно ей признаюсь”. И Алла успокоилась совсем.

Земфире же, напротив, плохело и плохело — физически. Какая-то тягучая слюна, которую глотаешь постоянно. (“Змеиным ядом, что ли, отравилась. Вот и пей из чужих чашек”, — и слабая улыбка себе.) Она сходила на улицу, в светлый июньский денёк, и при выходе на солнце — всё перед глазами дёрнулось и поплыло, круги и сферы какие-то, будто бы сама жизнь, на семнадцатом году, показала Земфире фиолетовый зад.

Но особенно гадко и мутно — от чая, и запах бергамота, ужасный, резкий запах, казалось, преследует её на каждом углу потноватого летнего центра. Она дошла до холодных залов почтамта, где опустила письмо на Шаран, своему мальчику, с которым их два года связывало самое нежное и высокое чувство... Обратно — помирала, и в напечённой солнцем голове вертелась только мысль, неужели и у неё мигрени начались, — на страдания мамки она насмотрелась...

В музее сразу поднялась к себе, в прохладную ленинскую постель; закрыть глаза, и — как на карусели... Бергамот подкатывал к горлу.

Приближался вечер, пенсионное радио дремало и грелось в собственных ритмах, Алла взялась за щётку. Почему-то странный прилив сил и, внезапно, даже настроения. А главное, сегодня — впервые за многие дни — голова у Аллы была ясной. Ни дремоты, ни температурности, ни цветных пятен на лестнице... Ну чистая молодость. Напевая, обмела углы.

Да и дом сегодня — мирный и будничный. Совсем обычный дом. Где нечего бояться. “Кто так думал?.. В финале... Вера Клейстер её звали, что ли... Последний негритёнок поглядел устало ”.

Смеркалось, и минорная нота заката... Дрянь малолетняя опять на танцах?

...Даже непонятно, как Алла его застукала. Видимо, после дня под накалённой крышей она решила выйти на воздух, на свежесть вечернюю, на крыльцо. Попастись в чугунном загончике, за которым сторожа-бульдозеры.

Летом не так уж и темнеет, чтобы Антон Иванович мог прятаться успешно, да ещё и с бледной, как привидение, канистрой в руках.

— Вы?! Что вы здесь делаете!

— Аллочка, вы только, ради Бога...

— Спички? Уберите спички!!!

И (как ни странно!), она с ходу начала понимать.

— А-а? (На вдохе.) Так это вы... поджигаете дом!

— Алла! Будем говорить как взрослые люди. Нам не оставили другого выбора...

Он говорил и говорил, с полным ужаса лицом, но она не слушала — думала напряжённо, как душевнобольная.

— Замолчите. Как вы могли. А как же... Это были... Наркотик какой-то, да? Чем вы меня травили!

— Аллочка!..

Земфира изнемогала. Открыла глаза. На пороге спальни, в сумерках — тёткин инженер, как там его, Антон Петрович? — высокий, чернобровый, в берете почему-то, ну а с ним — Кот Бергамот.

Антон Иванович стоял на коленях, на дворе.

— Вы врали мне! Вы мной вос... пользовались! А я ведь — полюбила. Господи. Какая же я дура. Господи...

— Алла! Нет! Это неправда! Я тоже... Я не знал... Я не знал, что тоже полюблю вас — клянусь!

— Не... Не врите. (Скорее даже вопросительно.)

— Я не лгу вам, поверьте. И я собирался вам... после всего... после того, как этот дом... Я хотел сделать вам предложение!

Зачарованная, с открытым мокрым ртом.

— В новом доме мне тоже полагается квартира. В том, что будет построен как раз на этом месте. И это будет наше гнёздышко, наш дом. Нормальная, современная квартира. Просторная, и уютная, и...

Он говорил, говорил, говорил.

И Алла, как сомнамбула, подошла и взяла канистру.


***

Земфира очнулась: пить. Здесь невозможно. Потянулась к графину. Бац!.. Ладно. Но воды же. Воды!

В дверях стоял Брэд Питт с чайником. Голый. Земфира обалдела от зрелища, от этой роскоши и совершенства булок-мышц. Он принялся пить из носика, вытягивая губы, крупно ходя кадыком, и со значением на неё глядя, — и вода стекала по щетине, хлестала по прекрасной развитой груди — мышцы такие, что соски смотрели чуть в стороны, как, почему-то такая мысль, лошади в тройке... Земфира сгорала, вертелась, сходила с ума!

Да. Да!

О, что это был за секс! Никогда в её жизни не было такой фантастики. Языком он доставал до гланд, а ладони его почему-то кисло пахли железом (только из спортзала?), а его пот...

И — в конце концов — оргазм. Он долбанул в голову не сразу, а заполнял всю спальню, постепе-енно, побежал по шторе, опрокинул стул... Какой же это был жар... Он подступал всё ближе, он начинал жечь Земфиру, он был настоящий огонь! — этот оргазм, оргазм, оргазм.

 

 

 

Лиля Габдрафикова

ДЕВОЧКА МАНИЛА МАЛЬЧИКА

Запах «доширака», грязных носков, вялый вагон, мятые лица, широкие шорты и увесистые складки женщин, желтая пресса… За окном последний день июля. Его день рождения. А вагон, качаясь, движется вперед. Куда же еще? Не назад же. В Москву, в Москву… в первопрестольную. Начальник поезда проводит соцопрос, пытаясь выявить белые пятна заявленного высокого уровня сервиса. Вагон типа фирменный. Чтобы не спутали с обычным – надпись на шторках «Bashkortostan».

На полу малыш. Мальчик. Круглоголовый такой. Он так шустро движется, как мышонок. Пытается догнать деловую девочку в алой футболке. А она, кокетливо озираясь, оставляя эхом светлые локоны, бежит вперед. По всему вагону. А мальчик за ней. А за ним его мама. Когда она подбирает свое нерадивое дитя и несет к себе в купе, девочка идет за ними. Она возвращается. И манит, манит его светлыми локонами и чуть обиженным и настырным взглядом. Малыш быстро считывает этот код: в настырно-обиженном взгляде ловит скрытое приветствие, ловко спускается с полки и на четвереньках ползет за ней. Вернее, бежит, как мышонок. Бежит так, что мать не успевает за ним. Так повторяется два, три, четыре, пять раз. Весь вагон следит за игрой.

Лена бросила взгляд на бегающих туда-сюда детей лишь во время их третьего забега. Дети в пути, а может и вообще по жизни, только раздражали. Орущие, капризные, непонятливые… Пусть вон бабушки с ними сюсюкаются. Ей и так не скучно. А мамаша все возвращает блудного сынишку назад. А по радио России – оживленная дискуссия о повышении пенсии. Этим и отличаются фирменные поезда. Здесь обязательно в начале пути крутят радио железных дорог, где обязательно будет песня пьяных тетенек из «Иронии судьбы» про вагон для курящих. Никогда не видела такие вагоны. А в середине пути, когда передачу с песней АБ прокрутят раз десять, подключается радио России. Как сейчас. Пенсия, говорят, повышается. Аж на пятьсот рублей. Радость-то какая. Заумный чиновник тоном терпеливого школьного учителя объясняет о каком-то софинансировании. Соседи Лены по купе, мужчины неопределенного среднего возраста, открывают очередную бутылку «Шихана».

– Вот вырастет она большая и уже точно заманит мальчика. Мамаша его уже никак не удержит. Хотя… нет, она, наверное, будет ругать девочку за настойчивость, а сына за глупость.

А мама девочки в это время на другом конце вагона весело лупила семечки и что-то оживленно обсуждала с соседкой. Явно не пенсионные надбавки. Рано еще.

 

Паша остался ночевать у нее случайно. Вообще это выяснилось утром. То, что он ночевал у Лены. Никто его не просил: «Если хочешь остаться…» Сам решил. Лена просто была пьяная. А потом он начал покупать на ужин пельмени и соевый соус. И делать омлеты по утрам. На сливочном масле. Роль семьянина ему безумно понравилась. Что может быть романтичнее – лежать вдвоем на диване и весь воскресный день смотреть «Остаться в живых». Что? Вот и я о том же подумала. Есть вещи куда более содержательные. Но их тогда расстраивала только мама Паши. Она звонила всегда не вовремя. Паша забывал предупредить ее о том, что сегодня он ночует не дома.

– Опять?! – солировала дальше она.

Об официальном заявлении о переезде к Лене не было и речи. Мама была дамой строгой, а самое главное, она содержала сына. Если на хлеб Паша зарабатывал сам, то на масло добавляла мама.

– Я в гостях, – объяснялся с ней почти каждый вечер Паша.

– Опять?! – солировала дальше мама.

Лену это не то чтобы огорчало. Было неприятно и непонятно, как это два близких человека – мама и сын – не могут договориться между собой. Она думала, что маме Паше надо просто познакомиться с ней, поговорить. Ей казалось, она смогла бы подружиться с кем угодно. А с мамой Паши тем более. И он потащил ее знакомиться с мамой. Поздним вечером, почти без предупреждения. Это была агонией очередной ссоры. Ссоры уже между Леной и Пашей.

– Ты хочешь с ней познакомиться? Собирайся тогда. Поехали, поехали – познакомимся!

Ехали они молча. Зашли в лифт. Лена дернулась обратно, но Паша удержал ее.

– Сама первая начала.

В прихожей она потянула коробку конфет приятной ухоженной женщине.

– Паша, отнеси это на кухню, – кивнула в сторону гостинца, даже не притронувшись к конфетам, женщина.

Ее приятность стала как-то не резкой. Что-то смазалось. Светская беседа не получилась. Видимо, на правах хозяйки мама Паша устроила Лене допрос. Паша молча попивал чай. Лена отвечала как в школе, у доски. Правда, почему-то чувствовала она себя глубокой двоечницей. А ведь всю жизнь была отличницей.

– В общем, ты поняла, что Паше надо учиться и все такое, – подытожила женщина, столь уверенная в своем дипломатическом даре, который больше попахивал стенами Лубянки.

– Паша, ты куда? – глаза ее загорелись, она превратилась в львицу за секунду до прыжка. – А, ты проводишь девушку до остановки…

И вот уже обрела лик умиротворенной Екатерины после казни Емели.

– До свиданья, – вежливо попрощалась с Леной мама Паши, будто ждала ее на чай в следующее воскресенье.

– Я не приду, – еле выцедил эти три слова Паша, чуть прикрыв дверь.

– Что?! – улыбка сползла с лица женщины, как кусок обгоревшей кожи, – о чем мы с тобой договаривались? Паша, вернись!

Лифт медленно двинулся вниз. Лена покусывала губы. Лишь в маршрутке их руки невольно решились закрепить перемирие. А потом откуда-то наступил праздник – море пива, попкорна и дебильные два фильма подряд. Хотя это было и не важно. Ночной сеанс. В «Авроре». Теперь этого кинотеатра уже нет. Там сейчас продают сантехнику.

Мама Паши не сдавалась. Регулярно звонила Лене и почему-то дышала в трубку. Когда Паша появлялся дома для того, чтобы отдать сыновний долг и получить родительское софинансирование, соседи доставали ушные затычки. Продолжительные беседы матери с сыном было бы кощунственно заглушать обычным телевизором или, упаси боже, музыкой. Стоит ли приводить здесь самые лестные эпитеты в адрес Ленки? Скажу лишь, что материнская фантазия поистине не знает границ. Вернее, она пересекает, рассекает любые границы и дозволенного, и недозволенного. И Паша сдался. Он начал все время ночевать дома. Мама несказанно радовалась возвращению сына. Сразу увеличилось софинансирование. Конечно, Паше это было приятно. Тем более и Лену он теперь начал чаще водить в кино. Это же временная мера, рассуждала Лена. Когда-нибудь все образуется. И мама Паши полюбит или хотя бы примет ее.

 

Малыш в соседнем купе ревел не переставая. Молодая мама не выдержала, взяв на руки сына, пошла сама за девочкой в алой футболке. Но девочка уже не реагировала.

– Не хочет она с тобой играть, видишь, – пыталась успокоить сына мама.

Они вернулись в свое купе. Мальчик продолжал плакать. Бабульки-соседки пытались сюсюкать его, но сочувствие пожилых дам никак не трогало юного кавалера. Он все плакал. Лена прибавила громкость плеера. Люди с дошираками ходили туда-сюда. Проводница закрыла туалет. Хотя в фирменном вагоне вроде должны быть биотуалеты. Поезд бестактно рыгнул и остановился. Кажется, Сызрань. Мамаша с сумками в одной и сынишкой в другой руке осталась там, на перроне. Мальчик продолжал реветь.

Девочки поехали дальше.

 

В КОНТАКТЕ

Наконец-то дали тепло. Тело как-то размякло от непривычной температуры. Но поздно. В горле уже першит. То ли грипп, то ли простуда. И витамины поздно купила. Витамины – осенью, витамины – весной. А толку никакого. Только деньги на ветер. А в аптеке не могут даже дисконтную карту подарить. От Интернета уже тошнит. И кто придумал безлимитный Интернет? Что же еще посмотреть? В голову ничего не лезет, но все равно кличешь и кличешь, вперед и вперед, что еще делать, как не копаться в виртуальных помоях. Как хорошо, оказывается, было с диалапом. Когда мама ругалась на то, что долго занимаю телефонную линию, а бабушка ворчала, что никак не может до нас дозвониться. Как-то по своему она называла Интернет… Нет, не Интернет, а просто компьютер. В ее лексиконе непривычному слову «компьютер» быстро нашлась замена – аккумулятор. Просто дедушка часто возился с аккумулятором, поэтому бабушка знала в них толк.

– Вот вы включаете свой аккумулятор, и я не могу дозвониться… – жаловалась она.

Тогда проверялась лишь почта, в Интернете искали самое-самое необходимое. Ну разве что рефератик какой-нибудь… И все.

Опа, Сашок обновил свою страничку «Вконтакте». Что? Лицо Ренаты исказилось так, будто она читала новость о том, что взорвали Пентагон. Статус «Есть подруга». Ишь ты какой, с подругой, значит, теперь. И кто же эта фифа… Слабо указать. Слабо.

Рената критично осмотрела свою страничку «Вконтаке». Фотография, конечно, висит почти месяц. Надо бы поменять. Да, что-то ничего хорошего нет. Все старое. Может, хотя бы из старого что-нибудь на аватарку? Пожалуй, вот это. Как она мило здесь улыбается: «Привет! У меня все ок!»

– А у тебя хреново, значит? Так тебе и надо, придурок, – вслух проговорила девушка и поменяла аватарку на своей страничке на очень позитивный портрет.

– Ты когда-нибудь ляжешь или нет? – проворчала из другой комнаты мама Ренаты. – Я не могу спать, когда гудит твой компьютер.

