Учредитель: Правительство Республики Башкортостан
Соучредитель: Союз писателей Республики Башкортостан

ЕЖЕМЕСЯЧНЫЙ ОБЩЕСТВЕННО-ПОЛИТИЧЕСКИЙ ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ
Издается с декабря 1998
Прямая речь

Авторы номера:

Шалухин.jpg
Станислав Шалухин
Вахитов Салават.JPG
Салават Вахитов
абдуллина_предпочтительно.jpg
Лариса Абдуллина
михаил магид.jpg
Михаил Магид
Света Иванова.JPG
Светлана Иванова
Маслова Анна.jpg
Анна Маслова
полина ротштейн.jpg
Полина Ротштейн
Кондратьев.jpg
Сергей Кондратьев
Валерий Абдразяков.jpg
Валерий Абдразяков
Романова.JPG
Римма Романова



Читать далее...

Уголок журнала

Из картинной галереи
Северные амуры.jpg
Северные амуры.jpg
1_DSC_3487А.jpg
Свастика
Свастика
1
1

Библиотека «Бельских Просторов»

ЗАПИСКИ ДЛЯ СУМАСШЕДШЕГО. Книга рассказов

КНИГА РАССКАЗОВ

Странно – я не вижу цветных снов. Они яркие мои сны, они раскрашенные или правильнее сказать они красочные, но это иные краски – не те, о которых «каждый охотник желает знать»… Это другое. Причем если по сюжету сна необходим цвет, то я знаю – это брызнуло красным, это обожгло желтым или ударило белым… но это не видимый цвет, это информация о цвете, я его не вижу во сне, просто знаю – это он.
Может быть, сны это иной уровень видения? А может быть, у меня просто как-то урезано или атрофировано цветовое восприятие и это проявляется именно таким образом. Завуалированный дальтонизм с заходом в собачье черно-белое?


Я лежал, опершись спиной на огрызок каменной стены, лицо запрокинул вверх, так что камень сзади задрал каску и сильно упер ее в лоб над самой переносицей, вызывая боль, недвусмысленно граничащую со зрением. Я сорвал каску и бросил ее. Я смотрел в небо. Раскаленный РПК лежал на руках поперек меня, жег глаза вытертым до лоска бликующим металлом. Ослепительно больно белели камни, скалы, выгоревшая зелень, задранный разодранный в цепу комель бука. Белыми кулаками били мне в спину через меловой слоистый камень добела раскаленные пули.
Я смотрел в небо и видел его черным.
Я не вижу бесцветных снов.
- Вы воевали?
- Нет.
- Понятно.
Доктор помолчал, почиркал в блоке.
- Вы понимаете, где находитесь?
- В психе?
- В республиканской психиатрической больнице №1. Вы, кажется, не согласны?
- С названием? Вполне.
- А с нахождением?
- Все равно. А почему у вас хал другого цвета, не как у всех врачей?
- Вы имеете в виду халат? Я представляю несколько иное направление психиатрии и пользуюсь иными методами и… полномочиями, отсюда и различия в униформе.
- Вроде как другой род войск? Круче?
- Очень хорошая аналогия. – Дока заулыбался, ему понравилось. – Да, именно, что-то вроде контрразведки. Отсюда и особые полномочия.
- Ясно. Значит, другие доки со мной возиться уже не будут?
- Нет, почему же, все назначенные вам процедуры вы будете выполнять согласно предписанию лечащего врача… – Дока заглянул в блок, – Мифтаха Курматовича. Да. А мы с вами будем просто беседовать.
- Как сейчас?
- Именно. Причем я сам буду к вам приходить или назначать встречу. И не удивляйтесь, если время будет…
- Каким?
- Любым. Неурочным. Скажем так.
Дока ушел. Кирилл вдохнул, сильно потянув носом. Ему показалось, что в воздухе притаилось что-то не то… его обычно не было и не должно было быть здесь в его палате, что-то раздражающее. Причем очень знакомое, но знакомое по совершенно иному месту. Кирилл потянул еще раз – оно ускользало, развеивалось. Запах. Это запах. Но чего?


Драперы тихо колыхались тяжелыми складками, как будто кто-то прятался за ними и неловко толкал изнутри. Но за темным бархатом никого, только ночное стекло, морозные узоры, тяжелые переплеты и решетки. И густой сквозняк, пойманный плотной материей. Сквозняк толкался в тяжелые силки, останавливался, скапливался, медленно опускался к полу, скользил по нему, мягко обволакивая встреченные предметы, и соразмерно и пропорционально, строго по законам термодинамы размывался стремящимся к потолку теплым воздухом каба.
- Диффуз. – Сказал Кирилл и засунул обе ступни в тонких казенных носках в одну тапочку.
- Уставший мозг взыскует сна, как уставшее тело горизонтального положения. – Док сегодня пытался изъясняться изысканно и витиевато. Он и встречу назначил в аристократически обставленной приемной главврача. – Сие столь же верно, как и то что, приняв горизонтальное положение, уставшее тело засыпает, давая отдых утомленному сосуду мыслей.
- Главное не расплескать бы оного. – Подхватил-собезьянничал Кирилл, – Ибо сосуд в горизонтальном положении обуславливает собственное опорожнение.
- Сие есть истина, но заметьте, что указанное содержимое покидает сосуд лишь сообразуясь с особенностями его рельефа. Чем более витиеватые детали означенный рельеф в себе сочетает, тем более возможности содержимому остаться во внутренних его отделениях, изгибах и иных кавернах. И именно это оставшееся наполнение и представляет главный предмет нашего сегодняшнего исследования.
- Гипнить будете?
- Нет. Не я – вы.
Черное небо давило жаром.
Я начинал поворачиваться под ним как под массивным, но мягким и податливым прессом, я продавливал его, начав движение с головы, потом плечами, грудью, корпусом. Я поворачивался влево. Бедра завершили движение, сталкивая с меня горячий пулемет.
О мое укрытие ударилось еще две пули. Я начал поднимать РПК. Кинул ствол на покатину стены, примерился. Глаза почти не открывались стиснутые ослепительно белым светом. Сквозь болью прорезанные щели я смотрел через ущелье. Там по склону все ближе и ближе среди камней и сгоревшей листвы мелькали бордовые береты. Как на ученьях. Я вас научу, долбанные читаки. Я вдарил.
Читаки пригнулись, попрятались. Машина рвалась прочь от изрыгаемых ею же самой ошметков огня и свинца, железным сапогом била меня в плечо, требуя выпустить, прекратить жечь пороховым гаром точеную сталь. Ствол чертил кривую через воздух, камни, цепкие кусты на склоне, небо, речушку, землю. Я перестал стрелять, когда раздутый жаром ствол начал плеваться от собственного бессилия. Откинулся назад. Уставился в черное небо. В спину снова застучали белые пули.
- Ну-с, рассказывайте, что с вами случилось?
-Я попал в аварию. Вернее поезд, на котором я ехал, попал в аварию. Многие умерли, погибли. Да, а может быть даже все. И я тоже.
- Что простите?
- Я тоже умер.
- Вот как…
Доктор прошелся по комнате. Остановился спиной к Кириллу.
- Значит вы мертвый?
- Совершенно правильно.
- Как произошла катастрофа?
- Не знаю, я был внутри вага, спал. Поезд вдруг взорвался, всюду огонь, воздух превратился в огонь. Ваг опрокинуло, стало корежить, мять. Я горел, и еще металлический кусок пропорол мне грудь. Вот так кажется. – Кирилл провел рукой по груди. – Да примерно так. Чуть наискось.
- Когда это случилось.
- Летом. В самом начале. Я ехал в командировку в город… название такое веселое… болты… гайки… Что-то в этом роде.
- Город Трех Шурупов?
- Да. Точно.
- К вашему сведению этот город называется Уфа. И вы в настоящее время в нем находитесь.
- Спасибо.
Помолчали.
- Покажите грудь.
Кирилл распахнул больничную робу.
- Ну и где шрам? Который чуть наискось?
- На трупе.
- Каком трупе?
- На моем.
- На вашем?!
- Да. – Кирилл почувствовал в Докторе раздражение и поспешил пояснить. – Труп закопали. Вместе с ожогами и шрамом. А я не труп, я это я. Дух или душа… моя. То есть я и есть моя душа. Моя душа это я сам. Сам я душа и есть. Моя. Душа…
- Не утруждайтесь. – Дока наклонился к Кириллу, нацелил тонкий изжелта-белый палец и чуть коснулся или вернее чуть не коснулся кожи. – А как вы объясните это?
- Это шрам. Старый, еще со студенчества. Меня гопы – из Казани, наверное, приезжие – порезали в лесу под трамплом. Сначала пугали, а потом… Я очень испугался. Это оставило след на мне. На моей душе, на мне. Не сам нож, конечно, но все, что произошло…
Кирилл понял, что говорит путано, и смущенно запыхтел. Он вдруг снова почувствовал тот запах. Теперь резче. Запах снова показался знакомым, но Кирилл не успел…
- Когда произошла ваша железнодорожная катастрофа?
- Я точно не помню… В самом начале лета. В июне.
- А год? Год какой?
- Год? Год наш, текущий. 1989.
Дока отстранился.
Подошел к тяжелой двери, взялся за ручку.
- Выходите через пять минут.
Ушел.
Кирилл снова потянул носом, пытаясь поймать, снова почувствовать этот запах. Быстро лег на пол. Здесь в холодном, напоенном уличным сквозняком воздухе, он еще чуть-чуть держался. Кирилл ловил его, ловил, как пес почуявший запах соперника, опасности, может быть драки, а может трусливого бегства. Но запах пропал. Исчез. В строгом соответствии с текучими законами диффуза.


- Вас зовут…
- Иногда. Обычно я прихожу сам.
- Конечно, вы же Дока.
- Доктор. Да, так меня и называйте.
- Хорошо, Дока.
- Хотелось бы, чтобы и вы назвали ваше имя.
- Кир.
- Кирилл?
- Да. Дока, может я сяду, а то неудобно – я лежу, а вы стоите?
- Не нужно. Сейчас по распорядку сон, так что отдыхайте. Можете даже поспать.
- Хорошо.
- Вы помните, как попали сюда?
- Конечно. Меня привез хран.
- Кто?
- Хран. Мой ангел.
- Ага. Ангел хранитель… – Дока зашуршал блоком. – Позвольте процитировать. Пациент: фамилия прочерк, имя Кирилл, отчество прочерк, год рождения и адрес прочерки… Так… вот – доставлен жителем села Улу-Теляк Иглинского района Башкортостана, дата. Вот, видите, какая дата…
Дока поднес свой блок к глазам Кирилла.
- Видите?
- Вижу. Конец лета.
- А год?
- 2009.
- Правильно. А в каком году вы говорите, произошла ваша авария?
- В 1989.
- Ну…
- Что?
- Это несоответствие, разница во времени в 20 лет с аварией и вашим появлением сначала на месте аварии у деревни Улу-Теляк, а потом у нас в клинике вас не удивляет? А, Кирилл? Не настораживает?
- Нет. Я же мертвый. В смерти нет времени. Смерть вне его.
Дока присел на край кровати Кирилла потянулся потрогать его за плечо, но вдруг, будто опомнившись, отдернул, руку.
- Кирилл, послушайте… Кирилл. Кирилл!
Кирилл спал.
Вставив в РПК последний барабан я стал смеяться. Не предчувствие, но предощущение смерти вызвало противный, мелкий и утробный смех. Трусливая истерика колотила меня, трясла, крючила. Долго. Почти до смерти. Самое смешное, что все я сам… все сделал я сам. Я сам записался на эту дурацкую войну за совершенно чужой мне и не нужный Константинополь, сам вызвался прикрывать взвод, ускользающий сейчас за моей спиной где-то по ту сторону гребня от бордовоберетного турецкого спецназа. Я сам сейчас встану во весь рост, и белая мягкая натовская пуля пройдет сквозь меня, высадив из спины кусок хребтины в паучьих ножках ребер.
Я поднял РПК. Первый же мой патрон взорвался в ствольной коробке чудовищным невозможным взрывом – крышку разорвало как причудливый стальной цветок, затворная рама ударила в грудь, в крошево превратила грудину, вошла, ткнулась в хребет и успокоилась в лоскутьях пепельных легких.
- Дока…
- А? Да…
Доктор, прикорнувший на постели Кирилла, ошалело вскочил, завертел головой.
- Я что уснул?!
- Да. Похоже я тоже.
- Дьявол. Боже. – Дока засуетился. – Это нужно немедленно убрать. Я заберу с собой. Вставайте же.
Доктор стал срывать с кровати постельное белье – пододеяльник, простынь, чуть помедлил и наволочку тоже.
- Прошу прощения. Сейчас вам все принесут.
Выбежал из палаты.
Кирилл в недоумении сел на голый матрас. И почувствовал запах.
Это был запах мочи.