– Я дверь лучше закрою.

– Все равно слышно. Ложись лучше, хватит глаза портить.

 

*  *  *

Капнула на лицо снежинка. А слез нет почему-то. Приветик от зимы. Скоро сессия. Фигово. Только вроде началась учеба, а уже сессия. Рената с большой неохотой залезла в противный «пазик» и протеснилась в глубь салона. Ей ехать до самого Сипайлово. Как же ей надоели эти вонючие и душные маршрутки, размытые лица вокруг. Длинный-предлинный проспект. Считать остановки: «Фирма мир», «Округ Галле», «Универмаг», «Спортивная», «Ростовская», «Нур», «Торговый центр»…

– Пропустите, пожалуйста.

– Пожалуйста.

Наступили на ногу. Извинились. И что с твоим извинением, чувак?

…«Рыльского», «Аптека»…

– Вы выходите на следующей?

– Нет.

Наступили на ногу. Могли хотя бы извиниться.

Вот она, тропинка до дома. Вот дерево за углом. Легкий снежный пух на ветках. Зима стучится несмело. Это, в общем-то, хорошо. Как-то теплее становится, когда ложится снег. Светлее и теплее.

В подъезде опять воняет мочой. И кому нарисованы эти знаки с писающими мальчиками? «Запрещено». И надписи не помогли.

– Давно бы домофон нормальный поставили, – брезгливо озирается каждый раз бабушка.

– Какой домофон? Полдома глухонемые, мама.

– У них же будут ключи.

– А гости к ним как будут заходить?

Так и отказали домуправлению. И теперь в гости ходят бомжи.

Мамы еще нет дома, отметила про себя Рената. На это она и рассчитывала.

В Интернете опять ничего хорошего. В ЖЖ тоже ничего интересного… «Вконтакте» сообщений нет, в «Одноклассниках» – одни гости и оценки фотографий. Все равно все ставят «пять», даже неинтересно. Поставят ниже – обидно. Пара «невидимок». Кто бы это мог быть?

Рената растянулась на кровати. К ней осторожно присоединился Пушок.

– Ну, как твои дела? Скучно тебе? Если честно, мне тоже… Может, пойдем курить?

Кот, кажется, утвердительно замурлыкал.

– Проходи вперед, Пушок, – запустила первым кота на балкон Рената, – мужикам у нас почет.

Кот принюхивался к углам, а хозяйка тем временем, сев на корточки, чтобы не заметили соседи или другие глазастые знакомые, закурила. Это был своеобразный ритуал. Таким образом, втихаря, курить дома. Можно было, конечно, и в институте с девчонками покурить. Но делать это дома Ренате доставляло особое удовольствие. Потом до прихода мамы она тщательно все проветривала.

– Опять надухарилась, – говорила не лишенная обоняния мама.

– И что теперь? – фыркала Рената. – Тебе жалко, что ли?

– Нет, просто это дурной тон. Запах человека должен чувствоваться не за километр, а лишь на близком расстоянии.

И вот уже ночка тихонько стучится в оконце. А дома Рената громко стучала по клавиатуре. Мама щелкала каналы. Чем больше каналов, тем хуже. Она не могла ничего выбрать. В итоге все пятьдесят или сто каналов она прощелкивала каждый вечер по несколько раз. И потом с чувством небесполезно проведенного вечера ложилась спать. Завтра не праздник.

– Ты скоро без глаз останешься, давай спать! – командовала она тогда и дочери.

– Сейчас…

Статус… статус… А что если… Почему бы и нет.

И вот уже и Рената с чувством небесполезно проведенного вечера юркнула под одеяло. Так клонился ко сну очередной неповторимый день. Чуть тоскливо и несбыточно. О неповторимости ушедшего дня мало кто тогда задумался.

 

*  *  *

Тропинка. Дом. Дерево. Поворот налево. Там супермаркет. Там охранники – молодые женщины. Хрупкие такие. Чуть старше Ренаты. А у продавщиц всегда помятые лица и морщинки под глазами, хотя они еще тоже молодые. Судя по прическам и по взглядам. Но уже морщинистые. Рената не хочет так рано стареть. Когда ей будет двадцать пять, она сразу начнет пользоваться кремами против морщин. А может, даже тогда, когда ей будет двадцать два.

Вот ее маме сорок пять. А выглядит она на все тридцать. Ну, может быть, на тридцать пять. Правда, папа ушел от нее к другой женщине. Но мама все равно красивая и элегантная. Три раза ходит в фитнес-клуб, все время советуется с косметологом тетей Люсей по телефону. Она ей иногда со скидкой делает всякие там процедуры.

– Мам, что там надо было купить?

– Молоко. «Активию» не забудь. Может, колбаски… Нет, молочную.

Стоит ли пытаться поймать уходящее солнце?.. Зимой дни такие короткие. Когда Рената зашла в супермаркет, было светло, а когда вышла, как-то посерело вокруг. Что-то екнуло в груди. Навстречу шел молодой человек. Рената отвела взгляд в другую сторону. Они сровнялись. Он ничего не заметил. Вот уже несколько месяцев этот парень стучался к Ренате «Вконтакте». Записался в друзья, оставлял сообщения на ее «стене», комментарии в ее ЖЖ… А Рената, Рената не знала, как ответить на его внимание. Страничка его не впечатлила, фото тоже. Был он вообще из УГАТУ, с медиками явно рядом не стоял. И откуда он вышел на нее?

– У королевы должна быть свита, – говорит подруга мамы Иветта.

Вот он и был в числе виртуальной свиты Ренаты, но в жизни они ни разу не встречались. Но Рената его все-таки узнала. А он даже не заметил. Не узнал! Тоже мне поклонничек.

Первым делом она его удалила из друзей. В аську кто-то стучится.

«Привет. Как дела?»

Сашок. Что это он вспомнил про нее?

«Привет. Не жалуюсь. А у тебя?»

«Тоже пучком. Слышал, у тебя парень появился».

«Да? Где передают?»

«Кто-то сказал, не помню уже…»

Рената быстро вспомнила, что две недели назад сама изменила свой статус «Вконтакте» и приписала «есть друг».

–Пушок, а он-то приревновал, придурок, приревновал! – прыгала от чего-то счастливая Рената. – Классно я придумала?

Кот, не желая разделять радостный порыв хозяйки, убежал в другую комнату.

– Ну, удачи вам там.

– Спасибо, и тебе тоже, – простучала Рената, и стало как-то грустно.

Она взяла в руки кота и пошла на балкон.

 

*  *  *

– Ты чего не пьешь? – толкнул Сашу Славка. – И вообще твой ход.

– Да, сейчас, сейчас… закроем чем нибудь… нет, я забираю все.

– Что-то ты сегодня грузишься как-то… – задумчиво заметил Славик. – Может, покурим?

Саша отрешенно согласился. Они вышли на крыльцо. Там же курил и охранник дядя Рауф.

– Все работаете, парни? – спросил он.

– Угу, – буркнули парни.

Как будто ему из окна не видно, что мы давно уже пьем, подумал Саша.

– А что грузишься-то?

– Да так.

– «Виндоус» заменить не пробовал?

– Да пошел ты со своим «Виндоусом», – Сашу взбесила назойливость друга. – Слушай, ты мне посоветовал поменять статус «Вконтакте»?

– Ну, я. А что?

– А ничего. У Ренаты вон есть друг. И, в отличие от моей «подружки», он у нее настоящий, и у них все хорошо.

– Серьезно? А я думал, поможет. Девчонки, они же…

– Ты лучше помолчи, ладно? – нервно бросив окурок мимо урны, Саша пошел обратно в офис.

– Давно бы уже завел себе новую. Ходит тут, размазывает сопли по бывшей, – философски заключил Слава, докуривая свою сигарету.

Слава сам был человек свободный и не обремененный вопросами межполового общения. Его немного огорчал факт собственной невинности, но он был настолько гениален в программировании, что все парни его и так уважали. «Вконтакте» графу статус он вообще исключил. Кому какое дело?

Луна скрылась за соседней хрущевкой. Неспешным движением она разменивала ночные часы. Парни все играли в карты и пили. Завтра была суббота. Рената сидела в Интернете, вдоль и поперек рассматривая страничку Саши. Ничего нового, даже фотки давно не выкладывал. В «Одноклассниках» на его страницу она не могла зайти. Там он сразу увидит, кто был в гостях. А «Вконтакте» можно. «Вконтакте» можно все.

 

 

 

Айваз Галяутдинов

НОВЫЙ ДЕНЬ

Ты сидишь и читаешь слова. Я сижу и пишу эти слова. Относительно меня, ты читаешь слова в будущем. Относительно тебя, я писал эти слова в прошлом. Но я пишу их сейчас, в настоящем, и ещё не решил в каком русле потечёт моя мысль. А ты уже входишь в поток моих мыслей. Ты уже видишь то, что ещё не доступно мне. Ты можешь пролистать страницы, а я могу созерцать лишь этот абзац. Забавно получается. Могу ли я тебе завидовать? Ведь ты имеешь больше, чем я. С другой стороны, ты можешь только созерцать объём, как я могу созерцать пустоту ниже этих строк. Так или иначе, продвигаться в глубь текста мы будем вместе, наравне. Между нами нет никакой разницы. Ты читаешь слово, а я его пишу. Мы на одном уровне. И мы всегда будем находиться рядом. Не знаю как ты, а я это чувствую.

В данный момент я подумал о том, что из четырёх ламп над головой горит только одна. Нужно встать из-за стола, пройти два коридора, выйти на веранду, повернуть налево, дойти до маленького чулана, взять стул, дотянуться до второй полки, которую я сам когда-то прибивал, найти пакет с лампочками, взять три штуки, вернуться в комнату, принести стол, выключить свет, забраться на стол, открутить перегоревшие лампочки, прикрутить новые, включить свет. Само собой, в комнате станет светлее. Но я смотрю на часы. 0:14. Лучше я встану и выключу свет. Завтра будет новый день, а значит, будет новая история.

 

Новый день давно ворвался в окно тёплыми лучами солнца, но ему не удалось найти меня под плотным одеялом. Накрывшись с головой, я пребывал в фазе «быстрого» сна. Вы, наверное, думаете, что это ещё за фаза такая? Здесь всё просто. Сон каждого человека разбит на циклы. Продолжительность их не меняется на протяжении всей жизни и обычно составляет от полутора до двух часов. Проходят они всегда в одном и том же порядке. Закрывая глаза, мы расслабляемся и засыпаем. Наступает первая фаза — так называемый «медленный» сон. Спустя 10—15 минут его сменяет «глубокий» сон. Мозг в это время отключается и отдыхает. Продолжается вторая фаза почти полтора часа, а затем на смену приходит «быстрый» сон, длящийся всего 10—15 минут. В этой фазе тело человека практически неподвижно, но мозг как бы просыпается и напряженно работает. Именно в этот краткий период нам и снятся сны. Потом, чаще всего даже не замечая этого, мы просыпаемся на несколько минут, и цикл повторяется снова.

Я уже давно не фиксирую свои рекорды по продолжительности сна. Сегодня проснулся ближе к обеду. Видел красивые сны, но половину из них не помню. А всё, что помню, записал в специально отведённый документ «Мои сны». Когда-то я слышал, что вавилонский царь Навуходоносор требовал, чтобы все его сны записывались и тщательно анализировались, при этом из архива снов он мог вызвать любой, даже приснившийся год назад. Но почему он уделял столько внимания снам? Наверное, всё дело в природе человека, в его потребности объяснить необъяснимое, раскрыть загадку, тем более, напрямую связанную с его личностью. Иной раз видишь настолько сюжетный сон, что не надо даже ничего добавлять. Просто повествуешь об увиденном и получаешь законченное художественное произведение. Именно так появился мой рассказ «Путь Гайки».

После ежедневно повторяющихся действий, таких, как умывание, приготовление пищи, поглощение пищи, освобождение от пищи, я задумался о занятиях на сегодня. Вечер уже был запланирован: у сестры день рождения, а это, сами понимаете, святое. Но до вечера ещё далеко, поэтому нужно как-то заполнить свободное время. Можно, конечно, насмотреться до посинения фильмов на DVD или сходить в кинотеатр и посмотреть тот же фильм на большом экране. Можно почитать книжку, но только вчера я перелистнул шестьсот восемьдесят пятую страницу «Романа о Микеланджело» и браться за новый роман просто не хотел. Вот тут и задумываешься о чём-то новом.

Первым делом просмотрел все новости, которые я отслеживаю в соответствующем разделе на сайте ufanet.ru, обменялся приветствием и пожеланием удачного дня, посредством чатовского клиента ICQ, с девушкой из далёкой Германии, затем, в поисках интересных мероприятий, зашёл на сайт poufe.ru. В Уфе много чего интересного проходит, но везде нужны деньги. Сегодня на халяву всякие выставки, но, в последнее время, меня эта тема утомляет. Поинтересовался предстоящими концертами и тут же нашёл занятие на сегодня. В Центре торговли и развлечений «Мир» проходит бесплатный (!) концерт группы «Boogie Band». Начинается концерт в 16:00, а мне до «Мира» всего одна остановка. Успеваю идеально. На день рождения к сестре приехала подруга из Екатеринбурга. Не долго думая, я пригласил её прогуляться со мной на концерт. Вместе мы и направились к Центру. За разговором даже не заметил, как дошли до места. По эскалатору поднялись на пятый этаж, а там словно нас и ждали: инструменты настроены, звук отрегулирован. Только устроились поудобнее, так, чтобы видеть и ударника, и солиста, и бас-гитару, и соло-гитару, и синтезатор одновременно, началась «Angie» от Rolling Stones. Забавно получилось. Я позвонил своей сестре на мобилу, как раз в тот момент, когда шёл припев. Дело в том, что мою сестру зовут Энже, и в песне Rolling Stones имя Angie произносится так же. Я и раньше прикалывался над этим совпадением, но тут получилось уж очень удачно.

В течение двух часов мы наслаждались живой музыкой. После концерта решили прогуляться до общаги пешком. Я рассказывал своей спутнице о нашей прекрасной столице, она рассказывала о Екатеринбурге.

В общаге полным ходом идёт подготовка ко дню рождения моей сестры. Она студентка третьего курса УГАТУ. Не успел я раздеться, как сестра отправляет меня с ответственной миссией в магазин.

— Нужно горючее, — говорит она.

— Будет сделано, — с улыбкой отвечаю я.

В магазине я разглядываю длинный ряд всяческих спиртных напитков. Если человек неопытный решит выбрать что-либо из этого изобилия, то он, скорее всего, уйдёт ни с чем подобно Буриданову ослу. Действительно, слишком много всего. Но когда всё уже перепробовано, появляются предпочтения, и тогда выбор существенно облегчается. С маркой я уже определился: «Русский размер» и «Кузьмич». Самое сложное — рассчитать количество. Беру два с половиной литра: два литра «Русского размера» и поллитровку «Кузьмича». При этом в уме держу трёхлитровую банку домашнего вина.