- Спали?
- Да, Дока. Вы, кажется, тоже задремали – тогда.
- Прошу меня простить за эту слабость. Надеюсь, я вам не помешал.
- Нет. Только новое белье мне так и не принесли. Пришлось брать у хозы самому.
- У козы?
- Нет у сестры хозяйки.
- Кирилл, скажите, когда вы спите, что вы видите?
- Ничего. Я ухожу.
- Куда?
- В эйфор.
- То есть вы чувствуете эйфорию?
- Да, инфор.
- Информацию?
- Да. В смерти сокрыты многие знания. Они открыты мне. Это приятно.
- Вы хотите сказать, что вам доступна вся информация… мира, вселенной?
- Да, но не все одинаково приятно и не все интересно, и не всего хочется. Иногда натыкаешься и на хорошее, и на плохое. Но больше непонятного.
- На что это похоже?
- Инфор? Почти как обычный путь познания – блуждание в заставленной разными вещами комнате. Только в комнате горит яркий свет. И ты видишь все сразу.
- Это всезнание? Вы знаете все обо всем?
- Нет, конечно, я же не Бог. Я знаю то, на что упадет мой взгляд. Если вглядываться во что-то определенное долго, то узнаешь его больше, глубже. Но зато не видишь остального. Или наоборот скользишь беглым взглядом и знаешь немного, но о многом. Ну, еще память конечно.
- Что память?
- Не все запоминаешь, и тем более не запоминаешь все.
- А что вы знаете обо мне?
- Ничего, Дока. Пока ничего. Вас еще нужно найти. Комната огромная и хлама в ней под потолок.
- Звучит не очень убедительно. Мы все что-то ищем и на что-то натыкаемся. Что-то забываем или помним.
- Да, но комнаты живых почти пусты. И темны. И не у каждого есть фонарь.
- Почему это так?
- Не знаю. Такой инфор.
Доктор присел на обитую дерматином скамью. Кирилл устроился на скамье напротив.
В это раз они встретились в коридоре между корпусами. Голые стены, ополовиненные панами, крашенными густой масляной краской холодны. К ним хотелось прижаться горящей щекой, остыть и смотреть так чтобы взгляд скользил над этой самой вертикальной в краске пустыней – то покрытой сетью трещин, то небольшими подобными кожной сыпи бугорками, то разломанной и вздыбленной большими чешуями, обнажавшими многолетние крашенные пласты, по которым можно видеть в какой цвет была окрашена эта стена в разные годы. Преимущество за желтым. Вертикальная желтая пустыня стены – переходящий в меловое белое море крашеный пан.
Неожиданно на самом краю этой пустыни из-за вертикального горизонта под немыслимым к нему углом появились два фантома. Очертания их зыбки и в то же время объемны – они приближались. Они приближались и, приближаясь, принимали очертания совершенно определенные и пугающие – это санитары.
Увидев их, Кирилл подтянул ноги под скамью, а спиной и затылком прижался к стене. Он даже, кажется, закрыл глаза, но сквозь ресницы успел заметить, как Дока вытаскивает что-то из кармана своего хала.
Санитары прошли. Кирилл даже, кажется, почувствовал, как его задели полой халата, или это порыв воздуха от близкого движения, но все равно ему показалось, что санитары прошли к нему слишком близко – как можно дальше от доктора.
Снова пахнуло мочой.
Кирилл открыл глаза и увидел, как Дока прячет в карман странной раздутой формы пистолет.
- Скажите, Кирилл, – как ни в чем ни бывало продолжил Дока, – а почему в речи вы обрубаете некоторые слова? Эйфор, инфор, хал… еще эта пресловутая хоза… Почему?
- Не знаю, так получается. Раздражает?
- Не то чтобы сильно раздражает… Но иногда сильно. И это как-то странно.
Кирилл неожиданно развеселился.
- Веское замечание для психушки. Здесь все, как правило, странные. Кто-то воображает себя Авиценной, кто-то тюльпаном и удобряет себя собственным дерьмом, от кого-то тоже странно пахнет.
Доктор не ответил. Прижался к желтой пустыне, как будто лег на вертикальную плоскость. Показал рукой рядом.
- Вы умеете видеть наяву?
Гренадерка мокра хоть отжимай. Латунная луда уперлась в переносицу над глазами и жгла металлом, сочащимся из-под него потом, кромкой резала кожу. Я смахнул ее наземь – ныне не до уставу. Орластая бляха ударила за то с земли нестерпимым солнечным бликом. Заряжать штуцер согнувшись в три погибели за куском каменной стены было сущим проклятьем. Размаха для удара не хватало, и куля заходила в ствол еле-еле. Молоток, ударяя, то и дело сбивался с шомпола, бил по рукам, осаднивая кожу.
Султанские капы-халки подбирались все ближе. Перекликивались отрывистым шайтанским карканьем. Видно брали в остою. Редко по камню за спиной попадала свинчатка да стрела разрезала стоячий воздушный межень.
За последним ударом куля дошла до казенника. Я откинулся на жаркий меловой камень. Нужно перевести дух. Не дело палить, когда душа ходит ходуном. На миг только прикрыть ожженные очи. Нет, не улежать – сквозь веки белый свет бьет еще жарче, окрашиваясь прозрачно-пламенным, огнистым. Через боль и воспаленный гной я разодрал глаза.
Я смотрел в небо и видел его черным.


- Значит, вы утверждаете, что вы мертвы. Так?
- Так, Дока.
- Отчего же вы не лежите в могиле или, обращаясь к религиозному мировоззрению, не находитесь на небесах или в аду?
- Не удостоился.
-Что простите?
- Нет мне ни ада, ни рая. Жизнь прожил так, что оказался я – ни богу свечка, ни черту кочерга. До ада не догрешил, до рая не доправедничал. Поэтому дан мне еще срок, чтобы уж определиться что ли.
- Поэтому вы остались на земле?
- Нет. Не на земле я.
- А где же? Или… я, кажется, начинаю понимать, вы в чистилище? Наша клиника для вас это чистилище?
Кирилл пошевелил в тарелке вялую геркулесовую кашу. Сегодня они с Доком беседовали в столовой. Кирилл подумал, что запах мочи преследует его теперь даже здесь.
- Нет. – Ответил Кирилл, и смело отправил ложку себе в рот.
- Что нет? Не клиника?
- Не чистилище. Это называется мытарства. И психа лишь одна часть моих мытарств.
Глядя на жующего Кирилла, Дока отодвинул свою тарелку и чай. Фарфоровая чашка задела чайную ложечку – ложка упала. Кирилл не торопясь поднял ее, повертел в пальцах и, кажется, не вернул на стол.
- Вы кушайте, кушайте, Кирилл, на меня не смотрите. У меня что-то аппетита нет.
Дока кажется, нервничал. Он сидел напряженный, тонкими руками касался то острого в седой щетине подбородка, то впалых щек. Иногда вытаскивал из нагрудного кармана маленький платок и растирал по лбу вязкие капли густого как свечной стеарин пота. Да, он похож на свечу – желтую, скособоченную от собственного жара, исходящую потом свечу.
Пожав плечами, Кирилл продолжил уминать кашу.
- Герик вполне съедобный.
- Для покойного у вас завидный аппетит.
- Это видимость, Дока, всего лишь видимость. Иллюз.
Штуцер ударил в плечо веско и почти по-дружески. Белый колпак подобравшегося ближе всех турка разлетелся в кровавые лохмотья. Я нырнул за камень, и ответные выстрелы легли в мел.
Все, теперь не перезарядить. Вынул саблю. Нет, бестолку – капы-халки не пойдут сечься – ни близко, ни далеко – расстреляют с пяти шагов. А то и ранят, да на кол на смех да поругание. Хренину вам! Все одно помирать. Жалко только до Царьграда не дойду. Иван Александрович говорил, не далеко уж осталась – зимовать, мол, в Царьграде будем. Нет, не дойду. Ладноть! Подтянул к себе сумку. Сами их превосходительство Иван Александрович Загряжский наш генерал-майор, уходя, оставили, может самую последнюю, в батальоне гренаду. Смех и грех – гренадерам гренады не по артикулу стали. Но нет – врешь турчанин! Надкусил бумажную трубку чиненки, зажал, чтоб порох не просыпать. Только б фитиль быстрее занялся.
Выглянул из-за камня. Трое с одного конца подходят – фитиль коли подгадать положу всех троих. Близко уже… Ну, теперь фитиль в трубку – раз, два, третьего не жди! Вскочил, отступил ногой для упору, замахнул. Глаза ослепил бьющий из руки жаркий свет и вощеная чернота раскаленного небозема. Круглый пороховой начинок разорвался тьмою острых осколков, они вошли в лицо, в грудь, сдирая кожу, дробя кость, забивая пороховым гаром разверстую в крике глотку.
- Но почему я здесь?! Почему здесь с вами в ваших мытарствах все эти люди? Почему они здесь сидят, жуют, живут, бредят и получают свой аминазин, сибазон или релашку? Как все они, как все мы попали в ваш шизоидный идиотический мир? В ваши мытарства?! А?!
Кирилл старательно облизал ложку.
- Из всего этого следует только один вывод.
- Какой?
- Вы тоже умерли.


Стена осыпалась. Заплот разбило, бревна выворотило, растопырило как пальцы на пятерне. Из орудийной прислуги остался я один. Выбрался из каменного крошева. Казалось, все кости поломаны, разбиты, выворочены из суставов. Мисюрка при ударе сбилась и врезалась в переносицу, застя мир белой ослепительной болью. Я отбросил ее, махнув кольчужной сетью. Кастрон скоро падет, это ясно. Дикие выли и громоздились один на другого, вздирали вязаные лестницы, лезли муравьиным потоком. За ними ждали своей очереди янычары.
Токсоты били стрелами, но турки не замечали убитых. Аркебузеров осталось едва десяток. Стратопедарх молчал, и трубы не слышно. Мне осталось только одно.
Города больше нет. Нет крестов над Святой Софией. Пал Второй Рим – город Константинов. Погиб император. И нам незачем жить. Незачем оборонять эту старую крепость забытую самим Пантократором в этих диких горах. Но умирая, мы заберем с собой столько, сколько сможем.
Я навалился на рычаг, поворачивая сбившийся ствол единорога. Болты скрипели, лафет расшатался, но это уже не важно – заряд остался последний. Мы успели забить его перед залпом османских бомбард. Я вколотил клинья, закрепив ствол. Фитиль еще тлел, я одул его, следя за густеющим белым жаром, снял нагар. Замер на мгновенье.
Турки прямо передо мной. Я поднес фитиль к запалу, отпрыгнул, зажав уши и пригнувшись. Я не услышал выстрела, потому что удар разорвавшегося ствола белым громом заложил мне уши. Я летел или лежал, не знаю – я увидел прямо над собой в молочных клубах порохового едкого гара ослепительное небо.
Небо было черным.
- Проснитесь же – это сразу видно. На круги мытарств попадают люди не цельные душой, потерянные – утратившие или не приобретшие нечто важное для спасения. Это выглядит как уродство, увечность. Там, сразу после смерти я попал… это просто страшно. Изуродованные души. Здесь лучше. Хран помог. Это он мне все объяснил и вытащил.
- Ваш ангел-хранитель? То есть, по-вашему если человек теряет часть души то после смерти он выглядит инвалидом?
- Можно сказать и так.
- И вокруг все мертвые?
- Да.
- Но они же все выглядят…
- Посмотрите туда.
У тумбы с газетами сидели двое – старик и девушка.
В комнате отдыха было светло снежно-белым морозным светом, тепло и уютно от одновременного ощущения тепла и морозной свежести – тепла здесь и мороза там за окном. Было спокойно и бестрепетно. У старика не хватало руки, у девушки обеих ног.
- Да, – сглотнул Дока, – но остальные?
- Когда человек что-то теряет из себя и не может обрести вновь или не знает как или просто не хочет, он начинает заменять это искусственным. Вам опять нужны примеры?
Дока отрывисто кивнул.
- Хорошо. Вот смотрите у этого молодого человека нет ступни. Не замечаете? Протез. Та тетушка без почки. А у седовласого джентльмена у окна нет сердца. Там какая-то электрическая машинка. И так у всех. У всех дефы. У всех кто здесь находится. Если даже внешне они и целые, то внутри – калеки. Да и вы сами Док…
- Что? У меня все есть и все свое!
- Так ли это?
Кирилл, молча, качнул указующе головой.
Дока засмущался, прикрыл рот ладонью, застыл на секунду в робком равновесии и все же смог – медленно, неловко, теряясь в собственных жухлых губах, запустил пальцы в рот, ухватился и вытащил розовые, в белесинах слюны, с подточенными долгим использованием зубами, челюсти. Сказал измененным слабым голосом:
- С последние годы зубы крошились и болели ужасно…
- Вот видите.
- А вы, Кирилл? Чего не хватает у вас?
Кирилл начал медленно поднимать руку. В руке чайная ложечка. Кир перевернул ложку рукояткой – кончиком – к себе. Рука поднималась к лицу. Ложка нацелилась. Ускорилась. От удара не сильного, но и достаточно ощутимого, голова Кирилла качнулась назад. Раздался характерный звук – стеклянный и глухой одновременно.
- У меня нет глаз.


Доктор снова пришел ночью.
Кирилл ощупью нашел на тумбочке очки, натянул, уставился на Дока, с усилием разлепляя глаза и задавливая сведенными челюстями зевок. Сел, уставился на Дока как будто мог его видеть. Как будто мог видеть сквозь почти абсолютную темноту.
Дока говорил с Кириллом. Сбиваясь и повторяясь, теряя нить и снова возвращаясь к одному и тому же. Он рассказывал.
- …и каждый раз, каждый раз я защищаю своих или хочу отомстить за них и умираю, сам себя убиваю. Будто случайно… И черное небо и белая земля… Почему так? Я ведь не был, никогда не был там и тогда… Турки, Балканы, Византия… откуда это у меня? Я ничего не знаю, я не понимаю… За что…
Вдруг доктор заплакал. Кирилл окончательно проснулся.
- Да что вы мучаетесь, Дока? Вы просто не хотите принять это… Вы же умерли. Тогда и там, на той войне. У мертвых как раз путаются времена. Вот и у вас.
- Почему путаются?
- В смерти нет времени. Оно вне её. Поэтому вы одновременно можете быть и русским добровольцем в войне за Константинополь, и суворовским гренадером в Балканскую кампанию и славянским пушкарем при османском нашествии. Какая разница?
– Мы воевали с Турцией за Константинополь? С пулеметами?
- Значит будем. Нет времени. Поймите! В смерти нет будущего и прошлого. У вас нет времени! Нужно все успеть сразу.
- Что успеть?
- Понять. Вспомнить. Увидеть. Ну… что-то такое… Нужно что-то исправить. То, что не смог в жизни. Для этого даны мытарства – уравновесить то зло, что совершил при жизни добром… – Кирилл засмущался высокопарности своих слов и замолчал.
– А может быть просто понять…
Доктор разозлился, потом, наверное, застыдился своих недавних слез и разозлился еще больше.
- Да кто ты?! Откуда ты все это знаешь?!
- Я уже сто раз говорил – мне мой хран объяснил. И вытащил.
Дока посопел.
- А теперь объясняешь ты – мне?
- Да.
- И даешь выход?
Кир покачал головой.
- Путь. К спасению. Наверное… Этого я не знаю.
Дока что-то пробормотал.
- Что? – переспросил Кирилл.
- Анг. – сказал Дока. – Хран.
И еще добавил.
- Я вспомню. Пойму. И увижу.
Перед обедом Доктор вернулся. Кирилл сидел на кровати и смотрел в мутное окно. Дока хлопнул Кирилла по плечу картонной папкой помятой и потертой. Кир лишь покосился на него и снова уставился в окно.
- Вставай. – Сказал Доктор. – Пойдем.
Шли по коридорам, упирались в какие-то двери, решетки, тогда Доктор доставал из своего странного хала гигантскую связку ключей и отпирал замки. Санитары сторонились их и только косились, проходя мимо, или провожали медленными взглядами с постов. Врачи на встречу не попадались – как раз пришло время их планерки или консилиума или как его там по больничному… Под конец Дока открыл дверь маленькой комнатки – чулана или кладовки, надел резиновые перчатки, вошел внутрь. Было слышно, как он ворошится в чем-то, роется будто крот. Кирилл зевал.
Наконец Доктор вынес из кладовки ворох одежды. Кирилл узнал свои джинсы-пирамиды.
- Одевайтесь, – официальным голосом произнес Доктор и перекинул все ветхую рухлядь Киру на руки. – Вот обувь.
Доктор медленно поставил перед Кириллом короткие подшитые валенки.
Кирилл прямо в коридоре начал переодеваться. Натянул на больничные хебешные носки толстые шерстяные, на пижамные штаны джинсы. Всунулся в мягкий широкий свитер. Залез в валенки. Сверху – синяя фуфайка и на голову шапка-ушанка из искусственной чебурашки. Все поношенное, но чистое, стираное больничной дезинфекционной стиркой
- Не от кутюр, но на первое время сойдет. – Подвел итог Доктор. – Пойдем.
Доктор пошел впереди, покачивая своей картонной папочкой.
Повернули в короткий тамбур. Доктор отворил двойные двери. С самой последней металлической, массивной повозился дольше обычного.
- Идем, – махнул папочкой Доктор.
Они вышли на улицу. Очки Кирилла с влажного тепла больницы сразу покрылись туманом изморози, он протер их прямо пальцами.
- Иди. – Чуть подтолкнул его Дока. – Иди, чертов ангел. Ты свободен. Я тебя выписываю.
Кирилл топтался недоуменно. Дока сунул ему в руку свою папку.
- Тут твоя выписка. Справка что ты нормальный. И еще справка для милиции, чтобы ты паспорт получил. Иди. Есть куда идти-то?
- Ага. – Кирилл, наверное, даже не слышал, что сказал Дока, он во все глаза смотрел на небо, на серые здания, на солнце полуденное и низкое, на снег, где-то грязный, а где-то белый сверкающий. Кирилл забыл обо всем, он пошел, пошел куда-то, сам еще не осознавая куда и зачем, не думая, не задумываясь, а только впитывая в себя, глотая глазами, ноздрями и самим горлом это ощущение, и наслаждаясь им – пьянящим и возбуждающим – свобода.
- Проща. – сказал Дока.