Разгрузив ценный груз, я иду в комнату к freelancer’у. Поляна ещё не накрыта, поэтому у меня остаётся ещё немного свободного времени. Я сажусь за компьютер и захожу в Wizards World…

Львиная доля моего свободного времени уходила именно в этот виртуальный мир. Он-лайн игры способны полностью поглотить в себя человека. Мне удавалось удерживаться на грани всего лишь интереса, так как у меня всегда имеется альтернатива. Но горе тому, кто не находит другого занятия, кроме он-лайн игры. Такой человек уже не является Homo sapiens, он становится Homo Ludens. Так вот, онлайн игры — мой порок. Виртуальный мир совершенно ничем не отличается от реального. Абсолютная идентичность между on-line и off-line мирами достигается благодаря социальной составляющей. Человек не может жить без общения. В реальности не многие люди находят общий язык друг с другом. На этом сказывается многое. В он-лайн мире ты можешь освободиться от своих предрассудков, но самое главное — ты становишься частью мира, который понимаешь. У тебя появляются вполне конкретные цели, и ты способен их реализовать.

Проблема игромании сегодня актуальна как никогда. Практически все могут купить себе компьютер, половина из них может позволить себе подключение к Интернету, треть — имеет широкополосный доступ. Здесь особенно важно наличие Интернета. Скажем, такие игрушки, как NFS, Half-Life, Doom, Myst и многие подобные обладают самоограничивающей природой. То есть, по прохождении игра такого типа теряет былую привлекательность. На смену им придут другие игры, но и они скоро приедаются. Совсем иначе дело обстоит с играми, поддерживающими   on-line режим. Игры типа EverQuest, Diablo или World of Warсraft относят к разряду heroinware. Такое сравнение совсем не случайно. При помощи наркотика человек отрешается от реальности, точно так же при помощи on-line игр геймер отрешается от реального мира и погружается в виртуальный.

Меня зовут к столу. Это уже надолго… Звучат тосты, в тарелках то возникают, то исчезают разнообразные салаты. С горячими блюдами уже покончено, как и с первым литром «Русского размера». Мысли, которые возникали в моей голове в течение дня, отошли куда-то на подсознательный уровень. Существует только данная секунда, только окружающая обстановка.

Вдоволь натанцевавшись, мы валимся с ног. Кто-то скачал по сетке «300 спартанцев», начинается просмотр. В состоянии сильного алкогольного опьянения мир воспринимается иначе. И люди воспринимаются как-то иначе. Всё, что мне удаётся понять, так это то, что мы смотрим фильм. Естественно, ни один кадр не обрабатывается в моём сознании…

 

Холодные стены встречали его в это утро. Вчера вся прислуга разошлась, и некому было разбудить, подать одежду, пригласить к завтраку… С непривычки freelancer даже забыл, где находятся его сорочки. Некоторое время покопавшись в сундуках, он нашёл одну, ещё свежую. Натянув её на голое тело, freelancer спустился на нижние этажи. Тишина на кухне, тишина в гостиной… никого. Скоро и его самого здесь не будет. Приказы короля не обсуждаются. Лишение чина с конфискацией имущества. Freelancer потерял свой статус, потерял своё богатство, но ему не было грустно. Другой бы рвал волосы, проклиная всё и вся, а freelancer лишь кисло улыбался, глядя на себя в зеркало. Он подумал о том, как хорошо стоять под потоками воды, срывающейся с высокой скалы. Да, водопад — это то, что ему сейчас нужно.

 

— Извините, а душ сейчас занят?

— Сейчас посмотрю… нет не занят. А вы прямо сейчас хотите сходить?

— Да, хорошо бы. Я не надолго.

— Держите ключ.

— Благодарю!

 

Freelancer запер парадную и пошёл к конюшне. Лошади беспокойно ворочались в стойлах. Этим утром им не принесли овса… При виде человека лошади заржали, стараясь привлечь к себе внимание, в надежде, что их наконец-то накормят. Хе-хе, лошади заржали. Но freelancer вовсе и не думал о лошадях.  Какое они имеют значение сейчас? Вскоре эти лошади перейдут в руки короля и их будут кормить королевские конюхи. Freelancer выбрал Пегаса — его любимчика. Пегас получил своё прозвище за скорость, которой мог позавидовать любой арабский скакун.

 

— Ну что Пегас, поскакали на первый этаж? — спросил Freelancer, располагаясь в седле.

— Поскакали, — ответил Пегас и поцокал копытами по бетонным ступеням.

 

Через чудесные мгновения полёта, freelancer ощутил дыхание водопада. По знакомой тропинке он спустился  к самой воде, привязал Пегаса к стволу манго и стал раздеваться. Скинув с себя сорочку, он вошёл в воду и поплыл под струи тёплого водопада.

«Yahoo… when I feel heavy metal… yahoo…» — напевал Freelancer мотивчик, блаженно омываясь под плотным потоком. С полчаса он так расслаблялся, а потом выбрался на берег, где растянулся на траве.

— Время ограничено, — говорил Freelancer себе под нос. — К этому водопаду очередь. Он вскочил на Пегаса и поскакал обратно.

Высушив волосы махровым полотенцем, freelancer посмотрел в зеркало. «Ни секунды без фантазии», — думает он.

 

— Говорят, что перед глазами умирающего человека пролетает вся жизнь. По нейронам мозга со скоростью молнии несется невидимая искра. Тысячи событий и образов складываются в одно мгновение. И в этом мгновении — жизнь одного человека.

— Черт, прикольная тема, — говорит freelancer. — А прикинь такую фичу замутить, типа большой объем инфы так сжимать и потом просматривать в одно мгновение. Ну типа такой архиватор. А архив этот, в котором петабайты инфы, смотреть в одну секунду.

— Звучит неплохо, но, как обычно, только звучит. Можно только мечтать о таком. Но, я что хотел сказать-то? Ты, как всегда, все перевел на язык железа… архивы, петабайты… Прикинь: вот так лежишь и вся жизнь — жу-у-ух и пролетает. Покруче, наверное, чем прыжок с парашютом.

— А с парашютом прыгал? — спрашивает freelancer и доливает себе пива.

— Не, не прыгал. Хочу, тока страшно.

— Прыгай, а то когда будешь умирать, не с чем будет сравнить этот твой «жу-у-ух».

— Остряк, — качаю головой я и начинаю складывать черепки фисташек в пластиковый стаканчик.

— А чё, пива больше не будешь? — freelancer озадаченно вертит в руках баллон, разглядывая остаток.

— Допей сам, мне хорош.

Freelancer опрокидывает баллон и допивает почти до дна.

— Ладно, мне тоже хорош, — говорит он. — Пошли отсюда.

 

На улице снега навалило — не пройти, не пролететь. Мы пробираемся к ближайшей остановке, на которой собралась толпа народу.

— Слушай, у тебя деньги еще остались? — спрашивает freelancer.

— Угум, полтинник еще должен быть, — отвечаю я.

— Поехали на 15-ти рублевом… Там хоть изредка да место бывает, — предлагает он. — А то едешь на этих лоховозах как килька в банке. Уж лучше чирик переплатить, зато как белый человек.

Я соглашаюсь. За комфорт надо платить, а кто не хочет платить, тот убивает лишнюю сотню нервных клеток.

Подъезжает полупустой пятнадцатирублевый, толпа сторонится, словно мимо проходит Ньюфаундленд без намордника. Мы садимся в транспорт и благополучно отчаливаем. Пока едем, замечаю надпись над сиденьем водителя: «Уважаемые пассажиры, будьте бдительны, не забывайте в салоне оружие, наркотики и пакеты со взрывчаткой». Да, времена…

— Чем будешь заниматься? — спрашивает freelancer.

— А фиг знает. Наверное, почитаю книжку какую-нить или фильмец посмотрю.

— Поехали у меня глянем. Вместе веселее.

— Угум, — соглашаюсь я. — А какие фильмы есть?

— Да, вчера знакомец «Апокалипсис» подогнал. Говорят рульный.

— Гм, это тот, что про аборигена по прозвищу Лапа Ягуара? Тоже наслышан. Лады, поехали, посмотрим.

Слезаем на Кирова. Оттуда еще остановку идем до дома freelancer’а. Раньше он жил в общаге УГАТУ, но оттуда его выселили из-за недостатка мест для студентов. Сам freelancer уже полгода как не студент, поэтому его вопрос быстро решили.

— Как на новом месте? — интересуюсь я, заполняя паузу.

— Нормуль. Только жалко, что из общаги поперли. Все-таки Интернет на халяву, сетка на две с половиной тысячи компьютеров… да и платил там за койку всего ничего.

— Да уж, жалко, — поддерживаю я. — Сетка — это рулез. Помню, как в контру гасились. Веселое было время.

— Да, контра — это вещь. С другой стороны, оно понятно, — говорит freelancer. — Сейчас в Уфе с жильем вообще лажа. Я не говорю о покупке квартиры, даже снимать сложно. Студентам точно не под силу, хоть все время проводи в студенческих бригадах типа «Любые виды физической работы», все равно не снимешь. Вот и ломятся в общагу. Даже мажоры туда лезут, потому что выгодно. У меня сосед ездил на «BMW», но при этом жил в небольшой комнатушке рядом. Во как оно бывает.

Пока обсуждали лажу на рынке недвижимости, дошли до места назначения.

— Вот, тут мы и живем, — пропуская меня во двор говорит freelancer. — Идем на второй этаж, там моя комната.

В небольшой комнате стоит стол, три кровати, три тумбочки и два стула — весь инвентарь.

— Садись пока вон туда, — указывая на кровать у окна, freelancer достает из тумбочки ноутбук и ставит его на раскладной стол.

— Зацени новую фичу, — он достает из ноутбука небольшую «плашку» и протягивает ее мне.

— Это что за девайс? — мне и в самом деле не приходилось таких видеть.

— Не пожалел зарплату, купил себе карту расширения TCMPIA — GPRS-модем.

— Гм, рульно однако. Так и телефон не нужен, и Интернет всегда при себе.

— Ага, потому и купил.

— А ты через какого оператора выходишь? — интересуюсь я. — На Яйцах один метр, кажись, чуть ли не 8 рублей.

— Дык, на Пчелайне подключился к тарифу «Клик»… один метр — 4,95 рубля.

— Для такой мобильности самый тазик, — говорю я, возвращая карту на место. Freelancer включает ноут и запускает фильм. Фильм идет полтора часа, изредка мы комментируем некоторые эпизоды, но, в общем, смотрим картину молча. На улице уже начинает темнеть, когда в «Апокалипсисе» Лапа Ягуара выполняет предсказанное прокаженной девочкой назначение.

— Это у тебя телефон звонит? — спрашиваю я.

Freelancer идет на звук, начинает копаться в вещах и наконец-то выуживает пиликающую трубку. Минуту он слушает, говорит, что выручит и будет через пятнадцать минут.

— Это Аза звонил, говорит, что пацаны попали на четыре штуки. Я до конца не понял, но кажись машинами где-то сцепились.

— Да, погода такая, что ни пешком, ни на машине. Лучше вообще дома сидеть. И что он хочет?

— Дык пока пятихатку занять, сейчас собирает у кого что есть. Ладно, пойдем, они сейчас подъедут к трамвайным путям.

Мы одеваемся и выходим на улицу. Снега стало еще больше, кроме того, поднялся нехилый ветер.

Через минут пятнадцать на условленное место подъезжает белая «десятка». Из нее выходят двое парней. Мы тепло приветствуем друг друга, узнаем о жизни и делах.

— Меня весной в армию должны забрать, — говорит Аза. — Скорее всего, уйду. Мазаться никак не получится.

— Э-эх, лентяй-лентяй, — вздыхает freelancer. — Когда пацаны на военку ходили, ты где-то шастал. Вот из десяти парней реально туда ходили трое — я среди них. И что сейчас? Вот я перед тобой, никто меня не дергает, офицер запаса в звании лейтенант типа. Что плохого?  

— Ага, — подтверждаю я. — Да даже если и заберут, то не будешь там солдатом на плацу зависать, а будешь типа в форме цивильной и зарплату более десяти штук получать. Так что, Аза, с твоей стороны маза.

— А, фигня, — отмахивается Аз. —  Живы будем — не помрем. Ну ладно, там ждут, короче. Мы поехали на место.

— Давай, я тоже с вами, — предлагает freelancer. — Один фиг нечего делать.

— О`кей, поехали, — Аза заводит машину, и мы вместе упаковываемся в нее. Проезжаем пару остановок, я выхожу на «Доме печати» и, подгоняемый ветром, направляюсь домой.

 

Freelancer вернулся домой заполночь. Ситуацию с битыми машинами решили быстро, да и проблемы там были небольшие.

В комнате темно, свет не включишь — соседи спят. В этом доме вообще все время кто-нибудь спит. Один из соседей — охранник в городской тюрьме, другой — охранник частного охранного предприятия. Поэтому либо днем спят, если на ночную смену выходить, либо после смены сразу ложатся спать.

Freelancer включил ноутбук, уменьшил немного яркость дисплея и посмотрел на время. Еще рано, можно часок другой в нете зависнуть. Просмотрев последние новости из всех существующих миров, законнектил Jabber и с радостью отметил, что из 20 контактов — 8 в сети. Жаба вообще рульная вещь — работает стабильно и сразу за троих. Freelancer прописал в ней аську, агента и собственно жабу.

Один из контактов, с которым связь держалась около года, сегодня проявлял странную активность. Студентка третьего курса «нефтяного» задавала много вопросов, хотя казалось, что уже достаточно хорошо знакомы. Под конец она назначила свидание. Гм, для freelancer’а сетевые контакты всегда были только для общения, когда скучно или наоборот слишком весело. В жизни реальных друзей и так хватает, но сетевые друзья — это другая категория. Все равно что одноклассники и одногруппники. Разница чувствуется.

Немного о контакте. Как и все люди, xshadowxx была интересной и своеобразной личностью. Когда freelancer увидел ее фотку, он чуть со стула не грохнулся. Представьте себе Лолиту, только в прикиде реального металлиста: черная бандана с черепами, черная футболка с надписью «Ария», черные потрепанные джинсы, куча «железа» в ухе и реальный такой браслет с трехсантиметровыми шипами на левой руке. И поза, какую принимают фотомодели, лежа на кровати, соблазняя всех своим видом.

Так вот, именно в такой позе она лежала, оперевшись на левую руку. Но, прикид мог соблазнить кого угодно, только не всех. Тем не менее общаться с ней было интересно, да и личностью она оказалась творческой: писала очень лиричные стихи, какие действительно заслуживают внимания. Хотя сам freelancer стихи не очень любил.

Xshadowxx рассказывала много историй из жизни таких же неформалов, как и она сама. Про то, где они зависают, чем занимаются и как развлекаются. Было, конечно много грязных историй, но было видно, что сама по себе девушка неплохая. Просто, может, не нашла каких-то других идеалов в этой жизни.

Так или иначе, freelancer согласился. Даже несмотря на то, что свидание назначено недалеко от кладбища. О проделках этой девицы на таких кладбищах freelancer прекрасно знал. В том числе, он уже был уведомлен о бурных сексуальных пристрастиях xshadowxx. Поэтому сразу же заглянул в тумбочку и отметил, что презервативы еще остались.

Завтра утром на работу, поэтому freelancer распрощался с сетевыми друзьями и включил пятый сезон сериала «Друзья». Каждый раз, перед сном, он смотрел пару серий, а потом засыпал в хорошем настроении. Так случилось и в этот вечер.

 

Девушка из далекой, но виртуально близкой Германии, рассказывает о том, как проводит время в компании со своей подругой — немкой. Я познакомился с ней как-то случайно, что для сетевых знакомств — обычное явление. Девушку зовут Айгуль, родилась она в Челябинской области, сейчас, вместе с родителями, живет в Германии. Сначала мне было жутко интересно, как там живут и как развлекаются. Но вскоре выяснилось, что живут точно так же, как и везде, в том числе и у нас. Просто людям свойственно приписывать местам, где они никогда не были, что-то идеальное. В Германии те же люди, та же молодежь, просто, может, в каких-то местах завернута по-своему. Да, и еще, как я понял из рассказов, гостей там не очень любят, и живут в своем замкнутом и четко отлаженном мирке.

Я заметил, как из сети вышел freelancer. Наверное, спать пошел, ему на работу с утра, так же как и мне, кстати. Работа меня не устраивает. Надоело уже целыми днями торчать в этом компьютерном салоне. Единственное, что меня удерживает — это возможность самостоятельного заработка, а значит — независимости от родителей. Но как бесит этот услужливый тон: «Вас что-нибудь интересует?». Приходится терпеть, так как нормальной работы я не найду. Лучше бы как freelancer работал журналистом. Хотя, черт знает, как он там работает.

Общаясь с Айгуль, я параллельно оставляю свои комментарии на одном из форумов и просматриваю обновления на сайте 4pda.ru.  Нахожу то, что нужно: диктофон для своего наладонника. Само собой warez, коммерческий софт я никогда не юзал, благо что умельцев хватает, и ключики появляются практически на любой существующий софт.

На форуме, где я сейчас завис, обсуждают тему взаимоотношения полов. Девушки гонят на парней, парни — на девушек. Правых и виноватых и там, и тут достаточно. Один из посетителей говорит, что уже устал гоняться за девушками. Все они прикидываются недотрогами, но переигрывают настолько, что парни просто устают их добиваться. «Да надоели мне эти унижения и обманы!  — пишет посетитель. — Ходишь, чё-то там стараешься, тратишь время и деньги. Да проще прийти домой и спокойно подрочить. И удовлетворение, и никаких проблем!». Далее начинаются споры о вреде и пользе мастурбации. Кому-то это кажется не просто приемлимым, но необходимым: ведь нужна же разрядка здоровому организму. Другие говорят, что это приведет к тому, что человек, находящий удовлетворение в мастурбации, будет иметь сложности с реальными партнерами. Вроде и те правы, и эти.

Да, черт возьми, Интернет — классная штука. Здесь можно говорить обо всем и не бояться осуждения или высмеивания. Как правило, умные люди всегда помогут советом. А на дураков обижаться — глупо.

Я выхожу из сети и ложусь спать. Время уже давно не детское, да и мысли тоже. На небе — полная луна, ярко светят звезды. Ветер покачивает заснеженную ветку молодой елочки. Я закрываю глаза и думаю о своем первом разе.

 

Freelancer быстро допивает чашку чая и бежит одеваться. Начало мероприятия в одиннадцать часов, а время уже — половина десятого. До ВДНХ еще доехать надо. Проехав до Зеленой Рощи на трамвае, freelancer пересаживается в маршрутку и добирается до места. Кругом подростки в спортивных комбинезонах, на катке собралась целая делегация. Конферансье как раз предоставляет слово мэру города. Freelancer, со словами: «Можно я пройду?», пробирается сквозь плотную массу зрителей и наконец выходит на свободное пространство. Сделав пару снимков мэра и олимпийской чемпионки по фигурному катанию, он спускается ближе к телевизионным камерам и, выбрав более прямой ракурс, фотографирует еще раз. Не дослушав до конца, он заходит в центральное помещение выставочного зала. Играет танцевальная музыка, на сцене зажигают брейкдансеры. Сделав пару снимков там, пару снимков тут, он выходит на улицу и замечает большое скопление молодежи у каких-то стендов. Здесь проходит соревнование по граффити. Рисунки создаются быстро, кто-то успевает разрисовывать не только стенды, но и окна выставочного комплекса.

Слева толпа парней как-то неадекватно начинает реагировать на рисунки.

— Лажа! Авторов в топку! Выпейте яду! — кричат подростки. Художники, не обращая внимания, продолжают рисовать. Один все-таки не выдерживает и на албанском кричит: «В Бобруйск, животное!»

Но все заканчивается только парой фраз на албанском. Freelancer про себя думает, что лет десять назад здесь, наверное, давно уже была бы драка. Но нынешняя молодежь привыкла «лечить» словами. Все дело в форумах и сетевом общении: там ты хоть сколько бейся головой о клавиатуру, все равно ничего не докажешь. Зато человек, умеющий складно выражать свои мысли и подвешивать к ним весомые аргументы, всегда будет рулить ситуацию. Правда, эти албанские фразы не делают молодежь умнее, зато есть в них что-то свое, не похожее на то, что было у прежнего поколения.

Побывав на соревнованиях трейсеров, посмотрев на мини-баги и маунтин-байки,  freelancer решил, что больше ничего интересного здесь не увидит, поэтому поехал куда-нибудь подальше от этого шумного сборища.

На остановке его мобильник начинает пиликать. «Сегодня вечером собираемся в «Шульган-Таше», — пишет Азыч  эсэмэску. Freelancer согласен, он никогда не отказывался посидеть с друзьями, выпить пивка, поговорить за жизнь. Тем более, сегодня вечером никаких серьезных планов. Договорившись на шесть часов вечера, он едет к братишке, живущему недалеко от ВДНХ.

 

— Иоу браза! — встречает его HITMAN. — Хау а ю?

— Норм, — отвечает freelancer, пожимая руку братишке. — Ну, рассказывай чё к чему?

— Да, все так же. Давай проходи, раздевайся. Я ща чаю поставлю.

— О`кей, —  freelancer снимает куртку и заходит в просторный зал. Устроившись на диване, включает какой-то зарубежный телевизионный канал. Новости на немецком языке — это жутко интересно.

Братишка возвращается и плюхается на диван рядом.

— Слушай, брат, — начинает он, — вот объясни мне одну вещь: почему всяким уродам везет, а мне нет?

— Ты это о чем? — недоумевает freelancer.

— Я про ту девку, помнишь рассказывал, с которой в самолете познакомился, когда на курорт летал. Так все цивильно вроде было.

— А что с ней не так?

— Да все не так! Уехала в Польшу, да еще говорит, типа там парень есть у нее. Так разве бывает?

— Ну бывает, в общем.

— Прилетает сюда, говорит, что здесь парень есть — а это как объяснить?

— Н-да, — задумывается freelancer, — кажись, у тебя с ней ничего не получится. Лучше забудь. И чем быстрее, тем лучше.

— Вот я и говорю, что не везет мне.

— Не, брат, везет не везет — фигня все это. Просто вы плохо друг друга узнали. Если бы вы были дольше знакомы, я уверен, от тебя ее клещами нельзя было бы оттащить.

— Гы, ну ты умеешь поддержать, — улыбается брательник. — Ладно, думаю, ты прав. Найду себе другую чиксу и забуду про эту, как про мимолетный сон.

— Только с подругой ищи, — подмигивает freelancer.

— Ладно, — HITMAN встает, берет два стула и пододвигает их ближе к компьютеру, — давай в мортальник, что ли, гасанемся, а то я один задолбался уже играть.

— О`кей, — говорит freelancer и начинает хрустеть костяшками пальцев. Давненько я не практиковал технику виртуального боя.

Последующий час-полтора они упоенно дубасят друг друга. Потом пьют чай, после чего HITMAN начинает собираться на реальные тренировки по кикбоксингу.

— Слушай, если не торопишься, пошли со мной на тренировки. Поспарингуемся на реальном ринге. Рульно будет.

Freelancer не задумываясь соглашается, до вечерней пирушки времени еще много, поэтому можно и спортом заняться.

На маршрутке они доезжают до Харьковской, где расположен спортивный клуб, переодеваются и выходят на ринг. Однорукий тренер для начала делает важные указания. После разминки они отрабатывают боевые приемы, которые идут по программе занятий, после чего переходят к контактному бою. HITMAN уже неплохо изучил приемы, поэтому freelancer по большей части только отбивается. Но, так или иначе, время они проводят очень весело. Freelancer даже не заметил, как за окном стемнело, а значит, уже пора выходить.

Приняв душ и немного остыв, freelancer прощается с HITMANом и едет на ТЦ «Башкортостан» в забегаловку «Шульган-Таш».

 

Охранник просит вынуть все металлические вещи. Freelancer достает из карманов связку ключей, КПК и пару монет. На ремне у него большая металлическая бляха, но ремень он не снимает. Пробежав металлодетектором с головы до ног, охранник впускает внутрь. Freelancer забирает свои вещи и поднимается на второй этаж. Забавно, но оружие freelancer все-таки проносит. И для чего все эти меры, спрашивается? Хотя, откуда охранник может знать, что в металлическую бляху на ремне встроен нож?

Друзья еще не все подошли. За столиком сидят Ромикус и Хаб. Видно, что находятся здесь они минут двадцать. Бокалы с пивом почти пустые. Freelancer приветствует друзей, затем берет бокал Холстена и начинает вливаться в беседу.

Как обычно, темы плавно меняются, идут одна за другой, начиная от политических новостей, новинок хайтек до личной жизни и мыслей по жизни вообще. Так уж устроена человеческая сущность, что конечной и самой продолжительной темой становится секс и все связанное с ним. За это время компания уже вся в сборе: десять человек, даже пришлось пододвинуть еще один столик.

— Кто-нибудь занимался экстремальным сексом? — спрашивает Nave.

— Ну, для начала нужно разобраться, какой секс называть экстремальным, а какой нет, — говорит freelancer.

— Ну, это же просто, — Nave смотрит в сторону девчонок и продолжает свою мысль: Нормальный секс — это когда дома, ну, можно и не дома, короче, на кровати как положено. Экстремальный — это в любом другом месте и желательно, чтобы местечко было необычным.

— А, понял, — Берт подмигивает Sweet—Lips и делает многозначительное лицо.

— Чё ты понял? — Nave смотрит на Берта приподняв брови. — Тута не понимать, рассказывать надо.

— Гы, — Берт получает одобрение Sweet—Lips в виде кивка: Ну, поехали мы как-то на лыжах кататься. Вокруг простор, свежий воздух… ну понимаете. Нам очень захотелось в этот момент. Я подкатился к ней сзади, она нагнулась, опустила штанишки. Не снимая лыж, мы очень мило сделали дело. Весь кайф в том, что, занимаясь сексом на открытом просторе, чувствуешь себя в центре Земли.

— Клево, — Nave отпивает пива и смотрит на Ромикуса: Твой черед.

— Э-э, — начинает мяться тот, — ну я считаю это экстримом, хотя, наверное, многие так пробовали. Танцуем мы как-то в одном из клубов Уфы. Я тогда без подруги пришел, но пока танцевали, с одной девкой неплохо притерлись, ну вы знаете эти приватные танцы. Потом чувствую, она как-то тянет меня в сторону. Пробрались через толпу, зашли без палева в женский туалет. Ну и в одной из кабинок…

— Да, вариант, — одобрительно кивает Nave, — Хаб чё расскажет?

— Я однажды с подругой ехал с дачи на электричке. Пока ехали с Юматово — народу был полный вагон, но ближе к Парковой все повылезали, и остались мы в вагоне, да еще какие-то старички далеко впереди. Ну, само собой и в других вагонах народ. Она расстегнула мне ширинку, мило отминетила, затем поза: я сижу, она спиной ко мне садится сверху. Каждую секунду я посматривал на старичков, как бы не повернулись, но все прошло без палева.

— Рульно, — Nave поглядывает на остальных, но, кажется, больше никто не пробовал заниматься сексом вне кровати или дивана, затем рассказывает сам: — У меня вот как было: пригласил я подругу в музей восковых фигур, гостивший в Уфе, меня тогда попросили там посторожить ночью за определенную плату. Выпили скромно, переоделись в одежду персонажей: я — Владимир Путин, она — конечно же Мерлин Монро! Пооральничали для начала, потом приступили к основному действию… на платье Мерлин пятна затерли, но в парике явно остались мои головастики.

— Ну ты жжошь! — хохотали ребята.

После выпитого пива всех пробивало на «ха-ха». Отсмеявшись, выпили еще по бокалу, затем Freelancer с Бертом сыграли партию в бильярд, а девчонки за это время обзвонили культурные заведения Уфы, дабы вечер не заканчивался так быстро. Нашли сауну с бассейном. После дискотеки, которая проходила в том же здании, где находится сауна, все десять человек пошли в парилку. Кто в чем. Естественно, плавки и бикини никто с собой в этот вечер не прихватил.