Улицы пустынны. Кирилл вспомнил, что сегодня воскресенье. Он шел вдоль железного решетчатого забора, вдоль американских кленов, собравших в куцые кукиши, подрезанные кроны, вдоль высоких обложивших домовые фасады сугробов. Он миновал перекресток, зачем-то повернул, зашагал прямо, потом еще повернул, перед ним открылась широкая улица, Кирилл двинулся по ней. Он шел то медленно, то быстро, то сбавляя шаг и о чем-то задумываясь, то устремляясь решительной ракетой вперед и вперед. Иногда он вдруг застывал и начинал вертеть головой, пытаясь охватить взглядом оба конца улицы и двор напротив, и стеклянный магазин по ту сторону. Потом снова шел вперед.
Справа блеснуло, чиркнуло по уголку взгляда чем-то золотым. Кир остановился. Там где раньше, как он помнил, был кинотеатр, сейчас стоял храм. Он помнил… Эта мысль показалась ему странной – разве он бывал здесь? Храм…
Папка выскользнула из рук. Кирилл только сейчас почувствовал, как занемели от холода пальцы – перчатки в его костюме не предусмотрены. Он нагнулся, подшагнул к отъехавшей по укатанному тротуару папке – нога попала на льдистую кочку. Кирилл оступился, махнул руками, пытаясь сохранить равновесие, но нога уже гульнула, и Кир упал на бок и на спину. Как толстый неповоротливый жук он начал ворочаться, пытаясь подняться так, чтобы не опираться озябшими руками о снежный тротуар.
Видимо Кирилл очень уж неловко и нелепо все это делал, так нелепо, что к нему подошли. Четверо. Наряд ППС.
- С утра пьете, молодой человек… – Вопрос-утверждение прозвучал не зло и даже одобрительно. Старший сержант милиции бодро стучал рука об руку. Остальные трое сотрудников апатично переминались с ноги на ногу и качали надетыми на запястья дубинками. – Где живете? Документы ваши можно поглядеть.
Кирилл смотрел на этих четверых недоуменно и отстраненно. Поднял папку. Наконец понял чего от него хотят, и протянул ее старшему.
- Вот, пожал.
- Так, – принял папку сержант, – посмотрим… Ага – Кирилл Ангелович Хран… Это имя такое? Татарин что ли? История болезни… так – умер: 4 июня 1989 года, место смерти: Иглинский район Башкирской АССР. Это ты что ли умер? Причина смерти: авария на трубопроводе «Сибирь-Урал-Поволжье», взрыв облака лёгких углеводородов в момент прохождения пассажирских поездов № 211 «Новосибирск-Адлер» и № 212 «Адлер-Новосибирск». Помню такое, я еще в школе учился.
Сержант перелистнул несколько страниц.
- Справка, дана Киру в том, что он совершенно нормален и выписан из республиканской психиатрической больницы №1. Подпись: Доктор. Печать… красивая печать. Ага вот еще документ – Предписание. Так-так… органам внутренних дел выдать Кириллу паспорт или иное удостоверение личности на период прохождения мытарств в г. Уфа. Подпись: Доктор. Печать тоже красивая.
Сержант показал раскрытые листы своим напарникам, потерявшими вдруг свою апатию, и с ухмылками подтянувшимися поближе. Напарники начали потихоньку ржать.
- Что? Что вы несете? – Кирилл потянулся к папке. – Что вы такое…
- Стоять! Спокойно, молодой человек. А вон зырь чего тут еще… – Сержант показал следующую страницу своей веселящейся компании. – Ангел типа…
Кирилл смог заглянуть поверх. Он увидел листы писчей бумаги от руки расчерченные и разлинованные. На них выписанные корявыми печатными буквами, видимо подражающими машинному письму, стояли какие-то диагнозы, назначения или что-то такое. На другом листе той же рукой написано «Справка» и дальше по тексту… вверху ручкой с пачкающими чернилами нарисован размазанный двуглавый орел, долженствующий обозначать официальный бланк, а внизу такой же орел в неровном круге обозначающий печать.
- Он по ходу с Владивостокской, – вынес вердикт один из милиционеров. – Шизик чокнутый.
- По ходу да. То-то я смотрю – молодой вроде чувак, а нарядился как клоун, – согласился старший сержант. – Пройдемте, молодой человек, с нами. Разберемся какой вы тут такой ангел.
Кирилла не грубо, но твердо взяли под руку. Повели. Он покорно сделал несколько шагов. И тут что-то в нем…
От унижения и разочарования, и обиды, и жажды этой вновь обретенной, но уже фактически потерянной свободы Кирилл рванулся, его попытались перехватить, он забился, почти вырвался, шагнул, падая и теряя очки, оттолкнулся ладонями от ледяного тротуара – под рукой хрустнуло стекло, плевать – поднялся…
- Стой! Держи его, он же псих! Покусает!
Молоденький мент-пэпээсник с испугу рубанул дубинкой, рубанул, так как рубил, наверное, в своем Абзелиловском районе вековые лиственницы. И Кирилл как лиственница лишь покачнулся, покачнулся и, неожиданно для самого себя, ударил в ответ. Это ошибка – ментик звучно хрустнул челюстью и стал заваливаться на бок. На Кирилла насел весь наряд. После пятого удара дубинкой Кир благословенно потерял сознание.
Кирилла притащили в опорный пункт, перестроенный из жилой квартиры. На обледенелом крыльце подъезда облили водкой и влили сотню грамм в глотку для запаха и отмазона. От этих процедур Кирилл очнулся. Его сунули в чулан, нападав на последок пинков. По счастью ментика увезли в травмпункт, и отрываться по полной на психическом задержанном было некому.
На несколько часов о Кирилле забыли. Когда вспомнили, наступил вечер и возиться с ним уже никто не хотел. На изъятых, криво расчерченных и заполненных скачущими буквами, доках Кирилла дотошный старлей участковый нашел сотовый телефон врача. Решил на всякий случай позвонить.
Доктор ответил сразу.


Коридор перекрывала железная клетка о двух запертых изнутри сквозных дверях. Коридор упирался в нее и снова продолжался за ней. В клетке за дежурным столом с журналом и телефоном сидел санитар.
Дока подбежал к решетчатой двери и начал ковыряться в замке. Санитар от звяканья и лязга вынырнувший из дремы уставился на Дока в недоумении.
– Черт. – Ругнулся Дока. – Замок что ли сменили…
И будто только сейчас заметил санитара, бросил небрежно:
- Привет. Открой-ка.
- Что?! – санитар начал подниматься из-за стола. – Ты что, охренел? Пошел в палату! Пока я тебе салазки не завернул!
Санитар вытащил из стола резиновую дубинку и ткнул ею сквозь прутья.
Дока отошел на шаг. Совершенно холоден и спокоен.
- Ты что новенький, что ли?
- Я те дам нахрен новенький! Пошел, сказал! Ща наваляю! – Санитар угрожающе потряс дубинкой, но из клетки выходить не спешил.
- Значит новенький, – заключил Дока, – Тебя, что напарники не предупредили, что Доктор может придти? Нет? Ну что ж придется объяснить самому.
Санитар что-то еще пытался вякать, но сраженный ледяной властной уверенностью Доктора быстро замолк, раззявив большой и нечистый рот. Дока продолжил.
- Ты знаешь, что это за коридор? Здесь лежат смертельно больные. Туберкулезники, раковые, диабетики, разные другие. Разные – заразные. Впрочем, не только заразные. Одним словом те от чьих болезней нет абсолютного лечения, кроме смерти. Но все они не просто медленно умирают – от близости смерти у них срывает крышу – им западло уходить на тот свет в одиночестве и, ни хотят забрать с собой как можно больше попутчиков. Я доступно изъясняюсь? Туберкулезники, например, размазывают везде свою зараженную слюну, плюются – просто так в каждого встречного. Гепатитники колют себя иголками до крови, а потом этими же иголками людей. Один диабетик из девятой просто начал бросаться с ножом на домашних. Ну и все тут такие… Поэтому их здесь и держат. Кого в карантине, кого просто взаперти.
Санитар раззявил рот, чтобы выдать еще раз свое коронное – нахрен, но Дока не дал.
- А знаешь, кто самый опасный?
Доктор вытащил из кармана пистолет, направил на санитара.
- Я.
Санитар вылупился на ствол – по лицу пробежали отражения легко читаемых чувств – от опасения, недоумения, до облегчения и осознания собственного превосходства. И полнейшей безопасности. Санитар презрительного скривился.
- Что, доходяга, из водяного пистолетика меня застрелишь? Придурок.
- Нет, не из водяного. – Дока нажал на крючок – из пистолета вырвалась длинная темная струя. Воздух резанул острый запах застоялой мочи, санитар отпрянул, струя ударила о стол, разлетелась брызгами, улетела сквозь решетку дальше в коридор.
- Ты чо?! Сука, вольтанутый! Я тя порву нахрен!
- Заткнись! – Дока еще раз ударил короткой струей – санитар снова инстинктивно отпрянул, брезгливо вскинул руки, уперся спиной в стену узкого решетчатого закутка. – Заткнись и слушай! У меня СПИД. Понял, олигофрен?! У меня СПИД! В самой последней стадии! Я отравлен насквозь – до кончиков ногтей, волос, понял?! Даже мое прикосновение заразно! А это моя моча. Одна капля – и ты спидоносец. Понял, урод?! Ты – спидозный ублюдок! Я офицер, военврач, а ты меня дубинкой! Сявка! Сгною!
Дока хлестал струями из своего пистолета в такт словам, он говорил быстро, нервно, он почти кричал. Санитар дернулся ко второй двери, но она была заперта, как и положено по правилам. Дока стеганул по замку струей – санитар забился в угол – лицо его стало серым…
- Спид через мочу не передается… – пролепетал он.
- Ты уверен? – Доктор снова выстрелил – до сих пор он специально бил мимо санитара. – Хочешь проверить? Пока еще никто в этой больнице не решился. Так что? Рискнешь?
Выстрел лег санитару под ноги – кажется, капли попали тому на брюки.
- Хватит – взвизгнул санитар.
- Хватит, – совершенно спокойно согласился Доктор. – Тебя как зовут?
- Сашок.
- Расслабься, Сашок. Нет, не двигайся! Стой там! Тебя что, правда обо мне не предупреждали?
Сашок всхлипнул.
- Мужики сказали, что доктор может придти, я думал – дежурный врач, а они ржали…
- Понятно. Ничего, не тушуйся, Сашок. Все будет нормально. А сейчас аккуратно отопри обе двери. И проводи меня к выходу.