 

«Мой дядя самых честных правил, Когда не в шутку занемог, Он уважать себя заставил И лучше выдумать не мог. Его пример другим наука, Но, боже мой, какая скука С больным сидеть и день и ночь, Не отходя ни шагу прочь…»

Цитата из «Онегина» здесь приведена вовсе не случайно. Я бы никогда не подумал, что мне придётся пережить нечто подобное пушкинскому герою. Но что в XVIII веке, что в XXI люди умирают точно так же: неохотно, собирая вокруг близких, говоря напутствия на оставшуюся жизнь. То же самое и в моём случае. Мой дядя «самых честных правил» действительно не в шутку занемог. Я сидел у его постели и слушал воспоминания совсем не старого человека. Из его рта то и дело вырывались хрипящие и булькающие звуки. Точный диагноз мне неизвестен, но на боку у него, в районе рёбер, зеленели две точки, оставшиеся после выкачивания жидкости из лёгких. По признаниям самого дяди, его убивало вовсе не это. Он постоянно жаловался на боли в области желудка, к тому же он совсем не мог принимать пищу и поэтому очень быстро высох. На его ноги больно было смотреть, они представляли из себя две атрофированные конечности, а ещё точнее — просто две кости, обтянутые тонким слоем кожи. На столике у изголовья больного постоянно лежала куча шприцов. За одни сутки он получал около пяти обезболивающих уколов, и только благодаря этому он всё ещё мог спокойно разговаривать. Иногда, во время резких приступов болей, дядя говорил о том, что было бы проще застрелиться. Пуля в висок — и никаких хлопот. И говорил он это на полном серьёзе, я знал, что он не лукавит. В своё время он постоянно ездил в дальние командировки на легковой машине, а на дороге ведь всякое бывает. Поэтому у моего дяди при себе непременно был пистолет, приобретённый по дешёвке через хороших друзей. Когда командировки закончились и пришло время пенсии, дядя спрятал пистолет от греха подальше. И вот теперь, когда жизнь уже не даёт дышать спокойно, он вновь вспоминает про своего старого друга. Дядя подробно описывает мне место, где зарыт пистолет и патроны к нему. Его просьба мне предельно понятна. Принести пистолет и оставить его наедине с ним. Я, как обычно, выслушиваю всё спокойно и ни в коем случае не возражаю. Зачем мне спорить с человеком, которому и так остались считанные дни.

Через неделю дядя умер. Пистолет я ему так и не принёс. Мне не хотелось оставлять в своей памяти эпизод, когда я отдаю в трясущиеся руки оружие, выхожу за дверь и через некоторое время слышу выстрел. Иногда бывает сложно сделать выбор, но когда ты его всё-таки делаешь, нужно забыть о других вариантах. Я так и сделал.

Похороны прошли традиционно скорбно. Если на моих похоронах будет столько же родственников, поминающих меня добрым словом, будем считать, что жизнь прожита не зря. Но перед смертью у моего дяди были другие мысли по этому поводу. Он постоянно сокрушался, что жизнь прожита зря: «Для чего я жил? Я хотел, чтобы всё было просто — свой дом, тёплая кровать, машина… Я хотел жить как человек, и ничего больше. Но теперь я понимаю, что всё это было зря. Мне некому теперь оставить дом, тёплую кровать, машину. Ведь у меня нет детей. Если бы у меня были дети, возможно, я бы не скитался по стране в постоянных командировках, а почаще приезжал бы домой, к своим детям. Для кого я жил? Только для себя. И я жалею об этом». Именно так он и говорил.

Теперь я думаю над его словами. Человек на смертном одре думает о прожитой жизни, о её смысле и приходит к выводу, что смысл — это дети. Может быть, в этом виновата природа. Она создала людей такими, какие они есть, и запрограммировала их на продолжение рода. По сути, все живые существа работают на продолжение рода. И секс существует для продолжения рода. С той единственной разницей, что сексом ради удовольствия занимаются два вида животных — люди и дельфины. И когда живое существо понимает, что не выполнило программу по продолжению рода, оно осознаёт свою ущербность.

Придёт время, когда и для меня это станет актуальным. Ведь не зря Пушкин сказал: «Его пример другим наука». Может, я и подгоняю слова поэмы под текст, но всё же я нахожу нужные звучания. И пример моего дяди будет мне наукой. Но пока я молод и не хочу так скоро приближаться к мыслям на смертном одре.

Мой дядя умер. В эту же самую секунду вместе с ним на планете умерло около тысячи человек. И в эту самую секунду, когда я подумал об этом, умерло не меньше. Люди мрут, и ничего с этим не поделаешь. К тому же мне совершенно безразличны те 999 человек, которые умерли вместе с моим дядей. Для меня имеет значение только его смерть, поскольку мы родственники. Из всех его советов мне особенно запомнился один, произнесённый в последние минуты жизни: «Выбирай свою дорогу сам». Именно так он и сказал с точностью до слова.

 

Я стар. Позади у меня жизнь, впереди — бесконечность. Я сижу, качаясь в кресле-времени. Мимо проплывают сумерки и тонут в тишине, где-то за оврагом моих мыслей. В руках у меня гитара о шести струн, играющая жизнь. Пальцы левой руки сжимают незамысловатый аккорд, дабы не тревожить простоту окружающего. Am, Dm, Em — вибрация воздушных масс в барабане, сливающаяся с мерным сопением ночи. Я вспоминаю прожитые годы. Что я вижу?..

На самом деле мне ещё только двадцать два, а предыдущий абзац — всего лишь попытка заглянуть в будущее. Я представил себя стариком и то, как я вспоминаю прожитую жизнь. Забавно, но огромное количество людей лишь в старости задумываются над тем, как они жили. И в их маразматичной голове возникает мысль: «Как хорошо было бы вернуться назад! И всё случилось бы иначе!» Старики, чья жизнь на исходе, мечтают вновь оказаться молодыми. Многие жалеют о прожитой жизни, об упущенных возможностях, но есть ещё и другая половина стариков, правда очень маленькая, которые не жалеют ни о единой секунде! Их ключевая фраза: «Я прожил ту жизнь, которую хотел прожить». Так вот, я хочу оказаться во втором вагоне.

Есть очень хорошая фраза, правда, не помню кому она принадлежит: «Живи так, словно каждый день последний. Ведь скоро такой день наступит».

Что ж, я молод, и я живу так, чтобы не жалеть в старости…

 

Звонит Хаб. Сегодня намечается вечеринка, на которую он меня и приглашает. Вообще, о Хабе нужно рассказать отдельно. Известная личность в любых кругах. Хаб всегда в курсе всех вечеринок, проходящих в городе. Он всегда в центре горячих тусовок. Прикольно, скажете вы. На самом деле, это проблема психического уровня.

 

История Хаба.

Перевалило за полночь, но спать ещё не хотелось. В наушниках играла какая-то мелодия, на которую я вовсе не обращал внимания. Я не умею наслаждаться музыкой, поэтому использую её как средство для блокирования тишины. С тишиной у меня старые счёты. Когда-то в прошлой жизни (так я называю своё детство) мне довелось ощутить звенящую тишину. Всё бы ничего, но в тот момент, когда я, маленький и наивный, стоял в этой тишине, совершенно доверившись её обманчивой простоте, откуда-то сверху раздался хлопок. Звук вовсе не был оглушительным, просто он застал меня врасплох. Я содрогнулся, но этим дело не ограничилось. Испуг ушёл корнями в мою психику, где и пребывает по сей день в виде фобии — больше всего на свете я боюсь тишины. Мне доводилось слышать о разных видах фобии, но все они для меня слишком причудливы. К своей я успел привыкнуть, ведь прошло уже двадцать с лишним лет, и даже нашёл свои методы борьбы. Раньше мне приходилось регулярно посещать психолога, проходить всяческие тренинги, но впоследствии обнаружилось, что всё это — пустая трата времени, да и денег тоже. Самый простой метод борьбы нашёлся в день моего рождения. Это была небольшая коробочка, аккуратно упакованная и повязанная лентой, а внутри неё лежал плеер. Сколько себя помню, этот плеер всегда при мне. Как только вокруг становится тихо, я включаю музыку. А что будет, если музыку не включить? — поинтересуетесь вы. А вам приходилось испытывать страх настолько холодный, что он пронизывает тебя до спинного мозга? Стоит мне оказаться наедине с тишиной, как этот страх накатывает на меня и не отпускает до тех пор, пока я не теряю сознание. Может, физически это и не больно, не считая судороги, но психологически подобно взрыву внутри головы. Поэтому вы должны понимать мою предусмотрительность. Наушники всегда покоятся на моей шее, в рюкзаке несколько запасных батареек и парочка-другая компакт-дисков. Музыку я слушаю давно, но до сих пор не определил своих предпочтений. Как только компакт-диск прослушан раза два-три, я иду и покупаю новый. Походы в магазин за дисками стали для меня так же обычны, как и походы за хлебом. Покупаю я у одного и того же продавца. Все называют его Джах (Jah), что никак нельзя объяснить. Растаманством он никогда не увлекался, наоборот, в молодости относился к одной из левых скинхедовских группировок, мочившей всех, и хиппарей в первую очередь. Но насилие его интересовало меньше, чем музыка. Он полностью отдал себя этому делу и даже открыл лавку, где в течение многих  лет продаёт отборную музыку. Для себя я подразделяю музыку на спокойную и динамичную. Спокойная предназначена для прослушивания дома, а динамичная — в других случаях. Когда я прихожу в магазинчик Джаха, то так прямо и спрашиваю: «Есть что-нибудь динамичное?» или «Есть что-нибудь спокойное?». Джах всегда находит то, что мне нужно, и не задаёт лишних вопросов. Сначала я пробовал ходить в другие магазины, но продавцы доставали меня своими расспросами по поводу исполнителя, жанра. А когда я говорил: «Что-нибудь…», эти продавцы начинали нести другую чушь по поводу той музыки, которая нравится им и которую они мне советуют. Джах просто находил диск с нужной мне музыкой и клал его на прилавок без лишних слов. Это мне и нравилось. Для себя я решил, что буду ходить за музыкой только к нему. Вы, наверное, думаете, что моя фобия и постоянное слушание музыки оградили меня от внешнего мира невидимым барьером, что я замкнулся в своём мирке, куда никого не пускаю, что у меня нет друзей… Всё как раз наоборот. Друзей у меня столько, что через каждый шаг мне приходится с кем-нибудь здороваться, отвлекаясь от своих мыслей.  Дело в том, что, пытаясь избавится от своей фобии, я искал места, где тишина не достанет меня. Самый идеальный вариант — дискотеки и тусовки. Как только где-то намечается шумная тусовка, я уже в числе её участников. То, что я всегда при плеере, никого не удивляет. Многие считают это даже клеевым и приписывают моей  личности такие качества, как стильность и модность. Они даже не догадываются, что моя стильность диктуется необходимостью. Кто знает, каким бы я был, если бы не боялся тишины? Наверняка сидел бы дома целыми днями, читая книги или просматривая бесконечные фильмы. Но моя фобия сделала из меня человека, который всегда в центре событий. Друзья так меня и прозвали  — Хаб (Hub — центр). Если вы хотите узнать, где сегодня будет неспокойно, спрашивайте у Хаба. Я всегда в курсе дел, потому что все держат меня в курсе. Мой телефон практически всегда вибрирует из-за постоянных sms, посредством которых ко мне стекается информация со всего города. Если у кого-то предки решили свалить на юг или просто выехали за город, то эта хата уже стопроцентно послужит на благое дело. Содержание sms всегда однотипно: «…предки свалили…», «…намечается туса…», «…сегодня у того-то…».  Я просто иду в назначенное место и по пути собираю желающих оторваться. Чем больше народу, тем больше шуму. Тогда тишине меня никак не одолеть.

Перевалило за полночь. Сегодня у знакомого пацана туса. Его предки улетели в Швейцарию, а сына оставили дома. Наивные. Пацанчик, в общем,  не из тусовщиков, но тут появилась возможность немного поправить свой статус, вот он и звонит ко мне. А для меня собрать тусовку — раз плюнуть. Сказать двум-трём нужным людям, и человек сто гарантировано. Тем более у пацанчика особняк не хилый. Даже тыщу потянет. Одним словом, статус и признание ему гарантированы. Я как раз приближался к его дому, зазвонил телефон. Отодвинув наушник, из которого в моё ухо изливалась динамичная музыка, я ответил. Ещё один пацанчик звал на хату, но я предложил скинуть народ сюда. Он согласился, так как знал, что если я что предлагаю, то со знанием дела.

Позвонил к freelancer’у и попросил его собрать компашку, с которой встречались недавно в «Шульган-Таше». Вечер обещает быть жарким.

 

Звуки природы окружают меня. Я слышу вопли животных, писк насекомых, шелест листвы. Вокруг непроглядные джунгли. Я представляю себе, как я иду вперёд сквозь эти заросли, перебираюсь через коряги и поваленные деревья. Мне становится некомфортно оттого, что придётся затратить много усилий. В джунглях довольно трудно передвигаться.  Но оставаться на месте нельзя. Я отчётливо осознаю это и начинаю двигаться вперёд.

Я иду в тени деревьев, но жара всё же даёт о себе знать. Появляется чувство жажды. Я понимаю, что это опасно. Мне нужен источник воды, иначе последствия будут плачевными. При обезвоживании организма уменьшается объём крови, и она становится более вязкой. Густая кровь продвигается с большими усилиями, что ведёт к большим нагрузкам на сердце. Я осматриваюсь в поисках подходящего источника. Воды в чистом виде нигде не видно. Конечно, можно съесть какой-нибудь сочный фрукт, но вся местная флора очень причудлива, и мне трудно определить съедобные растения.

Всё происходящее кажется мне знакомым. Французы назвали это чувство «дежавю». Но я никак не припоминаю, бывал ли я раньше в джунглях. Наши торговые корабли летают в различные места, но я редко сходил за борт. Разве что за исключением случаев, когда нужно покупать новые аккумуляторы для криогенных камер. Почти всегда это происходило в городах. Я уже забыл, когда в последний раз видел природу.

Я останавливаюсь у поваленного ствола, плотно заросшего мхом. Я знаю, что быстрое перемещение по джунглям ничего хорошего мне не даст, поэтому двигаюсь неторопливо, экономя силы.

Под кроной одного из деревьев резвятся обезьяноподобные существа. Я наблюдаю за их игрой и замечаю, как одна особь пытается забрать у другой какой-то фрукт. Они скачут с ветки на ветку, и получается так, что фрукт выпадает из рук особи. Я подбираю плод и принюхиваюсь к его аромату. Пахнет приятно и выглядит довольно аппетитно. Можно предположить, что если эти существа могут есть этот плод, значит, и я могу его есть.  Тем не менее я не рискую. Вполне возможно, что у этих животных иммунитет к яду, который может содержаться в этом фрукте. Мне бы не хотелось закончить свой путь так быстро.

Мысли о воде не покидают меня. Во рту уже пересохло, и сглатывать слюну становится трудно. Эти обезьяноподобные существа наверняка живут неподалёку от источника воды. Поэтому я завершаю привал и начинаю осматриваться. Местами я замечаю следы каких-то животных, но более отчетливо видны глубокие следы от копыт. Я иду по следу и вскоре выхожу на утоптанную тропу. Тропа — это многообещающий знак. Остаётся только идти по ней.

Через какое-то время я слышу звуки падающей воды. Моё сердце уже трепещет от мыслей о свежей и прохладной воде. Давно я так не радовался таким обыденным вещам. Только чувствуя недостаток, узнаешь настоящую цену.