- Ну, пока, Сашок. Да, еще прими добрый совет – когда мочу на посту отмывать будешь – надень резиновые перчатки.
Сашок трясущимися руками затворил дверь. Лязгнул замок.
Доктор побежал. Он бежал через больничный городок, но не напрямик, а криво, зигзагами и виражами, минуя освещенные аллеи и открытые дорожки, он пробирался задами, вяз в сугробах, оскальзывался на ледяных помоечных потеках на свалках за корпусами, он добрался до забора, перевалился через него и только тогда перевел дух. Вязаная шапочка была велика и наползала ему на глаза. Край ее покрылся ледяной коркой от застывшего дыхания, царапал и студил переносицу на самом краю зрения, мешая собрать взгляд, сфокусировать, просто смотреть. Доктор бросил шапку на снег.
Доктор пришел в опорный пункт и расстрелял всех, кто там находился из своего пистолета. По ходу пришлось пополнять боезапас. Потом он вытащил Кирилла из чулана, оттащил его избитого, мутно соображающего, почти не хожалого на ближайшую остановку. Стал подробно рассказывать, куда Кирилл должен поехать и кого найти. Кирилл только слабо покачал головой – не надо, Бог не оставит. Подошел кривобокий пазик. Доктор посадил Кирилла, сунул в руки десятку. Вернулся на остановку. Автобус повез Кирилла вперед, до самой конечной, до заброшенной Александровки.
- Я вспомнил, Кир. Я все вспомнил. Это случилось в Косово. Я служил военврачом. Наш отряд стоял под Обиличем, мы охраняли… объект. Нелегально конечно. Россия ведь держала мораторий на военную помощь Сербии, как и все цивилизованные страны. Потом началась война. Я не знаю, что хранили на объекте. Нас все время бомбили. В одну ночь накрыли сильно. Очень сильно. На утро у меня на руках были четверо тяжелых. Мы ждали самолет МЧС, но америкосы перепахали взлетную полосу и самолет не смог сесть. Я повез ребят в Приштину. Как я их вез – та еще повесть. Но ладно приехали и тут как снег на голову официальное заявление – «…военные действия в Косово и Метохии против так называемой «Освободительной армии Косово» завершились». Сербы поджали хвост и начали выводить войска. На нас все конечно наплевали, ладно хоть кинули в городскую больницу. Я, конечно, остался с ребятами. Войска ушли. А потом началось… Это был месяц кошмара. Не знаю, как мы продержались так долго. Албанцы рыскали по городу… да, какие албанцы – арабы, турки, еще какая-то шваль – наемники, террористы… Больницу потрошили несколько раз, искали армейских сербов, громили, собирали все, что сойдет за наркоту. Больные разбежались, остались только не хожалые и те, кому уже некуда податься. И врачи остались… многие. Один смешной – запомнился, хирург, грек. Все плакался, что последнее православное государство на Балканах умирает, что снова черные времена настали и ислам опять верх берет, что Россия Сербию предала и что вообще развалилась, и теперь не дождаться когда она Стамбул освободит. Смешной грек. Он не убежал, работал. Я помогал, как мог. Мне пришлось спрятать ребят в инфекционное отделение, чтобы не дай бог не нашли – русских шиптары очень не любили… В инфекционку… Идиот! Зачем, зачем!... Нашли. Я уходил куда-то. Возвращаюсь – слышу в нашем боксе… у меня «стечкин». Я стою в коридоре. В кулаке ствол… и не могу. Струсил. Я даже не знал, что так бывает, ужас, животный, неописуемый… Боюсь. Всего боюсь – дышать боюсь, пошевелиться боюсь, пистолета в руке боюсь, что стрелять придется, огонь, грохот, смерть… и бросить боюсь, и убежать, и умереть и жить боюсь… И я стою. Я стою и все слышу. Потом пули по ту сторону в стену ударили. Прямо в меня. Я стою и слышу. Вдруг сзади удар. Очнулся на коленях. В крови. Я стою на коленях в крови, а рядом мои ребята на кроватях. Это их кровь. И я в ней стою. На голову мне веревку накинули. Турки. Читаки, тараманы… Спецназ турецкий – бордовые береты. Я только потом узнал – как раз в это время наши аэродром держали. Под носом у НАТО захватили и держали. Аэродром Слатина. От этого все взбесились. Мне веревку узлами перевязанную на голову накинули – на лоб над самой переносицей узел попал. И скручивают. Боль дикая. Мозг через глаза, через уши выдавливается. От того я с ума и сошел. И ослеп. Только через год зрение восстановилось и то… А тогда увидел последнее – шприц мне в плечо всадили, а в шприце красное будто кровь. Последний раз я тогда цвет различил. Я думал моих ребят кровь, но нет… Это турки меня заразили. Специально или нет, не знаю… Наверное со СПИДом кто-то лежал, тяжелый, раз не сбежал со всеми, инфекционка все-таки… Вкололи. Не знаю что. Потом ушли, бросили меня. Жить меня оставили. Чтобы я медленно гнил, подыхал чтоб медленно… А ребята мои быстро. Сразу умерли мои ребята.
Я вот думаю сейчас – а смог бы я отбить их? Нет наверное… Но все равно надо было войти. Тогда бы мы вместе умерли, быстро. Или я бы отмолил их у турок, упросил не губить… Смог бы? И еще думаю – а может это не турки наши враги или американцы, не они враги ребятам моим – а я. Я сам главный враг, и не в турок мне бы стрелять надо, а в себя…
Нет, Кирилл, все равно ничего я не понял.
Проводив автобус взглядом, Доктор достал пистолет и направил ствол в рот. Торопясь, он резко сжал рукоять, и закаменевшая на морозе и от того ставшая хрупкой пластмасса не выдержала – пистолет пошел длинными трещинами и раскололся, раскрылся по всей длине. Загустевшая, разящая ноздри жижа брызнула, выдавилась сквозь пальцы, потекла по кулаку, по руке. Доктор запрокинул голову, откинул руку с расколовшейся в щепу пластмассой. В глаза ударило мельтешение ярких, сочащихся светом красок, ударил свет, ударило небо – доктор понял, что уходит куда-то, и еще почувствовал…
Последнее, что он почувствовал здесь – как мучительно заныли его вечно больные и снова живые зубы.





ПРОДОЛЖЕНИЕ

Продолжение жизни не обязательно означает жизнь.
Что-то остается, когда заканчивается жизнь - на белом листе, на куске дерева или в камне, или в чьей-то песне или душе - в жизни.
Поэтому жизнь всегда означает продолжение.
Именно так - не бесконечное повторение, но вечное продолжение.
Вот чему стал свидетелем Кирилл Киликийский.
Когда хотел царь Ирод господа нашего Иисуса Христа убить, взял Иосиф Богородицу с сыном ее и пошли они в Египет, как велел Иосифу ангел. Но заблудились путники в горах и, потеряв дорогу, вышли они к скале, в которой жили два разбойника с женами и детьми своими.


Ребенок плакал шесть дней. На самом деле в какой-то из этих дней его голос замолк, но плач продолжал рвать ушные перепонки Кирилла. Сначала это был крик, потом писк, потом сип, потом ребенок плакал беззвучно, и это самое страшное. Можно было подумать, что ребенок умер, но это не так. Он все еще умирал.
Ребенок не ел шесть дней.
Кирилл пытался украсть детское питание, но охранник не пустил его в магазин. Кирилл пытался добыть денег, но у него не получилось. Мужики из соседнего барака поймали его и избили. Кирилл еле притащился в свою камору, волоча за собой перебитые, задубевшие на январском снегу ноги. Ему приходилось слушать, как за стеной беззвучно умирает ребенок. Уйти Кириллу некуда.
Тайка уковыляла от своего сына на кухню. Она больше не могла видеть, как он умирает. Она не могла больше видеть огромные и черные, скорбные и укоряющие собачьи глаза этого чокнутого бомжа из чулана. Бомж все время смотрел на нее через стену. Скорее бы он уже сдох.
Тайка болела. Она не знала чем – ее всю колотило, бросало то в жар, то в озноб. Ее легкие свистели и булькали и иногда из тела выходили кровавые сгустки. А самое страшное - у нее пропало молоко. Поэтому ее сын умирал.
На кухню по-хозяйски растопырив локти и мотая большой, жестко и туго забитой в лифчик грудью, вошла Сука. Сука поставила на плиту чайник и бросила на стол четыре пакета китайской лапши. Сейчас она будет жрать.
Голову Тайки понесло по кругу, она почувствовала, как из пустого желудка к горлу подступает отчетливый кислый вкус рвоты. Тайку мутило от одного вида еды. Последний раз она ела два дня назад.
Сука заварила свою лапшу и стала жрать, выдавив на нее длинную колбасу майонеза.
- Пожрешь? – Сука качнула плошкой с лапшой в сторону Тайки.
- Нет, не могу… - Тайка сглотнула рвотный комок.
- Дура. Пожри, может молоко появится.
- Не… не могу… - Тайка уже не могла плакать.
Сука закончила жрать, облизала ложку и сунула в карман халата, грязную плошку бросила в угол на кучу мусора.
- Гулечка… - Тайка еле шевелила языком. Голова ее опустилась на грудь, она едва шептала… - Гулечка…
- О!!! – протянула Сука, скривившись, - Не начинай!
- Гулечка… Пожалуйста, Богом прошу…
- Нет, сказала! Жевками корми!
- Гулечка… не ест он, плюет… Гулечка… покорми… у тебя же много молока…
- Да пошла ты нахер!
Сука не уходила с кухни. Она ждала, что Тайка снова будет ее просить. Суке нравилось, когда ее о чем-то просили.
- Может в магазин сходишь… Купи, Рустик отдаст…
Дождавшись своего Сука заржала…
- Ага, щас! Этих уродов уже больше недели нету! Может их замели уже! А я последние деньги буду тратить?! Придурки два месяца как в розыске, а опять в город поперлись! «Дело есть, дело есть!!!» После их дел по бомжатникам приходится прятаться! А сами бухают небось! – Сука расходилась все больше и больше, рожа ее искривилась, с губ слетала слюна. – Пошла нахер! У меня свой сын! Мне его кормить надо!
- Гулечка…
Сука набрала в легкие воздух, чтобы выдать еще, но тут заплакал ребенок.
Матери вздрогнули, одновременно обернулись на крик. Кричал голодный ребенок. Кричал требовательно, властно и призывающее, с долей горькой обиды в смешном младенческом баске. Кричал здоровый проголодавшийся младенец.
- Иду мой сыночек, иду малышечка, иду маленький…
Торжествующая Сука потопала в коридор. Послышался звук удара по чему-то мягкому.
- Пошел нахер, урод! Когда уже эти придурки выгонят этого бомжа! Нахер пошел в свой чулан, урод, пока я тебя не пришибла нахер!
Тайка выглянула в коридор. Сука стояла перед своей дверью, а по коридору от нее уползал бомж. Сука обернулась на Тайку, открыла замок ключом, отворила дверь наполовину и, повернувшись так, чтобы загородить своей тушей открытый проем и не дать заглянуть внутрь, протиснулась в комнату.
Ночью Тайка больше часа вслушивалась в коридорную темноту. И в то, что происходит за стеной по ту сторону коридора.
Сука сходила в туалет. Долго возилась на кровати. Заплакал младенец. Потом резко затих, видимо Сука кормила его. Потом была тишина. Потом раздался храп уснувшей Суки.
Тайка стала выбираться в коридор. В руке у нее тонкая сталистая проволока. Тайка встала на колени перед дверью Суки и начала ковыряться в замке.
Проволока оглушительно звякала и тошнотно скребла по металлу. Тайка замирала, вслушивалась в храп за дверью и начинала снова. Вдруг она вздрогнула и посмотрела в темноту – на нее надвигалось что-то из тьмы – что-то массивное и еще более черное, чем темнота.
- Фу ты! Блин, придурок! Испугал до смерти! – Тайка ругнулась чуть не в голос – на нее наползал бомж. – Чего тебе?
Бомж сосредоточен, лицо его заострилось и приобрело серьезное до торжественности выражение. Тайка вдруг испугалась. Бомж снял руку Тайки с замка, вынул из пальцев проволоку и показал что-то.
Тайка ничего не разглядела в темноте. Тогда бомж двинул руку в полоску света, нет даже не света, а отсутствия тени легшую из Тайкиной комнаты в коридор. Это отраженный от серых ободранных стен свет от фонаря напротив. В руках бомжа ключ.
- Меня Кирилл зовут, - прошептал зачем-то бомж. – Киликийский.
Он кивнул головой, отправляя Тайку в комнату, а сам поднес ключ к замку. Язычок убрался почти беззвучно. Придерживая дверь чуть на весу, бомж отворил ее.
Не поднимаясь с колен, Тайка поползла в комнату за своим сыном. Было темно, но темнота вдруг стала словно прозрачнее, и из черной превратилась в серую. Предметы обрели контуры и глубину. Тайка стала видеть почти свободно.
Ребенок ничего не весил. Но Тайке очень тяжело, на лбу выступила липкая противная испарина. Мальчик молчал, но был жив. Огромные на осунувшимся лице глаза открыты. Тайка вдруг отчетливо увидела в них глубокое, глубокое понимание. И безмерное терпение. Тайка снова не смогла заплакать. Она хотела коснуться губами лица младенца, но побоялась, будто он на самом деле мертв. Тайке стало стыдно и жалко и себя и его, жалко до воя, звериного и беспомощного. Тайка закусила губу.
В комнате Суки висела душная почти осязаемая теплота. Теплота сна, сытости, глубокого дыхания и здорового большого тела. Теплота молока, покоя и равнодушия.
Тайка подползла к кровати. Сука спала на спине, повернув лицо к младенцу. Тот лежал справа в узкой ложбинке между отодвинутой к стене рукой Суки и ее широким боком. Толстое ватное одеяло неровно укрывало Суку почти до шеи. Из-под одеяла выглядывал белеющий бок. Сука спала голой.
Тайка, одной рукой прижав сына к себе, второй стала медленно поднимать и отводить в сторону одеяло, открывая Сукину грудь. Толстый тяжелый ватин двигался медленно, топорщил широкие складки. Храп спящей изменил темп, она заелозила, заерзала толстым задом, может быть, почувствовав холод открытым плечом, младенец под боком большой женщины пискнул... Тайка закрыла глаза. Нет, не проснулись…
Тайка продолжила движение одеяла, грудь, кажется должна уже открыться, Тайка одновременно стала пристраивать к ней своего сына – хоть бы глоточек, хотя бы чуть-чуть он успел пососать, глотнуть пусть чужого, но живого молока… а там пускай Сука кричит, пускай изобьет Тайку, но ее мальчик будет жить еще сколько-то, может быть час, может быть до утра… а там может быть вернется Рустик…
Одеяло обнажило бок Суки полностью.
Тайка закричала – безумно, истошно визгливо, по-сумасшедшему страшно – у Суки не было груди. На ее месте расползся огромный бугристый отвратительный шрам.