Я стою на берегу и вдыхаю влажный воздух. Мириады мельчайших капель пылью оседают на моё лицо. Я снимаю рубашку и начинаю её полоскать. За всё это время она пропиталась потом. Затем я снимаю остальную одежду и вхожу в воду по колено. Пока одежда сушится на ветвях ближайшего дерева, я омываю своё уставшее тело. Мне очень хочется нырнуть в манящую глубину этой воды, но я опасаюсь паразитов. В незнакомом месте вообще нужно быть предельно осторожным, ведь в случае чего мне никто не сможет помочь.

Освежившись и набравшись сил, я проверяю свою одежду. Рубашка высохла, трусы и носки тоже сухие. Брюки немного влажные из-за того, что материал здесь плотнее. Я решаю ещё немного подождать и тем временем решить, куда же идти дальше. На самом деле, здесь у меня не возникает слишком много вопросов. Куда бы я ни шёл — всё равно, так как мне не известно, что находится на юге или на севере. Поэтому я буду складывать свой маршрут из соображений удобности. Если вдруг передо мной возникнет скала, я её обойду и не стану тратить много сил. Конечно, можно оставаться здесь, возле воды. Но в таком случае мне уже не на что рассчитывать. Сидеть на месте и просто жить. Мне всё же хочется отсюда выбраться.

Но сегодняшний день будет благоразумнее провести именно здесь. К тому же необходимо запастись самым необходимым для длительного похода. В первую очередь, мне нужен сосуд для воды и какое-нибудь оружие.

Я осматриваю вещи, которые лежали в карманах брюк. Все они помещаются на одной ладони. С каждым из этих предметов связана отдельная история. Скажем, вот кусок первой струны гитары. На гитаре я играю достаточно давно, но очень редко. Иногда перерывы достигают нескольких месяцев. Играть учился самостоятельно, а принцип настройки изучил по небольшому электронному пособию. Для того чтобы настроить первую струну, необходим камертон. А я всегда настраивал её на слух. Поэтому часто моя гитара звучала по-разному. Со временем моему слуху полюбилось определённое звучание, и я стал постоянно настраивать её примерно на это звучание. В очередной раз, после длительного перерыва, я не рассчитал натяжение струны. Вроде настраивал как обычно. Струна лопнула. Остался довольно длинный кусок струны, но он доставал только до последнего порожка. Я свернул струну и положил её в карман. Не велика потеря, в любом магазине музыкальных инструментов я могу купить комплект струн. Поэтому я благополучно забыл об этой вещице. Кроме струны в карманах лежали: тонкая металлическая карта доступа и пуговица, которую я так и не успел приделать.

Арсенал маловпечатляющий, но мне ещё повезло, что окружающий климат довольно неплохо подходит для жизни. Окажись я где-нибудь в снегах, с температурой ниже нуля, мне бы и вовсе не пришлось думать об этой струне.

Я собираю свои вещи и ухожу подальше от тропы. По ней могут ходить не только травоядные животные. Поэтому я нахожу место, откуда тропа хорошо прослеживается.

Одевшись в просохшие вещи, я вхожу в лесную гущу. Иногда природные материалы избавляют от необходимости что-либо изобретать. В случае с оружием я сразу же подумал о чём-нибудь штыковом. Это может быть острая палка, достаточно прочная, чтобы не сломаться от тяжёлых нагрузок. Долгие поиски всё же дали обнадёживающий результат. В зарослях очень тонкого, но невероятно прочного дерева я нашёл несколько стволов, сломанных пополам. Среди них я выбрал наиболее удачный разлом, с острым углом. Трудно предположить, что могло сломать эти сверхпрочные деревья. Просто так они не сгибались даже на миллиметр.

На свою стоянку я вернулся в приподнятом настроении. Чувствуя в руке импровизированное копье, мне было намного спокойнее. Я уже начал подумывать об охоте на дичь, но копьеметатель из меня явно не выйдет. Во время поисков оружия я обнаружил несколько нор, где могут водиться небольшие зверьки. Возле них я установил простейшие силки. Взял небольшую растительную нить, которую проверил на прочность, на конце её связал скользящую петлю, другой конец подвязал к молодому гибкому деревцу. Долгое время я думал, что можно подвязать к сторожку, ведь я не знал, чем питаются эти зверьки. Тогда я просто установил сторожок так, чтобы зверьки, выходя или заходя в нору, обязательно коснулись его. Тогда скользящая петля под ними стягивалась, и зверёк оказывался вверх тормашками на деревце. Из трёх силков один наверняка сработает. По крайней мере, я на это рассчитываю.

Пора задуматься о ночлеге. На земле оставаться небезопасно. На дерево лезть просто неохота. Попробуй усни на ветке, постоянно думая о высоте. Вот если бы я развёл костёр, то, по крайней мере, хищников можно не опасаться. Но для костра у меня нет ничего. Топливо конечно есть, но чем его разжечь? У меня нет линзы, чтобы сфокусировать солнечные лучи, нет кремня, чтобы высекать искры.

Я разложил перед собой все имеющиеся вещи. Копьё, карту доступа, первую струну гитары, пуговицу…

В комнате по-прежнему шумно. Громко играет музыка, но уже никто не танцует. Я лежу на диване, рядом со мной две девушки. Одна облевала себе кофточку, но это происходило в бессознательном состоянии, поэтому пока все спокойно. Сквозь туман я вижу Хаба, который занимается сексом с какой-то девицой прямо у стойки домашнего бара.

Я поднимаюсь, придерживаясь за спинку дивана. Оглядываюсь в поисках копья, но потом соображаю, в чем дело. Чертовы фантазии преследуют меня повсюду. Они настолько отчетливы и красивы, что я путаю их с реальностью. Был бы писателем, наверное, много интересного вышло бы из моей головы. Но сейчас мне нужна только вода.

 

Freelancer пробирается сквозь толпу ближе к стадиону. Сегодня первый день соревнований по спидвею, и его нужно осветить для газеты. День выдался очень морозным. Фанаты, уже не раз бывавшие на подобных мероприятиях, завернулись в три тулупа и запаслись фляжками с «горючим», от чего чувствовали себя вполне прекрасно. А тем, кто впервые оказался на зимних мотогонках, пришлось несладко. Полуобмороженные, они тщетно пытались согреться чаем из вереницы кафешек, более состоятельные «мерзляки» даже прикупили шарфик с логотипом соревнований (всего-то за 300 рублей). Но, несмотря на мороз, трибуны были битком набиты. Билеты куплены, поэтому хочется все же увидеть соревнования. Чемпионат мира, как-никак.

Билетов было выпущено ограниченное количество, но тем, кому билетов не досталось, можно было не расстраиваться. Прямо у стадиона сновали перекупщики, которые «ковали железо пока горячо». Но ладно билеты, на глазах freelancer’a одному из фанатов «передали» пригласительные, которых было выпущено еще более ограниченное количество.

Так или иначе, кто хотел — тот на трибуны прошел. К слову сказать, даже freelancer, имея аккредитацию, прошел полулегально. Просто получилось так, что пресс-центр расположился под трибунами — то есть внутри стадиона. А туда можно было пройти только с бейджиком. Но бейджик-то в пресс-центре! Пришлось сделать бейджик в другой конторе…

Пока туда-сюда, началась гонка. Рев моторов, столбы снега. Зрелище, конечно, впечатляющее, и можно согласиться с фанатами. Но, понаблюдав за соревнованиями полчаса, freelancer уже окончательно замерз и начал воспринимать все происходящее как нечто бредовое. Ну и ладно, завтра будет второй день.

Второй день соревнований обещал быть интереснее первого. И не только интереснее, но и теплее. Выглянуло солнце, отчего настроение сразу поднялось. В маршрутке freelancer слушал последние сарафанные новости от фанатов. Кто из гонщиков упал, кто себе что сломал. Экстремальный вид спорта, что сказать.

На стадион прошел уверенно. Секьюрити при виде бейджика всегда одобрительно кивали. Но никто даже близко не смотрел, что там написано и чье фото туда вставлено. Бейджик freelancer’a имел коды доступа A, E и F: на стадион, южную трибуну и западную трибуну. Больше, в общем, и не надо. Скажем, что он потерял в судейском помещении? Или в мотопарке, к примеру? Хотя, на VIP-ложу freelancer от доступа бы не отказался.

Началась гонка. Сделав пару удачных снимков, freelancer вновь начал чувствовать холод. Заглянул в пресс-центр, оказалось, что там тепло и даже чай есть. То-то все журналисты радостные и глаза сверкают. Отогрев промерзшие члены у внушительной батареи, пошел дальше наблюдать за камикадзе на мотоциклах.

Все-таки чертовски экстремальный спорт. Freelancer видел только два падения, но как там остаются живыми при таких скоростях? Позже узнал, что Дмитрий Буланкин — чемпион мира 2004 года, с которым довелось увидеться на пресс-конференции, получил серьезную травму позвоночника. Комментарии, думаю, неуместны.

На самом деле, если внимательно смотреть по сторонам, можно много чего увидеть. Сама гонка — это всего лишь фон. Freelancer наблюдает картину: девчушка с бейджиком зашла за черту оцепления и фотографирует гонщиков. Пожилой страж порядка объясняет ей, что здесь стоять опасно. Дальнейшее заставило freelancer’a постыдиться за «коллегу»: «Я — журналист, я тут снимаю», — кричит девчушка на милиционера, который ей в отцы годится. Про себя freelancer отмечает, что на ее 1,5 мегапиксельную камеру разве что любительские снимки делать. И какое после этого мнение должно складываться о журналистах?

Хватит отвлекаться, что там происходит на треке? — спросите вы. Дальше уже пресс-релизная история: Иван Иванов из Каменска-Уральского стал победителем финала номер один 42-го чемпионата мира по мотогонкам на льду. Второе и третье место досталось башкирским гонщикам — Михаилу Богданову и Николаю Красникову. Честная борьба, заслуженные награды. Этим спорт и прекрасен: все справедливо и все по заслугам. В жизни все иначе.

Вечером freelancer пишет статью о мотогонках, параллельно чатится с сетевыми знакомцами и слушает Linkin Park. На улице темнеет, но, как говорится, темнота — друг молодежи. Пиликает мобильник. Freelancer читает сообщение Хаба. Содержание стандартное… «Буду через полчаса», — отвечает freelancer. Он допечатывает статью и начинает одеваться. Окончание сегодняшнего дня freelancer’у хорошо известно. Но это нисколько не беспокоит его. Завтра будет новый день, а значит, будет новая история.

 

 

 

Лариса Ишбулатова

РЕЗЕРФОРД

...Раздавил, точно раздавил, кожица треснула, как у жука. Она и была жуком, несмотря на нежность и шорохи всех своих платьев. Пошел, досадуя на себя, что вообще там оказался. Пошел нарочито нетвердой походкой, представляя себе, как это выглядело бы, если бы он и вправду был вдребезги пьян. А она покачает головой, легкой, словно цветок спелого одуванчика, и такой же безмозглой, и все ему припомнит: и походку фермера, и дурной характер, за который некоторые прозвали его Крокодилом. После этого его никто не хватится в этом почтенном доме, и можно будет безнаказанно бежать в лабораторию. Правда, разнесут, что он снова в приличном обществе перебрал спиртного, но это уже неважно.

Скоро утро. Темза покроется туманом и начнет вонять. Величественная неспешность не спасет ее от этого. Поэтому — скорее в Кавендиш! Хватит глупостей. Сегодня наконец получит он долгожданное отклонение в своем приборе.

«Бздынь!» — и проснулся, и, слава богу, в постели. Это кошка, брезгливо перепрыгивая через стакан, что-то задела на столе. Он усмехнулся вслед уходящему сну. В голове гудел Биг Бен. Кошка, взглянув на него с укоризной, пошла завтракать. Ей, к счастью, было чем. Он осторожно сел и переждал гудение во всем теле. Голова вдруг бодро подумала: «Надо укреплять свой организм!» То есть не подумала, а повторила, как попугай, фразу из рекламы. Но сначала к зеркалу — себя узнать. Лицо, проступившее на туманной поверхности, довольно терпимо относилось ко вчерашнему безобразию, хотя, конечно, за все надо платить, и с этим лицом даже на фоне благородных фолиантов в книжном шкафу все было ясно. За свинство на столе извинялись осколки, стыдливо сложенные в чашечку. Выплыло из вчерашнего — Светка ушла. Вчера это не тронуло юбиляра, а сегодня вспомнил — и свербит. Набил себе рот сочным ошметком апельсина — сразу полегчало. Исполнилось ему вчера двадцать девять. Дата не круглая, но если вдуматься, каждый наш день — юбилей. Дурнота сонным зверем ворочалась где-то глубоко внутри. Чтобы не тревожить ее, нужно двигаться плавно, без рывков. Наверное, это похоже на дайвинг, только и дайвер, и дельфины, и водоросли — все это у тебя внутри. И еще этот сонный зверь. Тяжело. Требует умения и опыта. Опыт был. А дискуссия по поводу умения была вчера:

— А может все-таки хватит? Вон уже и глазки разъехались... — ласково так, как с больным ребенком. Это только Светка умеет. Ничего не говорит особенного, а давит на свою любимую, одной только ей известную кнопку. Да что она понимает? Да с чего она взяла, что он болен сейчас? Может быть, только сейчас он как раз и здоров!

— Ну, знаешь что! Однажды на светском приеме Резерфорд перебрал спиртного. Дама, оказавшаяся с ним рядом, сделала ему замечание, намекнув ему, что он пьяница. Он ответил: «Да, пожалуй, так. Но только завтра поутру я снова стану Резерфордом, а вы останетесь такой же пустоголовой ханжой».

После этого Светка ушла. Не прощаясь. По-английски.

Продолжая заниматься внутренним дайвингом, он ликвидировал свинский натюрморт на столе. Осколки и объедки полетели в ведро. На цветастой тарелке с краями «в оборочку», как говорила Светка, лежали останки апельсина и дольки лимона. Рядом стояла бутылка минералки.

Пожалуй, сегодня больше ничего и не пригодится. Кошка отошла от миски и, довольная, принялась точить когти об табуретку. Она понимала толк в вещах и выбирала только натуральное. На табуретке стоял столь же натуральный «КВН-49» — дедушка современных телевизоров. Он был похож на крупную спящую кошку, и она любила спать поблизости, видимо, чувствуя себя под защитой. Когда у этого аппарата отряда кошачьих последний раз светился зеленый глаз, никто уже не помнил. Просто однажды в гости пришел сосед с этим чудом и бутылкой «Русского стандарта». Добравшись совместно с хозяином до деления «На посошок», он глубокомысленно спросил: «А слабо починить?» Сосед уж давно переехал, а чудо стоит и не светится. Все руки не доходят — значит, слабо.