Рустик метил спецназовцу в лоб - прямо под черные очки. Очки торчали надо лбом, потому что спецназер висел вниз головой. Рустик все время промахивался. А Марат никуда не метился, поэтому попадал точно – в стену.
Рустик все водил, водил струей, брызги отлетали от глянцевого опрокинувшегося на одном гвозде листа – струя откидывала киношный постер, и лоб импортного спецназовца в крутых очках становился все более недоступным.
- Слышь, мудила, хорош уже брызгать…
Рустик посмотрел на Марата, опустил взгляд на уровень его колен, медленно сфокусировал – действительно от спецназовца отлетали брызги и редко, но обидно попадали Марычу на присыпанные снегом ботинки.
- Прости, братан. Хотел америкосу в лоб попасть. – Рустик извиняющееся хихикнул, и икнул, выдохнув противную водочную отрыжку.
- Снайпер хренов. – Марат тоже пьян и поэтому добродушен. - Какой хрен его тут в подъезде повесил?
- Может бомж?
- А, точно бомжара! Только нахрена?
- Красиво.
Друзья продолжали мочиться молча.
- Не хило мы погуляли…
- Да… Марыч, у тебя бабки остались? Может пиво взять на утро?
- Нету, на Обджекте все спулил. Мамка еще за ту мартышку лишнюю штуку просила, а я ей говорю – ша медуза! Мы типа крыша! А она, короче… нету бабосов. У Гульки тока пару тонн в нычке.
- О, так возьми! Я сбегаю, если что!
- Не. Не даст она.
- Как так? Твоя телка, твои же бабосы не даст? Ну, а ты что? Братвой рулишь, а бабу не построил?
- Заткнись. У нас свои дела. Отношения типа…
Обильное отливание наконец-то обоюдно прекратилось. Подельники ширкнули замками ширинок. Марат постоял, потом значительно открыл рот, и Рустик поторопился придать лицу выражение внимания к будущим словам старшего товарища – это ему почти удалось, и тут сверху, скользнув по подъездному колодцу, на них рухнул приглушенный, но от того еще более жуткий женский крик.
Двое бросились по лестнице вверх. Этажей в заброшенной аварийной хрущобе всего пять – братаны ломились по узкой лестнице, отталкиваясь руками от липких перил, мотаясь на поворотах, оскальзываясь на стертых ступенях, то толкая, то подталкивая друг друга, мешая и топоча. Одновременно вывалились на третью площадку… и замерли на мгновение перед дверью.
- Гулька… - вдруг тихо, отрывисто, срывая словами и без того сбитое судорожное дыхание выдохнул Марат, - она… красивая была…


Нет, Гулька была не красивая – самая красивая. Королева.
Тем летом она закончила училягу и гуляла ночи напролет. Гуляла с подружками. Своих пацанов она не видела в упор, а чужих не подпускала и на расстояние плевка. Девочка была не дура и ясно понимала, что с ее красотой быть ей женою принца, а не дворового алкаша в третьем ублюдочном поколении. Гулька собиралась осенью в Москву.
Марат ходил тогда в бригаде Рамазана. Марат – спортивный, здоровый и глупый, как и все его ребята. Они любили драться и деньги – шальные и немеряные. Нет, они любили не драться – бить. Драки закончились в школьном детстве, когда шли один на один или улица на улицу, сейчас они просто валились толпой и месили, кого нужно. Или кто-то валился на них и месил их.
Рамазан держал тогда колхозный рынок – место доходное и боевое. Но в то лето в город сунулись московские и начали передел. Местные не поддались.
Марыч приехал в Гулькин двор к другану. Марат крут – весь в адидасе с цепурой такой, что «гимнаст» на ней ростом почти с самого Марыча, и с блестящем как консервная банка болтом «Путь подростка» на факе.
Марат снял ее сразу, и Гулька сразу пошла с ним – им обоим снесло голову, они были молоды и прекрасны, они были созданы для счастья и счастье было создано для них.
Марат катал Гульку по вечернему городу на своем «Чирокезе», потом долго целовал сладкие мягкие губы, мял коленки и все метил под скромное мини. Но Гулька держала Марата строго в границах, ведь она знала себе цену.
Они вернулись домой к двум часам. Марат довел Гульку до подъезда и тут их приняли.
Марат чуть открывал глаза и снова уплывал в забытье. Он уже ничего не чувствовал, ничего не понимал, уже даже боль осталась где-то за порогом восприятия, за порогом жизни.
Его били долго и умело. Это залетные отморозки, не московские нет, столичные бугры пригнали своих шестерок от кого-то из соседей, может с Оренбурга, может из Челябы. Лишь бы не Казанские, перед тем как в первый раз облиться кровью и мочой успел подумать Марат, тогда точно живым не выпустят.
Жить - это единственное что просил, требовал, молил, еще совсем молодой организм Марата. Не мозг, не сердце, не душа – а печень или селезенка, или желудок или что там еще, прямо над пахом. Казалось, жизнь сосредоточилась именно там, именно в этом месте и сейчас она мучительно вопила, заглушая даже самою боль – ЖИТЬ!
Марата спрашивали, куда спрятался Рамазан. Видно тот успел залечь, перед тем как бригаду взяли к ногтю. Марат не говорил, он же не дурак, он прекрасно понимал, что бить его не прекратят. Да собственно он и не знал – Рамазан хитрый и чуткий как волчара наверняка залег в нору, которую не знает никто.
Жалко Гульку. Не за что попала девчонка. Уроды решили, что она его подруга и отодрали втроем прямо на глазах у Марата. Она, оказывается, до сих пор оставалась целкой – уроды долго ржали над этим и над Маратом, что не смог вскрыть девочку.
Потом Марат отключился, кажется, насовсем.
Гулька молчала. Молчала и не сопротивлялась.
Молчала, когда ее тащили, молчала, когда хлестали по лицу, молчала, когда насиловали. Она не чувствовала боли – только отвращение. Отвращение и брезгливость, и гадливое почти осязаемое ощущение того, что они оставили в ней… И холодное желание убить. Она была четко уверена, она знала – она убьёт их. Всех. Троих.
Пока били Марата, Гулька потихоньку оглядывалась в рассеянном свете. Их привезли к мосту, затащили в старый сливной тоннель. Ночью это место глухое, но легко доступное – дорога подходила почти к самому тоннелю.
Гулька лежала ближе к выходу и чуть в стороне среди куч застарелого коричневого дерьма, газетных обрывков, смятых пивных банок и бутылок. Из туннеля красиво смотреть на реку – на светящийся мост, высокую набережную, фонарный пунктир выездной дороги и огоньки частных домов по ту сторону. Река тихая, теплая и сонная.
Марат перестал стонать, видимо потерял сознание, и бандюги решили передохнуть. Двое отошли к стоящей ближе к реке машине. Оставшийся закурил, шумно и расслаблено вдохнул-выдохнул свежий летний воздух. Он стоял спиной к Гульке и тоже, наверное, любовался рекой.
У него наверняка есть пистолет, подумала Гулька. Они же бандиты, у него должен быть пистолет под джинсовой курткой. Гулька бесшумно поднялась, взяла за длинное удобное горлышко давно примеченную бутылку из-под водки, взяла аккуратно и уверенно, даже ничуть не звякнув о бетонную плиту. Она сейчас вырубит его, заберет его пистолет и перестреляет их всех. Всех.
Гулька подошла почти вплотную, завела руку для удара. Бандит что-то почувствовал – обернулся. Гулька ударила его прямо по лбу.
- А! Сука! А! – Бутылка раскололась, бандит заорал, согнулся, схватился за окровавившийся лоб. – Сука! Бля…
На крик обернулись и бросились от машины двое.
Гулька только успела подумать: «Не получилось…», - и что-то толкнуло ее изнутри – она ударила остатком бутылки в лицо недобитого бандюги. Тот по свинячьи взвыл, рухнул на колени, закрыл лицо руками. Гулька успела заметить, как у него потекло из-под пальцев и между ними.
Двое подбежали, остановились.
- Ты чо, сука!!!
- Осторожно, у нее розочка!
Двое обошли ее с двух сторон.
- Ну, все, капец тебе девочка.
Гулька отступила на шаг, подняла голову, посмотрела в даль: «Не получилось, обидно…». Удар кулака в лицо разорвал красивую родную реку, что текла перед глазами Гульки.
Ей связали руки. Продели веревку в арматурное кольцо на потолке тоннеля, подтянули вверх. Гулька почти весела на вытянутых руках, ногами лишь чуть-чуть касаясь земли.
С нее сорвали остатки майки, лифчик…
- Сочная марушка. Гладкая…
Подошел тот, кому она располосовала морду. Он уже не выл, лишь скрежетал зубами. Зубы страшно белели сквозь кровь, сквозь рассеченную почти надвое верхнюю губу.
- Ну что, сука… Смотри на меня!!!
Гулька плюнула ему в лицо - тот молча утерся, в страшной улыбке раздвигая кровоточащие ошметки рта.
- Красивая. Смелая. Гордая. А я?! А я уродом из-за тебя буду на всю жизнь!!! Сука!
Он сильно схватил Гульку за грудь. Поднес к ее лицу нож.
У кого-то запиликал пейджер.
- Васян зовет. Надо у одного клоуна бабки загибарить. Кончаем этих и погнали. А тебя, Барик, в больничку надо…
- Нет! Я с ними побуду. Берите бабки, а потом меня захватите. Я как раз кончу…
- Смотри.
Двое уехали, один остался.
Повел ножом… Сука.
Веревка ослабла, выпустила изрезанные кисти, Гулька упала на пол. Ее ворочали, толкали, то поднимали, упирали в стену, то снова валили. Потом оставили лежать. Отрезанная левая грудь лежала рядом.
Сука! Ты, Сука!!! Упарила… Ф-у-у…
Глупый Барик, до него так и не дошло, что к Гульке нельзя поворачиваться спиной. Даже если она почти мертвая.
Марат очнулся от воды. На него лили воду из бутылки. Вода заливала глаза, он ничего не видел. Вода омыла саднивший лоб, распухшие щеки, вздутые губы. За текучей пеленой стоял кто-то темный. Марат стал ловить струю губами, с болью глотнул. Зрение начало возвращаться.
Над Маратом склонилось страшное лицо – раздутое, кривое, какое-то лоскутное, будто слепленное из разных не стыкующихся между собой кусков.
- Ты кто? – еле разомкнув губы, пролепетал Марат.
- Я – Сука. Я тебе жизнь спасла, дебил. Теперь ты на мне женишься.


Сука таскала Тайку за волосы и била о стены, углы, пол. Сука не кричала, она утробно рычала, смиряя голос, чтобы не испугать своего сына. А сын совершенно безо всякого испуга орал благим матом у матери подмышкой, гневно сжимая кулачки и пиная воздух крючковатыми пухлыми ножками.
Сын Тайки закрыл глаза. Кирилл прижимал его к себе и отползал, отползал от беснующейся Суки. Тайка в полуобморочном состоянии как тряпка моталась в ее каменной лапище. Казалось еще несколько ударов, и она больше не встанет. И тут вдруг поднялся бомж.
- Хватит! Стой! Остановись, воровка Рафийская! – бомж вытянулся во весь рост и простер к Суке чумазую руку. – Мало тебе казни сечением и усекновением сосца! Остановись!
Сука замерла.
- Что? Что ты сказал?
- Утопление в мешке ждет тебя за убийство матери невинного дитя!
Сука выпустила Тайкины волосы. Тайка упала на пол.
- Чего, чего? – Сука шагнула к бомжу.
Кирилл продолжал стоять на месте.
- Помнишь Мания Назона спекулятора проконсула Египта Гая Туррания? Это он выследил тебя в Газе и предъявил фуртум манифестум. Ты помнишь, как ходил по твоей спине флагрум стационария Марка Папула? Хочешь снова почувствовать жестокость наказания за преступления свои? Остановись! Бойся карающей десницы правосудия!
- Ты, придурок, я тебя урою! – Сука завопила так, что сыпнула штукатурка по углам.
Сука ускорилась, шагнула широко, но не смогла закончить шаг, а с грохотом рухнула на пол, лишь в последний момент вывернувшись так, чтобы ребенок оказался вверху и не пострадал. Но сама Сука тяжело и крепко приложилась спиной и боком. Это Тайка в последний момент схватила ее за лодыжку.
Через несколько длинных стонов, после оханья и кряхтенья Сука снова воздвиглась в коридоре. Она стала поднимать ногу, чтобы припечатать Тайку к полу, но входная дверь распахнулась, и в коридор ввалились Марат и Рустик.
- Каве фурум!– закричал чокнутый бомж, - Берегись вора!


Через минут десять после того как всех утихомирили Марат и Рустик выбежали из подъезда.
- Не очкуй, сейчас гопанем кого-нибудь и купим твоему пацану…
- Ну, твоя-то Сука?! Ребенок умирает, а она…
Марат неуловимо чуть двинув кистью выхватил из воздуха нож, толчком припечатал Рустика к стене, лезвие подвел под кадык, надавил.
- Еще слово про мою скажешь… Понял? Ты понял, нет?!!
Рустик обмяк, его лицо расплылось, черты провисли.
- Но ведь… умрет… если ребенок, то и Тайка… она же… ее из дому выгнали из-за меня. А я только денег немного хотел… Ты же говорил, все чисто… А теперь тут в бомжатнике… она умирала, а я с тобой со шлюхами…
Марат приложил Рустика к стене еще раз.
- Слушай сюда, шалявый, на дело ты сам подписался, помнишь? Я тебя не табунил, это ты меня уговаривал, чтобы взял. Нет? А про видеокамеры я не знал. Знал бы сам не полез – моя фотка у ментов уже сто лет как в картотеке. И к бабам я тебя не тащил и деньги твои не я спустил. Это твой сын умирает, понял! Твой, а не мой! Ты думал о нем, когда к мочалкам пошел? Думал, нет?! А я о своем думал. Поэтому мой сын живой, а твой…
Марат отпустил Рустика.
- Короче. Ломаем сейчас кого по быстрому и все. Типа скок с прихватом. Понял?
- Да. Я только…
- Все, базар закрыт. Про Гульку забудь и глаза ей не мозоль – уроет. Она баба жгучая, по молодости одна трех крутых бойцов заземлила начисто.
- Да я не хотел, я просто…
- Все, я сказал!.. Короче, ты идешь вперед, у тебя рожа овечья, а я потом сзади подваливаю. Пошел!
- Так ведь ночь… Здесь и днем-то только калдыри с бомжами. А комок на охране…
- Хорош бакланить. В Бога веришь? Молись, чтоб он нам лоха подкинул.


Сумасшедший странник Кирилл забился в самый угол своей пещерки. Он выводил сухим пальцем на стене линии и бормотал.
- … низины Шефелы, Негев… от Беф-Цура до Адоры и Мареши… Вот она - Идумея… Они шли от Хеврона, мимо Лахиша, прямо в Газу. Вот так… Дальше по побережью через Рафию в Пелузиум – вот так… так хотели они, но где-то здесь – Кирилл повел пальцем по невидимой карте на камне, – в Сеирских горах их остановили. Марах и Руций…


Старый и грязно-серый как сама эта глухая ночь жигуль «шестерка» единственный на всей заброшенной и заснеженной улице подъехал к Рустику сам. Водительское стекло стало рывками опускаться. Рустик неловко затоптался, сделал два шага, но не к машине, а от нее, неуверенно завертел головой, отыскивая глазами потерявшегося в межфонарной темноте Марата.
- Извините, вы не подскажете, как нам выехать из города?
Рустик все тормозил, молчал и пялился на выглядывающего из машины мужика. Мужик повторил громче:
- Нам бы из города выехать! Не подскажете…
- Что? – Рустик выдохнул слово отрывисто и сам не услышал своего голоса. – Что?
Мужик вылез из «шестеры», он был бородат, с бородой седой и непривычно большой и окладистой, как при царе Горохе, сам худощавый, роста казалось высокого, но будто пригнутого к земле, то ли возрастом, то ли…
- А вот она – растрата с криком! – это Марат выпрыгнул вдруг из темноты. Он кричал голосом дурацким, пародийно-блатным и истерически визгливым. Он будто сам себя бодрил этим своим нелепым криком. – Вались, отец, сейчас вилы будут!
Мужик развернулся на крик и выкинул в сторону Марата крепкий кулак. Марат нарвался на него зубами – тело его и ноги еще неслись вперед, а голова уже оказалась остановлена жестким ударом. Ноги, скользнув по притоптанному снегу, вознеслись вверх, и Марат рухнул навзничь, смачно хрястнув о тротуар спиной и затылком.
Мужик кинулся к машине.
- Держи, его, дятел! – просипел Марат, с болью распрямляя сплющенные ударом о землю легкие и начиная пониматься. – Свалит!
Рустик очнулся, в один прыжок настиг мужика, обрушился на него, с налету шибанув о машину, обхватил шею локтем, взял в замок, опрокинулся назад, валя противника с ног, на себя, на землю. Марат доделал дело.
- Жилистый, дедок. – сказал Марат с явственной долей уважения, сплюнул кровавившуюся слюну. – Не боись, отец, мокрухи не будет. Деньгами поделись с братвой и катись куда тебе надо.
Мужик лежал неловко и криво, на завернутых за спину и стянутых собственным ремнем руках.
- Как тебя звать?
Мужик поворочался, попытался вытащить из снега связанные голые кисти. Хмуро буркнул:
- Иосиф Яковлевич.
- Как? – с весельем в голосе переспросил Марат, - Иосиф? Ты что еврей что ли?
- Да, – буркнул тот еще более хмуро.
- Блин, кого только не встретишь ночью, зимой, во вшивой, заброшенной, бомжатской Александровке. Руст, проверь, что у него в машине. А я самого Иосифа Яковлевича пошмонаю.
В машине за обметанными наледью и припорошенными снегом окнами темнота. И женщина на заднем сиденье, прижимающая к себе большой неровно скрученный сверток.
Рустик дернул заднюю дверь.
- Выходи.
Женщина покорно вышла. Фонарный свет, будто специально качнувшись, упал на ее лицо. Это была совсем девочка с лицом чуть припухлым и мягким, с трогательными наивными почти детскими чертами, и красотой, в чем-то еще не сложившейся и не сформировавшейся, но совершенно женской и явственной. Девушка по-прежнему прижимала к себе сверток.
Марат, охлопывая связанного мужика и обшаривая его карманы, покосился на машину.
- Кто там? Телка? Дочка что ли? – Марат раздернул ворот чужого пальто, чтобы добраться до внутренних карманов. – Дочка что ли спрашиваю, Иосиф?
- Жена.
- Жена?! Нифига себе! Ты даешь, дед! Слышь, Руст, евреи оказывается, на малолетках женятся. Да еще и на «ишаках» возят! Что там у нее в савойке?
Рустик, почему-то робея и не к месту вспомнив вдруг Тайку, протянул к девушке руку.
- Дай сюда. Покажи.
Девушка посмотрела на Рустема. Она смотрела на него с выражением странным и недосказанным, может быть опасливым и чуть скорбным , но совершенно лишенным страха и исполненным глубокого внутреннего спокойствия, уверенности и силы – силы может быть даже не своей, а кого-то иного, не зримого или не присутствующего здесь и сейчас, но следящего и охраняющего.
Она, молча и совершенно спокойно, приблизила к Рустику сверток и развернула его – в ворохе одеял и простынок Рустик увидел личико спящего грудного младенца.


Кирилл Киликийский схоронился от пришедших новых людей и лишь чуть выглядывал на свет из своей пещеры, но сразу прятал взгляд и уползал в тень, как недостойный видеть. И сухой палец его прижимался к губам и смирял, но не мог остановить льющийся с губ шепот.
- …И сказал Руций - Не сотворим зла ни этому человеку, ни жене его, и накормит она моего ребенка, что шесть дней уже ничего не ел… - Кирилл замолчал, он услышал, как, наконец, зарыдала, заплакала в голос, разом облегченно выпуская в плач и слезы всю свою муку и отчаяние истерзанная обессилившая Таис. И Геула, воровка Рафийская, лишь зарычала из своего угла и спрятала от людей сына. Сглотнул Кирилл жесткий ком в горле и продолжал, продолжал шептать все быстрее и быстрее. – Привели разбойники Марах и Руций в дом к себе седобородого мужа и молодую жену с младенцем. Чистая жена сняла покровы с головы своей, откинула симлу и дала чужому ребенку грудь.


Тайка спала и улыбалась во сне. Ее сын лежал рядом, сыто причмокивал порозовевшими губками и кажется тоже улыбался чему-то. Может быть той совсем молоденькой девушке, что рядом кормила своего сына.
Так же с улыбкой Тайка проснулась.
- Маша… - Тайка начала неловко подниматься, улыбаясь теперь чуть виновато. – Я заснула.
- Ничего, отдыхай, а то опять молоко пропадет. Твоего я покормила уже.
- Спасибо… - Тайка улыбалась, она не могла, да и не хотела прогонять эту улыбку. – Спасибо.
- Мы уезжаем сегодня. Уже шесть дней прошло. Нам пора.
- Жалко. Ты не вернешься?
- Вернусь. Когда… - Мария коснулась губами лобика сына, - станет можно…
- Хорошо… Это хорошо! – Тайка откинулась на подушки, подняла тонкие руки, запрокинула их за голову, вытянулась, распрямилась как дикий луговой стебель под пушистым солнышком-взглядом девушки Марии, - Это так хорошо!
Бомж Кирилл лежал в своей каморке в самом конце коридора, через стену от Тайки и тоже улыбался. А Тайка, снова задремывая, вдруг подумала лениво – и чего он лыбится идиот, - хотя прекрасно знала от чего лыбится идиот Кирилл Киликийский.
Рустик во дворе откапывал жигуленок своих невольных гостей и спасителей, который крепко присыпало последним снегопадом и прибило морозом к сугробу. Рустик разогрелся, закинул шапку на затылок, расхлестнул куртку. Молодцевато и весело врубался он в снег мятой совковой лопатой и лихо откидывал в сторону. Рустик думал о хорошем – что, блин, неожиданно повезло со странными гостями, что малыш теперь сытый и здоровый, и что Тайка поправляется. И даже проблема с деньгами, и все остальные проблемы, будущие и прошедшие, казались незначительными и далекими.
С улицы во двор вошел Марат. Он постоял, подождал, пока Рустик закончит работу.
- Эй, Руст! – Марат коротко и резко свистнул.
Рустик оглянулся, выпрямился.
- Иди сюда. – Марат поманил Рустика, махнув кистью. Рустик подошел, закинув лопату на плечо, улыбаясь и щурясь на яркое низкое солнце. – Слышь, Руст, что сказать хотел… эти твои кормильцы…
Марат вдруг замолчал, повертел головой по сторонам, замялся, сплюнул в снег.
- Что? – спросил Рустик. – Что кормильцы-то?
- Короче… - Марат говорил как-то неохотно, принужденно, цедил слова, будто сквозь терку. – Короче, пробил я их через братву. В бегах они…
- В бегах?... От кого в бегах? – Рустик опустил лопату, лицо его вытянулось в недоумении и тревоге. – От кого?
Марат снова огляделся, зябко втянул голову в плечи, руки утопил в карманах.
- Есть человек один. – Марат не смотрел на Рустика. – Один дворянин… царь, короче.
- Кто? Царь? - Руст неуверенно улыбнулся. – Прикалываешь что ли?
- Да что ты как чушпан! – Марат выругался. Дернул Рустика за рукав, завел в подъезд, выглянул, огляделся, нырнул обратно. – Авторитет он на городе. Реальный царь. Понял?
Марат из-под бровей кинул на Рустика значительный взгляд. Тот ошарашено кивнул.
- И что?
- Ищет он их. Они от него из города валили. Поэтому и заехали в нашу глухомань…
Рустик молчал, переваривая услышанное. Медленно спросил:
- А… а зачем они ему?
Марат снова ругнулся.
- Зачем, зачем! Твое какое дело! Может… нахезали они ему! Ищет он их и все.
- М-даа… - лишь нашелся сказать Рустик.
Подельники постояли молча. Рустик попинывал ногой стену, Марат смотрел на опущенного американского спецназовца на плакате, смотрел и не видел его…
- Ладно, за что ищет - не наше дело, но тут реально денег можно поднять не мало. Сечешь?
- Как? – Рустик даже рот раскрыл. - Как поднять?
- Не, ну ты точно пенек таежный! Царю кормильцев сдадим! А он нам тити-мити… – Марыч потер пальцы перед лицом Рустика недвусмысленным жестом, - Въехал, дубина?
Рустик молчал. А Марат продолжил.
- Их «ишака» ты откопал, я за руль сяду, типа выехать помогу, а сам их дворами до проспекта кину, а там уж их примут. Ты со мной пойдешь, Машку придержишь, если вдруг дергаться начнет.
- А Иосиф?
- Что Иосиф? Куда он денется, когда ты бабу его прихватишь с ребенком? Будет сидеть как баклан на баркасе. А дальше не наша масть.


Кирилл Киликийский выскочил из пещеры и побежал вниз, рискуя сломать ноги на каменных ступенях.
Марах прижимал коленом Руция к земле и бил кулаками в глаза, скулы, висок. Руций не защищался, только отворачивал разбитое в кровь лицо, и прикрывался, пытался прикрыться плечом. Руками Руций вцепился в марахову одежду и выкрикивал, пытался выкрикнуть между ударами, всхлипывая, разбрызгивая слюну и кровь, съедая слова вспухшими губами…
- Уходите, уходите! Остановись, не трогай, не трогай их! Я же обещал! Они сына моего спасли! Уходите! Уходите! Я держу его! Не трогай их!!!
Марах отбрасывал Руция, начинал подниматься, но Руций снова вцеплялся в него с утроенной силой и рвал, рвал на себя, обдирая ногти и ломая белые сведенные пальцы и кричал – Уходите! Уходите!
Мария отшатнулась и застыла, замерла, если возможно замереть и одновременно воплощать собой само движение – в стремительном и застывшем, мгновенном, но будто растянувшемся в жизнь порыве спрятать прикрыть собой младенца.
Иосиф поднимался с колен, медленно, одной рукой опираясь о землю, другой потянувшись, слепо растопырив шишковатую сухую пятерню, к откатившемуся посоху. С виска Иосифа чуть наискосок бежала на седую бороду юркая струйка крови.
Снова впечатав Руция в камень, Марах высвободил руку и выхватил прямо из воздуха темный клинок. Старая выщербленная, но смертоносная сталь нацелилась в чужое горло. Руций уже не мог ничего сделать, а Иосиф еще не успел поднять посох. Кирилл Киликийский ворохом грязного тряпья бросился на нож.
Марах слетел с Руция, опрокинулся, перекатился, сбрасывая с себя Кирилла, с хряском отправляя того на угловатый камень у тропы. Встал, так и не выпуская из рук заточенное дорогое железо.
Иосиф встал перед ним, поднял посох перед собой, взяв поперек, и словно переплетом решетки, крестом из посоха и собственного тела, заслонил, закрыл Марию и младенца.
Марах подходил медленно, держал руку с ножом внизу и чуть на отлете. Он шел уверенно, даже лезвия не направив на противника, будто издеваясь, открывая запястье.
Марах сделал шаг и вдруг остановился – сзади на его плечо легла тяжелая рука.
- Отпусти их, - услышал Марах за спиной. – Пусть идут.
Больше слов не потребовалось.
Хлюпал разбитым носом Рустик. Лопотала вокруг него Тайка. Бродяга Кирилл уполз куда-то, и никто даже не подумал заинтересоваться куда. А Марат и Гуля стоя рядом смотрели как по гористой тропе уходили от них нежданные гости - старый Иосиф и юная Мария. Они шли по разные стороны от серого в грязных пятнах ослика с поклажей, и Иосиф держал его под уздцы, а Мария укачивала своего младенца.


Ночью Кирилл уходил из того дома. От тихо выбрался из своей каморки, остановился в коридоре, прислушался тому что происходит. Тайка и Гулька разговаривали о чем-то в гулькиной комнате, и хоть дверь была закрыта Кирилл знал почему-то, что Гулька сейчас дарит Тайке свои золотые сережки, а та не отказывается их принять. И что дети их в первый раз лежат рядом.
Кирилл сделал пару шагов, остановился напротив кухни. Заглянул в дверной проем в котором никогда не имелось двери. Он увидел, как Марат хлопает Рустика по плечу, а тот морщится от боли, и Марат наливает ему водки. Рустик невнятно что-то произносит, шлепая сизыми подушками губ, и Кирилл может разобрать только одно слово – брат.
Они не замечают его. Никто больше не замечает его в этом доме. И Кирилл уходит.
Кирилл Киликийский идет и думает о трех младенцах, что видел он здесь.


Странная судьба ждала тех младенцев. Двое стали разбойниками как их отцы, а третий… Странная судьба вела их разными дорогами по одной жизни, но свела всех троих вместе в день их смерти. И один из них сказал своему молочному брату, сам не зная того, кому говорит - Помяни меня, Господи, когда придешь в царство свое.