Тут пришлось на секунду застыть, а потом глотнуть минералки — от недовольства собой опять внутри что-то взбаламутилось. Меж когда-то презентабельных бежевых штор — полоска ослепительно яркого голубого света. Он раздвинул шторы и невольно зажмурился. Потом открыл форточку и вдохнул. Звуки за окном раздавались с особенным звоном, как всегда в мороз. Все, словно кем-то до блеска начищенное, сверкало, добавляя сияния. «Пусть сегодня!» — легко подумалось ему.

Заднюю панель снял бережно, не дыша удалил пыль и паутину.

 

Мы не умнеем, вырастая...

 

Оказалось, все не так страшно. То есть похоже на длинную извилистую тропинку в лесу, но когда карта в кармане. Он съел еще кусок апельсина и достал свой заветный обшарпанный чемоданчик.

 

Мы не умнеем, вырастая...

Не мы такие, жизнь такая...

 

Похоже, он выздоравливал. В дверь постучали — звонок давно не работал.

 

Мы не умнеем, вырастая...

 

В дверях стоял потерянный Реныч. Вчера они вместе отмечали юбилей. Судя по всему, его дела обстояли хуже. Но еще хуже был запах, от него исходивший.

— Здорово, Реныч, — он протянул руку и куснул кончик языка, чтобы тошнота, подкатившая к самому горлу, подождала еще немного. Господи, да неужели не ясно, что как раз сегодня нужно сделать перерыв! Но, видно, Реныч был недогадлив или по-другому устроен.

— О-оп! — Он с видом фокусника достал «мерзавчик» и расцвел, продолжая немилосердно дышать перегаром: — А?

— Реныч, извини. Не могу сегодня... Мутит...

— Мутит его! А ты не мутируй! Тоже мне вирус гриппа!

— Правда, не могу. Апельсин хочешь?

— Из-за Светки, да? — спросил он тоном психоаналитика и подмигнул: — Лечиться надо!

— Реныч, ну, уйди, будь человеком! Дело у меня стоит! — взмолился юбиляр. Реныч неожиданно просиял:

— Не один, что ли? Так бы сразу и сказал. Ну, ты даешь!

— Не один, не один!

Вот это друг! Ушел вовремя. Спас. А главное, врать не пришлось.

— Мяу? — спросила кошка из-под табуретки.

Ничего не ответил. Схватил дольку лимона. Засунул за щеку. Долго ходил по комнате, морщась. Кажется, улеглось.

Ну, все. Вот задняя панель «КВНа», вот лес. Карта в голове. Тропинка известна.

 

Мы не умнеем, вырастая,

Мы обрастаем скорлупой...

 

Правильно он вторую строчку заменил — она из «Бумера» сюда затесалась. Тропинка не прерывалась, но иногда приходилось продираться сквозь заросли, идти через бурелом.

 

Мы не умнеем, вырастая,

Мы обрастаем скорлупой,

Тот счастлив, чья душа босая...

 

Он не заметил, как прошел день, зато он почти закончил, и оставались только мелочи. Последние шаги по этой тропинке.

 

Мы не умнеем, вырастая.

Мы обрастаем скорлупой.

Тот счастлив, чья душа босая

Путь ощущает всей стопой.

 

Стихи, конечно, так себе. А вот глазик зелененький засветился. Настроить как следует — и смотреть можно будет.

В дверь постучали. На этот раз он бы не открыл, если бы не знакомый голос:

— Ризирфурт! Ризирфурт! — старенькая Бибинур-апай давно жила в городе и хорошо говорила по-русски, только это имя диковинное ей никак не давалось. Она пришла по делу, привезя с собой на санках старый граммофон и пару дырявых валенок. Резерфорд — мастер на все руки. Родители его уважали знаменитого физика и, не задумываясь, назвали своего сына его фамилией. Многие считали, что это прозвище за любовь к анекдотам о Резерфорде.

Поздно вечером в маленькой комнате бубнил «КВН-49». Пушистая кошка, пестрая, как лоскутное одеяло, терлась о колени хозяина. Хозяин сидел за столом и под яркой лампой рассматривал нутро старого граммофона. Он шевелил губами. Наверное, что-то бормотал.

 

НОРМАЛЬНЫЙ

«Ненормальный! Точно ненормальный!» — подумала она. А на нем была широкополая соломенная шляпа и одежда модная лет пять назад. Летом это не особенно заметно, но Ирочка тонко чувствовала все, и это тоже. А главное — настораживал мечтательный не ко времени (какие сейчас мечты!), нездешний взгляд. «Либо псих, либо из деревни», — заключила Ирочка и огляделась. Как назло, пересесть в автобусе было некуда, встать тоже. Ни рыцарей, готовых заступиться за нее, ни добропорядочных женщин девушка не обнаружила. Ирочка поправила красивые волосы и поняла, что может надеяться только на себя.

Незнакомец сел рядом с ней, как она и опасалась. Куда деваться? Ирочка применила прием психологической защиты — представила себя под колпаком, недоступным для противника, и для верности наглухо застегнула на себе замечательную модную блузку. Противник достал из кармана легких, вышедших из моды, брюк горсть душистых леденцов и предложил даме. Ну, конечно, вот оно, начинается! Ирочка просто в панику ударилась, но себя не выдала. Отказалась. Подумать только! Если бы Ирочка не владела собой так хорошо, все могло бы кончиться по-другому. Она представила на языке вкус леденцов и рядом, тут же под колпаком, этого подозрительно улыбчивого субъекта. Нет, это возмутительно! Запахло ветром и травой. Ветер обдувал их обоих. С его головы слетела соломенная шляпа. «Упала шляпа, упала на пол, и ветром шляпу, шляпу унесло», — пришло ей на память. Муть какая-то, в общем. И красавица досадливо отмахнулась. Сначала улыбки, потом слова, а потом...

— Не скажете, который час? — это наверняка очередная попытка. Совершенно не оригинально! Делать вид, будто спешишь, а часы встали, и мобильник дома оставил.

Запахло ветром и травой, и никого не было вокруг. А глаза-то какие синие! Есть в этой старомодности что-то забытое, ковбойское. А руки эти...

— Ваш билетик!

Неужели поинтереснее нельзя? Но это был кондуктор, и по-другому он просто не мог.

У Ирочки билетик был. У ковбоя, конечно, не было.

— Я покупал, а куда сунул...

Ну что ж, ход избитый, весьма популярный, но играет натурально. Как будто правда забыл и ужасно растерялся. Он шарил по карманам, ерзал и беспомощно озирался. Талантливо, но бесполезно. Все равно пришлось купить билет. Стоило так долго мелочиться? Все-таки ненормальный — первое впечатление всегда вернее.

Незнакомец отвернулся к окну и стал что-то насвистывать. Ирочка поняла, что обороняться больше не придется, и успокоилась. Руки у него все-таки красивые, что-то в них есть.

— Ой! — улыбнулся незнакомец. В руках у него было два автобусных билета.

Ирочка вышла на своей остановке. Запахло ветром и травой. Ирочка оглянулась. Из автобуса, кряхтя, выходил дед с корзиной рассады. Он всю дорогу сидел у них за спиной. Поравнявшись с ней, он бережно поправил растения. Снова запахло ветром и травой.

 

 

 

Рустам Ильясов

МОЙ ГЕНЕРАЛ

— Сиди-слушай, стой-падай, говори-береги-зубы, вой-в-подушку, бегай-по-кругу.

Это кто там бормочет? Жуткий тип, грязный, беззубый и неврастеник.

Чего это он бьется, поджав ноги, об пол?

— Велика Россия, сажать есть куда, даже тех, у кого косая сажень в плечах. Вот вы, например, тов. генерал. Тов., тов., — и уже готов.

Юродивый. Балбес без мозгов, расплескал все вместе с мочой. Бедолага, загубили челобитчика, думая, что хочет стать человеком.

— Хай, халалай.

Он, генерал, на нарах отвернулся.

— Эх, репрессированный я, — вздохнул и сплюнул на пол.

— Вы прославленный вое... вое... вое...

— Начальник?

— Угу, зачем людей губили, командуя людьми?

— Война, брат, она всегда из людей сучий потрох делает.

— Хи-хи, — отвернулся урод к стенке.

Идиот. Иди от...

Раскрылась с шумом камерная дверь, музыкальный звук.

— Инжеватов, на допрос.

— На допрос... на допрос... — произносил опустившийся заключенный. — Это первый?

По коридору шлось глухо.

— По лестнице вверх, — скомандовал конвоир. — Еще выше. Шагай, шагай.

— Как ты меня выхаживаешь, бестолочь, грубее или спокойнее надо, а ты дерганый.

— Цыц, цыцыкар.

— Где это так говорят?

— В Якутии.

— Оттель, что ли?

— Что за такое слово — оттель?

— Заткнись, веди лучше.

— Я тебя сейчас стукну, гадина продажная.

— Опля, проституткой обозвал.

Инжеватова ввели в кабинет, где ожидал молодой худощавый следователь. Здесь же сидела девушка-стенографистка. Конвоир был отпущен.

— Садитесь, Евсей Вениаминович. У вас не возникло жалоб и просьб?

— Есть, — кивнул Инжеватов, — уберите от меня вонючего дурака. Он мешает мне размышлять о текущем моменте.

— Хорошо. Очень может быть, мы эту просьбу выполним, — согласился следователь и отложил острый карандаш, которым он игрался в пальцах, заговорил с другой интонацией. Не было благожелательности, тон стал официальный: — Меня зовут Семен Константинович Вирбитский, я назначен вести ваше дело. Как мне сказали, ваше дело особое и его следует рассмотреть отдельно.

— Хорошо, Семен Константинович, ведите дело, а я тормозить его не буду. В чем состоит обвинение?

— Вот в этом вот доносе компетентных лиц указано, что семнадцатого числа прошлого месяца вы высказывались о невозможности применения современных методов в борьбе с врагами нашей многострадальной страны и народа, уговорили согласиться с вами вашего начальника штаба генерал-лейтенанта Терентьева.

— Где генерал Терентьев? — привстал и тут же сел Инжеватов.

— Вы сидите, сидите. Он застрелился из именного маузера сразу после вашего ареста. По словам жены, перед тем, как уйти от следствия, он долго объяснял ей, в чем вы не правы.

— В чем же я не прав, по мнению покойного генерала Терентьева?

— А вы считаете все еще, что вы правы?

— Я говорил, что людей в наше время провоцируют на поступки, а потом за это сажают.

— Ну, вас лично никто не провоцировал. Генерал Терентьев признался своей жене, что пошел у вас на поводу и усомнился в твердой линии нашего курса, направленного на все большее расширение всеобщего благополучия. Вопрос ставится прямо. Вы входили в какую-либо внепартийную антипартийную организацию?

— А что, есть еще антипартийные организации внутри партии?

— Они были, и вы об этом знаете... Как так случилось, что вы, герой гражданской войны, имели... гм, неосторожность — не то слово... ну, вообще говорили столь вольно о таких сложных вопросах?

— Да, расстрел и тюрьма — очень страшные вопросы. И я сам во время гражданской войны принимал решения о расстреле, даже предположу, что я ошибался, но сейчас гражданской войны нет.

— С чего вы взяли, что она закончилась? Раз революция не забыта, значит — и война продолжается. Мы — органы — стоим на передовой, а вы, военные, в тылу, пока что в тылу.

— Хорошо, я не могу признать то, что я был не прав. Причина — мой пример всем примерам пример. Я честно служил советской Родине, Красной Армии, партии, наконец.

— Так, о какой партии вы говорите? Существовал обширнейший фашистский заговор. Вы забываете о том, что рука наших органов не дремлет. Нам понятна цель фашистского заговора!

— Смена власти?

— И понятий. Народ станет дровами для паровоза, который идет к войне.

— Я не понимаю...

— Не говорите. Я предполагаю, что вам хочется чего-то... Напиться воды? Возьмите графин.

Возникла пауза. Стенографистка с любопытством посмотрела на Инжеватова. Кадык генерала шевелился, когда он глотал теплую воду из стакана.

— Оставим в покое ваши высказывания, — заговорил следователь. — Вы считаете себя верным последователем идей революции?

— Да, конечно. Вся моя жизнь — тому доказательством.

— Да, вашу биографию мы знаем. В партию вступили в семнадцатом, воевали сначала на юге против Краснова, затем подавляли чехословацкий мятеж. Борьба с Колчаком, сражения с Деникиным, с Врангелем, советско-польская война, Дальний Восток и, наконец, Средняя Азия.

— Вы забыли кронштадтский мятеж.

— Да, все-то вы видели. Я читал о вас в книгах. И, сказать по правде, наше поколение воспитывалось на вашем славном прошлом. Вы знали лично товарища Сталина, еще во время гражданской войны вы рядом стояли над картами боевых действий.

— Да, я встречался с ним под Царицыном.

— Ну ладно, это не важно. Не пишите это, — сказал следователь стенографистке. — Сейчас я вас отпущу, и вы обдумаете мои предложения о признаниях, если есть в чем признаваться.

— Я хочу видеть свою жену.

— Потом. Сейчас я вызову конвоира, и вы пойдете в то место, которое дало вам... извините, приют. Что-то не так?

— Конечно. Приют — не то слово.

— Вам там должно быть лучше, чем здесь.

— Не лучше.

— Обдумайте все.

В камере Инжеватов стал делать приседания. Беззубый сосед смеялся над ним.

— Мышцы не понадобятся, генерал. Или вы хотите сделать ноги?

— Ты за что здесь? — резко повернулся Инжеватов к сокамернику. — Кто ты?

— Никто. Я не помню.

— Врешь ты все. Хочешь уйти от ответственности перед самим собой. Будь, наконец, человеком.

— А я что, обезьяна, по-твоему? Обезьян содержат в клетках, а не в камере или... Да, точно, отныне я горилла.

Сокамерник Инжеватова стал корчить рожи.

— Похож, — кивнул генерал, — видел я макак. Ты и на следствии так себя ведешь.

— Нет, я молчу. Мне говорят, что ничего нового я не скажу и поэтому могу на допросах молчать. Потом меня бьют. Требуют показаний. Я сознаюсь в том, что моя жена, мой сын — все вместе мы создали антинародную ячейку общества.

— Дурак ты, противный дурак. И вообще со чморями я не разговариваю.

— Неприятно, что ли? Сам же бьет, сам чморем называет.

— Я тебя не понял, это я тебя бил, что ли?

— А то кто же? Ты.

Среди ночи проснувшийся Инжеватов увидел, что этот странный человек стоит посреди камеры и повторяет:

— Ты, ты, ты, ты, ты...

Сумасшедший, отвезли бы его куда-нибудь. Инжеватову приснилась кавалерийская атака, он сам на коне рубит врага с отмахом.

Наутро был снова допрос. Конвоир тот же.

— Шагай, шагай, проститутка, — подталкивал он генерала.

— Страх потерял, что ли?

— Смешной ты. Это ты страх потерял. От этого вдвойне смешной.

На этот раз в кабинете кроме следователя и стенографистки был еще один человек.

— Он назначен мне в помощь, — бесстрастно сказал Вирбитский. — Итак, вы надумали сознаваться?

— Есть дело. Объясните мне, в чем соль: осознание вины — это что, плюс?

— Ну так, вины никакой нет — это минус?

Инжеватова наотмашь ударил помощник следователя.

— Да вы что? — вскочил он.

Но это был профессиональный боксер. Одним ударом он свалил Инжеватова и пнул по пояснице ногой.

— Вам есть что сказать следствию? — спросил Вирбитский.

— Есть. Ублюдки вы. Вас всех расстреляют.

— Кто? Фашисты?

— Да... — Инжеватов выругался. — Святая инквизиция вас накажет, если больше некому.

— Есть такая?

— Да... — Инжеватов выругался еще раз. — Как ее там, охранка...

— По-моему, вы сходите с ума, — констатировал Вирбитский. — Пока не бейте, — остановил помощника. — Или у вас были связи с охранкой?

— Были, ага, суки вы, я сам бы вас к стенке. Я...

— Вы всегда были на антинародных началах. Нет, не бейте его. Сегодня что-то тошнит. — Вирбитский сел за стол. — По-моему, съел что-то не то. Евсей Вениаминович, однако я вас уважаю.

— За что? — какая-то смутная надежда появилась в лице Инжеватова.

— О вас никто плохо не говорит.

— Да? Я знал, что нормальных людей полно.

— Да неправда это, — улыбнулся Вирбитский. — Все против вас показали. Нашлись другие высказывания. По вашему делу арестовали еще семь человек. Вы в округе готовили антисоветское восстание. Что, нечего сказать? Не бейте его. Он сознается и так. Ваша жена призналась в том, что вы назвали Сталина узким человеком.

— Ограниченным, — поправил Инжеватов.

— Ну, я же говорил, что сознается, — чему-то обрадовался Вирбитский. — Однако хотите верьте, хотите нет, я считаю вас хорошим человеком. Вы поймете, в чем ваша ошибка. Кто еще входил в сеть вашего заговора?

— Базаров, Раскольников, Обломов, Болконский, Печорин, Онегин и даже Чичиков.

— Подождите, подождите. Опять шутите, глупо вы шутите. Дурак не ваш сосед, а вы.

Помощник ударил Инжеватова.

— Ну точно, он мои мысли читает. Неумный вы, как только округом руководили. Я справки навел. Политучеба хромала, а это уже показатель. В коммунизм-то вы верите?

— Будет он, несмотря на ваши ясные очи.

— Комплимент, спасибо. Вы, по-моему, с вашим соседом стали... сами знаете, кем. Но я-то не влюбчивый. А вы, генерал... Мне ваш сосед передал ваши слова, вы его чморем назвали. Сами вы чмо, генерал.

— Не будем разбираться теперь уж, — прошептал Инжеватов. — Я просто ничего не знаю. Но сами чмо, потому что судьбу свою не знаете.

— Не будем разбираться, кто чмо. Вы сами так сказали. Убийственный вы человек. Вы расстреляли самолично десять человек в восемнадцатом году? Они были невиновны. Не рассказал ваш тогдашний подчиненный. Они просто сдали обоз противнику, так как жить захотелось. Да, кстати, во время первой мировой войны вы были поручиком. Солдаты вас любили?

— Нет. Один даже стрелял в спину.

— Эх, генерал, генерал, командовать трудно.

— Вша кусала, вот и стреляли. Каждая вша моей виной оборачивалась. Я был рад революции поэтому. Буржуи сволочами стали.

— А теперь? Сволочи нужны всегда? Вы так думаете?

— Все, я буду молчать, вы о гнили говорите. Мы строили светлое будущее, а вы его оттолкнули.

— Хорошо... хорошо сказано. Только оттолкнули его вы, когда о наших методах заговорили. Вы и вам подобные, вас тьма.

— Вы сами сошли с ума.

— Сошел. Не слушай меня, Петр, — сказал Вирбитский помощнику. — Сошел, так как людей боюсь, а людей боюсь потому, что убивать их не могу. Не моими руками все делается. Есть у нас палач по фамилии Растрелли.

— Архитектор, что ли?

— Сразу видно — из интеллигентной среды, а я вот... Не слушай меня, Петя. Я ведь тоже из интеллигентной среды, но, в отличие от вас, я не люблю войну.

— У вас каша в голове.

— А у вас что? Неприятно с вами говорить, однако, отпущу-ка я вас в камеру. А тебя, Люся, попрошу переписать все подчистую, чтобы мои слова были другими, не похожими на слова генерала.

— Вы тут хозяином полным себя чувствуете? — поинтересовался Инжеватов.

— Хозяев у нас нет. Есть временные управляющие — и я такой управляющий в этом кабинете.

— Но не кукловод. Кукловодом у вас боязнь заделалась. Трус ты, Вирбитский.

— Думай, как хочешь, генерал.

В камере Инжеватов долго мылся холодной водой у раковины.

— Разодрали тебя хищники? — нашептывал нечеловеческий сосед. — Правильно они тебя. Как пить дать — расстреляют, и будешь ты белеть, как многие другие.

— Злой-то ты зачем? Зачем злой такой? Ответь, сволочь!

— Ругательства, ах ты... несчастный ты генерал. Впору крикнуть: за что боролись?! Революция, контрреволюция — это все понятия, а за ними всегда она — красная, красная, а потом и косточки белые, белые. И памятника тебе не будет, генерал. Никто не вспомнит о тебе. Я помню тебя, генерал. Пулковские высоты, Каховка, Волочаевские дни.

— Никак, знакомый ты мне? — присел ошарашенный генерал.

— Да, я это.

— Никак, ты?

— Я, я.

— Ты же к белым перебежал.

— Потом опять к красным.

— У Махно был.

— Потом у Антонова. В Монголии ошивался, в Харбине был, служил в совдепии.

— А что ты нас в тот день предал? Из-за тебя целый полк разгромили!

— А что мне делать, если я не чувствовал их своими.

— А их ты чувствовал своими? Белых?

— Они тоже, как вы, они. Вы все играли, а я между вами игрушкой. Так я себя чувствовал. Тоже бывший офицер царской армии, правда, тыловой. А ты еще у меня бабу увел. Я не мог мстить, но отомстил, а вообще мщение — это не мое.

— Но полк из-за тебя полег. Сволочишка ты мелкий.

— Да, мой генерал, мелкий я. Туту такое дело, вместе мы теперь.

— Я тебя сейчас бить буду.

— Бей, бессмысленно. Как думаешь, генерал, душа бессмертна, а?

— Твоя — нет, не хочу я тебя нигде видеть.

— В рай надеешься?

— Нигде не хочу быть. Ты предатель в кубе.

— А ты, Инжеватов, кто? У тебя есть идея? У тебя не было идеи!

— Я жизнь любил, а ты, я сразу это понял, как увидел тебя, ты жизнь не любишь, и поэтому предатель ты.

— Убедил ты меня, генерал, убедил, прости ты меня, я на колени готов перед вами всеми встать.

— Ненавижу я тебя.

— Таким же беззубым, как я, станешь, полюбишь.

Генералу на этот раз во сне приснилась жена. Она мылась в бане в тазу, вся в брызгах, — и это волновало. Так сильно, что он даже ощутил себя счастливым. «Как все просто, — подумал он, проснувшись. — Но где все это?»

— Бабу у меня увел, — заговорил сосед. — Эх ты, во сне мне это даже приснилось. Вещью она оказалась. Вещь в себе, чувствительная штучка, так ведь говорят.

— Так должно быть, понял?

— Все, что есть, должно быть по-твоему? И камера эта, и слабость наша с тобой. Эх, генерал, хорошим был бы человеком, если бы генералом не был. Власть тебя погубила. Всех власть губит.

— Безвластие всех губит, нельзя метаться, нельзя быть неуверенным.

— Ты уверен в себе сейчас?

— Вообще я был уверен в себе всегда. А сейчас я стал... Я теперь не Инжеватов.

— А кто ты?

— Я — как ты, без имени. И жену я теперь видеть не хочу, презирать она меня станет.

— А то бы привет ей передал.

— Я тебя задушу, сволочь, — спокойно сказал Инжеватов. — Ладно, передам привет от тебя, передам от всех привет. Я ее не увижу больше — и не надо. Кто я теперь? Женщины таких перемен не переносят. Опустился я. И не готов чувствовать ее жалость.

Конвоир сегодня был очень мрачен.

— В чем дело? Или совесть мучает, что ведешь такого человека, как я?

— Нет, сынок у меня с уголовщиной связался.

— А я думал, ты молодой, — пригляделся Инжеватов в темном коридоре к человеку, который его вел.

— Это ты меня с братом младшим спутал, тоже бестолочь. Избил соседа, а сосед знает, где работает он. Я его сам боюсь.

— Ты-то чего боишься?

— Духом этим он пропитался больше меня.

— Да, заметно.

В кабинете следователя Инжеватова ждал сюрприз. Там в глубоком кресле сидела его жена Нина.

— Вы, должно быть, рады, что видите ее, — сказал Вирбитский, который был здесь единственным, кроме нее. — Я отпустил Люсю, а Петя болеет, с ним проблемы не было.

— Нина, лапушка, как ты? — обратился, теребя ее щеку, Инжеватов.

— Как бы ты хотел, чтобы я ответила?

— Что ты чувствуешь, видя меня таким?

Вирбитский стал ерзать на стуле.

— Плохо вы разговор начали, но вы говорите, говорите.

Нина посмотрела прямо на Инжеватова.

— Сломался ты быстро. Как труха ты оказался, а я все время думала, что ты стальной.

— Меня еще как-то железным прозвали, помнишь?

Вирбитский плюнул в пепельницу, и пепел поднялся над столом и медленно стал оседать. Пепел попал и в лицо Инжеватову.

— Нина, а знаешь, я здесь твоего этого как его встретил.

— Его, что ли?

— Его, его, он... словом, он такой же, как я.

— Неправда это, — сказала жена, — вы разные. Ты лучше его. Мои годы — это твои годы поэтому. Что он говорит, Евсей?

— Оправдывается, само собой. Свое предательство на твой счет списывает, паскуда.

Вирбитский едва заметно пожал плечами. Он достал портсигар и закурил.

— Люблю я тебя, поверь мне, — зачем-то сказала Нина.

Инжеватов попросил сигареты у Вирбитского. Тот с готовностью протянул их.

— Сиди, сиди, слушай нас, — сверкнул на него глазами Инжеватов. — Почему ты устроил нам встречу?

— От доброты, наверно, — опять пожал плечами Вирбитский.

— Нина, по-видимому, это наша последняя встреча, — начал Инжеватов, обращаясь очень серьезно к жене.

— Не надо, — попросила она.

— Не надо, — кивнул Вирбитский. — Все, попрощайтесь, а то плохо очень станет. После.

— До свидания, Евсей, — посмотрела бесслезно на мужа Нина.

— Как дети-то, Нина? — вспомнил Инжеватов.

— Хорошо, пристроены.

— Все, все, — встал Вирбитский и позвонил, нажав кнопку на стене.

Вошел конвоир. Идя по привычному коридору, Инжеватов стал прислушиваться к ритму шагов.

Вирбитский позвонил во второй раз, и вошел другой конвоир. Он увел Нину уже в ее камеру.

Инжеватов посмотрел на соседа по камере. Тот молчал. Умер, что ли?

— Эй ты, чего молчишь в этот раз?

— Я даже жены не имел, врал я все про ячейку общества, — с тоской произнес беззубый сосед.

— Стукач и шпион потому что.

— С чего ты взял, что я стукач? — удивился сосед.

— Сразу видно.

— Да нет, я просто говорю то, что есть на самом деле.

— Правду, значит, любишь?

— Правда в том, что всех, всех людей надо репрессировать.

— А кто останется? Ты, что ли?

— Меня тоже не будет. Крысы жить будут. Для меня разницы нет.

— Плохой ты человек, сосед, нехороший, тошно мне от соседства с тобой.

— А мне все вы одинаковы: следователи, ты, жена твоя. Как вы жили-то, а? Я вот никогда жить не мог. Только предательство признавал. Любить нечего.

— Есть чего.

— Колбасу и женщин, — с тоской произнес беззубый.

— Еще есть что-то.

— Рыбалку, значит, рыбку-селедку...

— Не продолжай. Я тебя понял: ты пустой, таким лучше не жить.

— Да, генерал, а ты наполнен высокими словами и силой, данной для того, чтобы повелевать.

— Задушу я тебя, хоть от этого хорошо чувствовать себя буду.

— О себе опять думаешь, эгоист несчастный, задушил бы, что ли, ради меня.

— Ну и паскуда ты.

Допросов не было в течение недели. Инжеватов со своим соседом не разговаривал.

А потом повели на допрос опять.

— Здорово, — сказал он Вирбитскому, входя в кабинет, — соскучился я по тебе.

— По Пете?

— И по Люсе.

— Нет их опять. Люся в декрет ушла, а Петя руку себе сломал. Вот что... Война началась. Для вас, генерал, это надежда. Может, понадобитесь.

— Не буду я больше воевать, — Инжеватов сел перед Вирбитским. — Я овцой себя теперь чувствую. Пастырь мне нужен.

— Глупо, генерал.

— А овцы глупые.

— Нет, вас еще никто на войну не забирает, однако я думал, что у вас надежда зажжется в глазах.

— Хотите, чтобы я войне радовался?

— Кто вы, Инжеватов? Я вас так и не понял. Чего бы вам хотелось?

— Вы опять мои желания будете выполнять? То есть обещать, что выполните? Уберите от меня моего сволочного соседа. А хотя нет, оставьте, пусть, пусть меня мучает дальше. Вот что недосказанным между нами осталось? Вы мой мучитель, а я почему-то вас уважаю. Знаете почему? Потому что бегун вы хороший — хорошо от самого себя бегаете.

Вирбитский не шевелился.

— Нет у вас права, и вы это знаете. Однако чем вы свое право доказываете? Тем, что права ни у кого нет. Это неправда!

— Правда это, генерал, — зашептал Вирбитский. — Права ни у кого нет. Это страшно, генерал, очень. Я ночами не сплю, беспорядка боюсь. Каждый день за несчастье считаю. Наслаждений нет для меня, недостойным себя считаю. О себе и обо всех плохо думаю. Я любил когда-то людей, Инжеватов, но теперь я стал ненавидеть вас всех.

— Вы одинаков