ЖИЗНЬ НЕ ДОЛЖНА ЗАКОНЧИТЬСЯ

Они называли себя не по именам, не по прозвищам шутливым или ласковым или даже интимным, они называли себя по основной профессии, в терминологии строгой жизненной функциональности, обыденной и необходимой. Они называли себя муж и жена.
Когда-то весной, едва они поженились, их ужасно забавлял это внезапно приобретенный непривычный и, как им казалось, комичный в своей серьезности статус официальных супругов. Они веселились и смеялись как дети, и как новые впервые по-настоящему взрослые одежды, примеряли эти еще не привычные, но уже разрешенные звания – муж и жена.
Она говорила, например:
- Муж, новый фильм вышел с Джаредом Лето.
- Лето, это хорошо, - отзывался муж, - Жена, а не пойти ли нам на пляж?
И жена довольная отвечала:
- Конечно, муж! Но не забудь, на обратном пути нам обязательно нужно будет зайти к моим родителям.
- Да, жена, конечно, мы обязательно зайдем к теще и тестю.
Но это уже был перебор терминов свойства, жена обижалась и требовала, чтобы муж называл тещу и тестя – мамой и папой, на что муж всегда заявлял, что мама и папа в жизни могут быть только одни. А профанировать столь важные универсалии, он не согласен. Жена обижалась, уже ничего не требуя. Но не долго. Скоро она начинала требовать, чтобы муж поторапливался или она уйдет в кино без него. И муж всегда поторапливался. Он любил пляжи.
Словом из шутки и игры эти внутрисемейные позывные постепенно вошли в привычку, в быт, в жизнь. И даже редкие друзья, что иногда приходили и наблюдали супругов в местах обитания, заражались этой привычкой и уже называли их за глаза не иначе как Муж и Жена.
Она была из тех женщин, что улыбаются бродячим кошкам. Не из умиления или сопливого сахара в мозгу, а просто, потому что им нравятся независимые и грациозные животные.
Он был из тех мужчин, что возникни у них необходимость плюнуть, обязательно постараются попасть в пчелу, копошащуюся в цветке. Не из хамства, а ради меткости.
Когда он входил в коридор, она зажигала свет на кухне. Когда он выходил из туалета, она включала вытяжку. Когда он напевал, она надевала на чайник свисток. Когда под ним хрустело дерматином кресло, она стукала фарфоровыми кружками, из которых одна непременно давала звук дребезжащий, из-за длинной, но по счастью не протекающей трещины, а другая несла на себе нелепый красный логотип.
Треснувшую чашку потом выбросили – от несчастья.
По осени Жена говорила:
- А Ярцевы в тридцатиэтажку переехали. Говорят – волшебная квартира. Паркетный пол. И гараж подземный.
- Гараж, это хорошо, только у нас машины нет, – отвечал на это обычно Муж.
- У нас и квартира старая. Муж!
- Да, Жена…
- Может быть, ты попросишь льготный кредит у шефа. И возьмешь сверх работы тот проект, про который говорил. Нам бы как раз на все хватило бы …
- О, Боже, пожалуйста, Жена, не надо цитировать старых анекдотов!
- При чем тут анекдоты?
- Да при том, что это классический анекдот, когда жена пилит мужа за то, что у Ивановых новая машина, у Сидоровых новая квартира, Петровы вообще – пол поменяли!
- Значит я для тебя анекдот, да? Старый анекдот?
- Я не сказал старый, я сказал классический… И ты не анекдот. Ты – поэма!
- Ты еще издеваешься! Ты совершенно меня не любишь и не жалеешь!
- Господи, ну почему с женщинами все так хрестоматийно…
- Это с мужиками все хрестоматийно! Лежишь как котяра, пузо пивом налил, и делать ничего не хочешь! А жена должна надрываться и все тянуть, как лошадь ломовая!
- Дорогая, ну не надрывайся! Для кого ты надрываешься, для меня что ли? Не надо для меня надрываться, мне и здесь замечательно в нашей квартирке и безо всякой машины и полов паркетных. Может быть, ты для себя надрываешься? Для себя любимой? Больше-то надрываться не для кого.
Тут Муж обычно отворачивался лицом к стене и добивал:
- Детей у нас нет.
- А кто в этом виноват?!
- Я???
Тут Жена убегала рыдать в спальню, потому что по объективным медицинским показаниям, виноват был Муж. Но Жена ему ничего о том не говорила. Сначала Жена рыдала от злости, потом от жалости к себе, потом от жалости к Мужу.
Через двадцать пять минут Муж заходил в спальню, и они мирились. И постель была им в том подспорьем.
Виноват был Муж… вероятнее всего… Потому что у Жены никаких препятствий к деторождению точно не было. Муж же со свойственной мужчинам… глупостью даже вообразить не мог ставить под сомнение свои способности. И уж тем более не соглашался на какие-либо проверки, ибо сама по себе любая проверка ставила оные способности под сомнение.
Вечерами Жена потихоньку подходила к Мужу, погруженному в какие-то неведомые или напротив совершенно очевидно нелепые компьютерные занятия. Жена останавливалась позади, заглядывала поверх… молчала и посапывала, потом начинала рисовать пальцем узор, следуя сутулости мужниной спины и порядковому счету натянутых ребер. Жена томно вздыхала, обнимала Мужа за плечи и опускала подбородочек ему на плечо в мягкую ложбинку ближе к шее. Иногда Жена ловила губами мочку его уха, и Муж потешно отстранялся и поводил головой от щекотки. Наконец Жена не выдерживала молчания и говорила, вызывая подбородочком в лад словам довольно болезненные ощущения в мужнином плече.
- Муж… расскажи что-нибудь интересное…
Муж отодвигал клавиатуру, разворачивался к Жене.
- Знаешь, - начинал Муж, - раньше, еще в советское время, были такие специалисты, назывались «массовик-затейник».
Далее следовало приличествующее ситуации описание профессии массовика-затейника, ее перипетий, пересказывались различной свежести анекдоты, случаи и юморески из жизни массовиков-затейников, начиная со «встаньте в круг» и, заканчивая «а теперь поменяем партнеров». Все это выдавалось с должным юмором, доступно и в меру забавно.
- Так вот, - заканчивал Муж подобное повествование, - все, что я рассказал, относится к массовику-затейнику, а я - не ОН… Я - не массовик и я – не затейник. Поэтому развлекать, кого бы то ни было, кто не может найти себя занятие и мается от скуки, я не обязан. Тем более, когда я работаю. Поэтому, пожалуйста, в следующий раз, когда тебе захочется, чтобы тебя развлекли и рассказали что-нибудь веселое, обращайся с подобными просьбами знаешь куда…
И Муж говорил куда.
Реакцию Жены и дальнейшие события вы можете представить самостоятельно.
Впрочем, последние несколько фраз Муж всегда произносил не вслух.
- Ты никогда не говоришь со мной о хорошем, – упрекала Жена. – А ведь у нас было столько хорошего… раньше… весной…
Да, Муж не говорил о хорошем.
Он не понимал, зачем и для чего говорить о хорошем. О счастье не нужно говорить, им нужно жить. Так думал Муж и, конечно ошибался – так думала Жена.
Для нее это хорошее становилось действительно хорошим только тогда, когда оно озвучено, записано, отснято на мыльницу и помещено в красивую рамочку на стену. Чтобы потом, когда со временем хорошее неминуемо кончится и начнется плохое, эту рамочку можно было сорвать и херакнуть с размаху об пол.
Иногда ясными осенними вечерами они выходи на балкон.
Восьмой этаж и возвышенность, на которой стоял дом, открывали им красивый вид на город – город был холмистый, и дома разбегались по нему уступами и террасами, живописно следуя волнистому рельефу.
Муж и Жена смотрели на густеющее вечернее небо, оранжевые окна, по яркости готовые поспорить с отраженным в них солнцем, смотрели на изящные струйки смога, играющие в нисходящих и восходящих потоках остывающего города.
- А из тридцатиэтажки вид еще лучше, – романтично говорила в таких случаях Жена.
- С чего это? – привычно не романтично отзывался Муж. – Она в овраге стоит.
- Вовсе и не в овраге, а очень даже высоко. Из нее, наверное, весь город видно, она ведь высотка!
Муж хмыкал.
- Да ее саму не видно!
- Как же не видно?! Вон она стоит.
- Где?
- Да вон же!
- Это? Это не тридцати, а двенадцатиэтажка. Старая. Мы еще в ней пончики ели, когда в универе учились. А высотки твоей вообще нет!
- Как же нет! Вот она! Вот!
- Это труба от завода.
- Ты сам труба, левее смотри!
- Нету! Нету твоей высотки! Телебашня есть, краны строительные есть, крыша Дома культуры есть, даже сталинский дом вон выглядывает. А тридцатиэтажки нету! В природе нету! Нету! Нету!
- Фу, дурак, – Жена толкала Мужа в плечо кулачком, надувала губки и уходила.
А Муж долго не уходил. И осень несла мимо еще не касавшиеся земли листья. Но Муж не видел их, ведь листья летели далеко внизу в сквере, где чугунные тумбы и цепи.
Осенью Жена готовила Мужу вкусный ужин.
- Я шла. Был дождь. Котенок. Маленький.
- Нет, только не это!
- Ну, маленький такой котенок, одинокий.
- Ты сбрендила. Ненавижу кошек! Гадить! Ухаживать!
- Ты может и детей ненавидишь?!
- Может…
- Ка-зел.
- Дур-ра!!!
Ужин все-таки медленно доедался.
- Ну, где он?
- Кто?
- Котенок. Вытаскивай уже. Хватит прятать.
- Я не взяла его.
- Не взяла? А зачем же… Так как же… как же ты могла бросить несчастное существо под дождем?
- Муж.
- Что?
- Иногда ты хуже бабы.
Иногда Муж пропадал. Он не приходил с работы, он не звонил, он не вваливался в полночь, он не скребся в дверь заполночь.
Жена сидела возле телевизора и считала петли.
А потом телефонная трубка говорила корявым и мятым бесполым голосом.
- Забирай своего Мужа… - и сообщала адрес.
Жена вызывала такси, ехала по ночному проспекту в улицы, потом во дворы, заходила в подъезды. Жена стаскивала мужа с продавленных диванов зачумленных дворницких, поднимала с окурочных полов дружеских гостиных, отрывала от расписанных мусоропроводов лестничных перегонов. Жена везла Мужа домой, а он не узнавал ее и все отталкивал и кричал, и звал свою жену.
Наутро он ничего не помнил. По лицу, повадке Жены и собственному состоянию он понимал, что произошло.
- Прости, Жена, я виноват.
- Прощу.
- Я… Иди, ко мне… пожалуйста…
- Нет… Не раньше чем через неделю.
- Карантин? – пытался шутить Муж.
- Кретин! – отвечала Жена взглядом.
Жена лгала, она не прощала его. Она просто его не обвиняла.
Жена любила идти с работы медленно как замерзают осенние лужи.
Иногда возле нее останавливалась длинная машина и увозила Жену в тридцатиэтажку. Жена поднималась в огромную квартиру, заходила в блестящую ванную и вытаскивала из сумочки дюрекс. После всего Жена думала, что, наверное, могла бы остаться, и это была бы ее квартира и ее машина, и через пару лет по ее квартире уже ползало бы пару милых детишек. Но Жена поднималась и шла домой, спеша и торопясь, как будто тянула ее туда до предела натянутая, но теперь сходящая в исходное положение мембрана, почти невидимая и такая же прочная как сверхтонкий дюрекс.
- Муж, я вернулась! – говорила Жена возвращаясь.
- Вернулась – это хорошо! – Восклицал неизменно Муж и раскрывал объятья. – Иди ко мне!
- Нет… не сейчас… ну… не надо… не время… – уклонялась от объятий Жена.
- Не раньше чем через неделю? – уточнял Муж.
- Раньше, - успокаивала Жена.
Когда Жена молчала и морщила переносицу, Муж понимал, что он сделал что-то плохое.
- Что-то случилось? Я в чем-то провинился?
Жена двигалась по квартире молча, даже в узком коридоре умудряясь обходить Мужа по кривой с радиусом более полутора метров. Муж пожимал плечами и садился за комп.
Жена на кухне била дробь.
Когда Муж выходил к ужину, посуда блестела, и плита была холодна как наружная сторона стеклопакета. Муж брал кусок хлеба с колбасой и возвращался к компу. Или без колбасы, если не находил ее в холодильнике.
Великое противостояние тянулось обычно три дня. На исходе третьего Муж, снедаемый изжогой и жаждой справедливости, решительно шел на приступ ледяных бастионов.
- Что все-таки случилось? Может быть, ты объяснишь?
- Ничего…
- Совсем ничего? Тогда какого…
- Отвали от меня. Вали к своим шалавам.
- К кому?.. Ты сбрендила?
- Не прикасайся ко мне, урод!
- Нет, стой! Ты охренела?! Ты чего это?!!
- На! На, гад! – Жена как фокусник выхватывала откуда-то специально для этой сцены припрятанный минималистический комплект нижнего женского белья в фирменной упаковке. – На, гад, забирай и вали к своим шалавам, которым ты эту дрянь купил! Гад!
Если везло, Жена попадала Мужу в лицо, если же он уворачивался, то качество удара компенсировалось количеством. Впрочем, и при попадании в лицо, количество не пасовало перед качеством. Так что в любом случае разваливалась даже фирменная упаковка.
- Подожди, да подожди ты… - не слишком активно пытался перехватывать инициативу Муж, но, наконец, видя поругание дорогушного белья, тоже взъярялся. – Хватит уже!!!
- Гад! Гад! Сволочь! Еще и прятал!!! Вали к своим шалавам! Ка-зел!
- Дур-ра! Это я для тебя купил! Тьфу, блин, дура какая!
- Для меня…
- Ну да! Я хотел на день… ну просто купил тебе, чтобы тебя… - далее Муж отчего-то терялся и смущался. – Для тебя я…
- Для меня…
- Да…
- Ты издеваешься?
Жена прикидывала белье к себе, и даже Мужу явственно становилось видно, что белье это на пару размеров меньше, чем нужно.
- Надень, пожалуйста…
И Жена надевала белье. А Муж брал ее на руки и уносил на обеденный стол. Хотя наступало время ужина.
Осенью вообще происходило много интересного.
Осенью происходило так, что совместный отпуск, который все никак не складывался, вдруг становился возможным и даже необходимым. У Жены он как раз подходил по трудовому графику, а у Мужа по графику экономических инвольтаций к мировому финансовому эргрегору.
Впрочем экономическая ситуация как и положено сгущалась и грозновела все время и до и задолго до… но все никак не могла разрешиться очистительной грозой, смывающей частные накопления и либеральные ценности. Словом все складывалось одно к одному и супруги, решая подлатать семейную жизнь белыми нитками солнца по синей заплатке моря, отправлялись в турагентство. Там они брали путевку такую же горячую как Египет в любое время года. И садились на чемоданы.
В день накануне вылета они прибегали по экстренному вызову в турагентство и выслушивали извинения и объяснения, что по вине туроператора произошла накладка, и он никуда не летят. Муж становился в стойку – правая рука у подбородка, левая перед носом. Мысленно конечно… Но им успевали сообщить, что туроператор предлагает бесплатно поменяет путевку на более дорогую в отель еще большей звездности и что вылет через три дня.
Жена брала мужа за кулак, уводила пошептаться, и супруги соглашались на все.
- Впереди три дня. Что будем делать, Жена?
- О, Муж, мы будем валяться, и смотреть телевизор!
- Ну, нет! Только не этот зомбоящик! У меня фильмов куча накопилась.
- Про любовь?
- Конечно! Про любовь к насилию.
- Хорошо, мы будем валяться, и смотреть фильмы про любовь.
- Все?
- Все.
- И… эротику?
- А порно есть?
- Хи-хи… О нем и речь!
Они забивали холодильник едой и напитками, закрывали окна, задергивали шторы и клялись не выходить на улицу до самого вылета, а валяние прерывать только на удовлетворение трех основных вожделений.
Все начиналось, когда, откинувшись после удовлетворения второго вожделения, Муж и Жена принимались выбирать фильм. На пятом варианте…

…вспомнить все. Но как относились к этой ситуации мамы и тещи, котята, блядское мини и колготки в сетку, однобитные мозги, ничтожество и завышенная самооценка, пропитая зарплата и зарплата, потраченная на тряпки, бардак в доме и недособранные табуретки, и еще много всего-всего – как? Никто уже не думал об этом, и хотя каждый скандировал свое, в общем истеричном хоре все это разнообразие обвинений и упреков сливалось в одно – громкое звенящее колокольным металлом – Скандаллл! Скандаллл!
Бедные дети, которые могли бы слышать это, с ужасом узнали бы, что вместе с таким и такой никто и не собирался их заводить, рожать, растить, любить и какое счастье на самом деле, что их нет…

…кружило по комнате в страшном подобии танца. И можно было бы представить, что в основе этого танца лежит имитация полового акта, если был бы такой половой акт, результатом которого являлось не зачатие, а нечто противоположное ему. Тяжелым слепящим и отравляющим сором бились в круге слова, срывался стол, и разлетались стулья, и звенела, ударившись об пол, теплая рамочка и стеклянными трещинами бежало по ней уродство на счастливые лица. А слезы и слюна темнели в этом хороводе до густоты крови. И казалось, эти два человека набирали в легкие не воздух, а…

…грохнули. Только мятая пачка дюрекса, успевшая за секунду побывать в двух правых руках и двух искаженных яростью лицах осталась лежать ровно…

…последний крик и все.
Через минуту муж уходил на лоджию и начинал кашлять.
Такого с ним давно не случалось. С той студенческой осени, лет, наверное, пятнадцать назад.
Он любил девушку, он даже дружил с ней и все пытался перевести дружбу в нечто большее. Бесполезно. Это сейчас он знает и понимает, что такое попасть во «френд зону». Она допускала его существование рядом с собой, но не больше. Он нужен был для гуляния, сидения в кафешках, отплаты чего-то по мелочи. Нужен для ее осознания собственной значимости и статусности, как временный, за неимением лучшего, атрибут того, что должно быть у девушки.
В тот вечер он решил объясниться.
Они сидели в кафе. На него вдруг напал мелкий противный кашель.
- Тебе не светит, - сказала она и отвернулась. - Меня интересуют парни с кубиками на прессе и с крутым авто под задом.
Он тихонько кашлял. Он прятался за этим кашлем и медленно справлялся с ударом холода по конечностям и жара по ушам. Кашлял долго, как мог. Он закашливал обиду и злость, и сознательным волевым спазмом, подобным сжатию сфинкстера, пытался сковать свое желание ударить и потребность заплакать.
- Да, - хрипло и скованно начинал он, и продолжал все свободнее по мере созревания и формулирования ответа. Как будто от него ждали ответа. – Я тоже… ищу свою настоящую девушку со стоячей грудью четвертого номера и ногами от подмышек. Но я понимаю, что девушки со стоячей грудью и с длинными ногами катаются в тачках у парней с кубиками. Поэтому я, пухлый пешелох, и сижу сейчас с тобой, плоской низкожопкой.
Он был уверен, что она его ударит. Но она промолчала. Его слова прошли мимо, а может сквозь, или не дошли, не долетели, были заглушены другой звуковой волной или может они попали на слепое пятно ее рассудка – не известно и не важно. Она глотала свое пойло и смотрела по сторонам.
Тогда он понял, что значит ставить блок.
Больше ему никогда не хотелось ни ударить кого-то, ни заплакать. И только сейчас он вдруг понял – жена била его. Била всю жизнь. Конечно, не только била, тут же оборвал он сам себя, но била тоже. Просто он ставил блок.
А сейчас не поставил – пропустил удар и вернул его. Но в любом случае – он сволочь. Жалко, что они так и не съездят вдвоем в Египет.
Холодный воздух останавливал кашель. Останавливал первый снег, сырой ветер и темные ветви деревьев где-то внизу, в сквере, где чугунные тумбы и цепи. А ночь складывалась в зрачок, и зрачок замыкал все в себе – все принимая и ничего не отражая. Как модель абсолютно черного тела.
В отличие от мужа жена оценила все случившееся коротко – это было последнее, из того, что я всю жизнь терпела от этого человека. Как только вернемся из Египта – развод.
Она сидела на кровати, насильно выпрямив спину и вскинув голову, с вызовом направленным неизвестно кому, и машинально гладила рукой покрывало.
В груди все что-то трепетало, болталось, никак не устаканиваясь, что-то изнутри било и язвило – точечно, в разных местах, ритмично, в такт пульса – обида, стыд, гнев, жалость, злость, снова стыд… Как будто вращался вокруг сердечного ядра по блуждающей орбите колкий электрон, который также неисчерпаем, как и невидим.
Но как же все таки в лад, в тишину…

…и входил.
- Я готов простить тебя.
- Да! Да! Конечно, я прощаю тебя! Господи… Я только представила отчетливо, что тебя больше со мной не будет, и мне стало так страшно.
И жена заплакала.
Странно, но жена всегда считала себя сильной женщиной, поэтому не боялась показывать свою слабость никому кроме мужа.
- Жена!
- Муж!
- Я… тебя… Я… люблю… люблю… тебя…
Как просто – но Муж почему-то не стыдился банальности происходящего, и Жена почему-то не обвиняла себя в уступчивости. Они просто упали там же где и стояли, и смятая пачка дюрекса…

…обычно после таких вечеров он убегал на лоджию и кричал – отчаянно кричал невидимой тридцатиэтажке:
- Я - Пластилин Вселенной!!!
Мысленно.
Усталый и опустошенный следующий день проходил у них ровно и гладко, мерно катился, как тонко настроенный механизм, обильно смазанный влагой страсти.
К вечер…

…сладкая горечь.
На вторую ночь Муж прямо посреди сна подскакивал на кровати. От женского визга. Ничего не соображая спросонья, он, толкая от себя стены, бежал на крик.
Кричала как очевидно Жена. Она стояла в кухне, прижимаясь всем тылом к стене, будто стараясь вдавится в нее. Визг сменился нечленораздельным поскуливанием. Муж, проморгавшись на кухонный свет, стал оглядываться.
Все было в норме.
- Что с тобой, Жена?
- Господи! Пол…
- Чего пол…
Только сейчас Муж посмотрел на пол.
Кухонного линолеума в переполосатую клетку в кухне сейчас не было. Вместо него пол покрывал копошащийся мохнатый ковер. Это были тараканы.
- Мать-перемать!
Муж протянул руку к Жене и выдернул ее в коридор. Жена всхлипывала. Медленно, медленно отдышалась и, наконец, почти успокоилась. Муж обнимал ее за плечи, качал головой.
- Откуда?! Сто лет уже тараканов во всем городе не видно было. А тут столько…
- Убери их, - слабеньким голосом просила Жена, - Муж, убери их, пожалуйста…
- Да как их уберешь.
Муж снова всунулся в кухню. Тараканы шли сомкнутым строем, не ковром, конечно, как показалось сначала, но довольно широким потоком. Они шли от одной стены из-под шкафа и кухонного обеденного уголка до другой и терялись под кухонным гарнитуром, плитой и мойкой.
- Может соседи, где бабка старая, тараканов у себя травят? Тараканы часто у стариков живут…
- Мне все равно. Муж ну прогони, прогони… я с детства их не терплю…
- У нас даже отравы нет.
Муж вооружался тапками на босу ногу и, решительным гулливером, вступал в тараканий поток. Под подошвой хрустел хитин, но тараканов от этой операции не уменьшалось. Они просто окатывали шустрой волной нежданное препятствие, и шли своим путем.
Муж выдергивал ноги и стряхивал рыжаков обратно в среду обитания. Плотно закрывал дверь в кухню.
- Пошли спать, Жена. Утро вечера мудренее, а сейчас все равно ничего с ними не сделаешь.
Муж уводил Жену в спальню, а она оказывалась настолько выбита из колеи, что даже не сопротивлялась.
Утром супруги первым делом направлялись в кухню.
Никаких следов ночного нашествия, кроме давленных насекомых трупов, не обнаруживалось. Жена проверяла все шкафы и тумбы, и мойку и газовую плиту. Тараканы ушли так же необъяснимо и всем скопом, как и появились.
- Мистика! – делала заключение Жена.
А Муж выражался по-научному – массовая миграция беспозвоночных членистоногих стасиков.
- Жалко фотик не догадались взять. Снять такое чудо надо было.
- Ой, не говори при мне об этом…
- Ну не буду, не буду, - Муж чмокал жену в нос, - ты у меня такая ранимая, нежная вся такая. Ты может и крысок боишься? А мокриц, а клопиков?
- Идиотов я боюсь! Перестань идиотничать! Не смешно. Мне всю кухню теперь перемывать, дезинфицировать.
И Муж спешил перестать, пока его не привлекли к дезинфекции. Но его все равно привлекали…

…грохот стоял весь вечер. Сосед разошелся не на шутку, от его ремонта квартира ходила ходуном и дребезжали стекла.
- Сил нет уже это терпеть! – в ответ на особо мощные удары восклицала Жена, - Муж! Ты мужик или нет? Сходи, поговори с ним.
Муж вслушивался в раскатистые взрывные удары.
- Отбойник что ли… Он там, совсем?.. Понятно откуда тараканы… Похоже, уже не только перегородки, но и капитальные стены сносит…
- Боже, ну так сходи! Ты мужик или…
- До 23.00 имеет право. Потерпи, завтра уже на море будем.
- Но это же невозможно терпеть! Такое впечатление, что дом рушится!
- Ничего не рушится! Давай наушники наденем. Вот будет ровно одиннадцать вечера, и я тогда…
- Ты тогда?!.. Давай свои наушники. А это что такое?
Жена показала на окно. Окно за легкой шторой светилось каскадами ярких вспышек как от электросварки. Потом вспышки оборвались, но даже через двойное стекло и задернутую штору было видно, как им на смену по тучному темнеющему небу посыпались разноцветные огни. Через пару мгновений, пробившись сквозь ремонтный грохот, в комнату залетел глухой треск рвущихся фейерверков.
- Дурдом на дому! Один стены рушит, другие салют запускают!
- Вообще-то сегодня праздник.
- Праздник – это хорошо, – выдавал свою формулу Муж.
Он подходил к окну, чтобы выглянуть наружу.
- Муж, надеюсь, ты не прилипнешь теперь к стеклу любоваться огоньками! Закрой шторы плотнее, пожалуйста.
- Да закрываю, закрываю уже.
- Пожалуйста, и портьеру тоже.
- Закрываю, говорю тебе…
Ворча себе под нос что-то не разборчивое и возможно не цензурное, Муж вваливался в постель, натягивал наушники и утыкался в ноутбук. Жена натягивала наушники и утыкалась в телевизор.
Перед тем как уйти в мир грез Жена последний раз косилась на Мужа и толкала его локтем в бок – вот тебе и совместный просмотр хороших фильмов. По экрану ноута у Мужа топтались орды зомби, взлетали и лопались напалмовые пузыри.
Без шести минут одиннадцать Муж одетый и обутый, с плачущим лицом и по-бойцовски втянутым животом, стоял у порога квартиры, а Жена ободряюще и презрительно смотрела на него из коридора. Одновременно они смотрели на настенные часы, на которых минутная и часовая стрелка спешили слиться в экстазе на цифре 11. Стрелки двигались с заметным усилием, едва преодолевая царившие в квартире гром и содрогание. Наконец, они слились и разделились.
- Ну!
- Рано, еще четыре минуты.
- Ты мужик или…
- Блин, хватит уже…
Оборвав обе фразы, гром и содрогание вдруг разом пресеклись, создав пугающую тишину.
- Слава Богу!
- Во истину, - сказал Муж и с облегчением распустил живот.
Супруги коротко перекусывали и выпивали, празднуя тишайшую благодать, еще раз проверяли сумки и чемоданы и отправлялись спать.
Муж отрубался сразу, а Жена лежала еще какое-то время, тихо и бездумно глядя в сумеречный потолок.
В темноте становилось видно, как по краям глухих портьер пробивались резкие белые блики электросварки. Наверное, сосед доделывал что-то снаружи лоджии. Блики играли, мигали, резали острые тени. Если бы муж не спал, он бы, наверное, удивился такой яркости, но Жене было все равно, она повернулась на бок, обняла Мужа и заснула. Последнее что она услышала – отдаленный глухой удар самого мощного фейерверка.
Никто не видел, как в квартире отключался свет.
Это ложь, что сон сродни смерти. Сродни смерти – миг просыпания.
Проспали они до обеда, благо вставать рано нужды не было – самолет ждал их на старте только вечером. Наутро как заведено…

…холодно. Батареи остыли. И сквозняк. Не включается свет. Странно…

…не сговариваясь, шли на лоджию…

…светло и город лежал в чистом прозрачном воздухе. Воздухе удивительно прозрачном и изумительно светлом, будто светящимся изнутри. Ни облачка, ни дымки, ни смога, ни чада заводов. Муж и Жена никогда не видели свой город таким прозрачным – от неба до неба.
Только это был уже не город.
Повсюду, куда достигал взгляд, лежали руины. Нет, не лежали – стояли, топорщились, дыбились, нависали над провалами, зияли проломами.
Панельные здания – россыпь колотой плитки в куче пыли и сора, кирпичные – обглоданные клетки черноты и синего неба, монолитные – изъеденные гнилью зубы с дуплами до самых корней. И все они – проваленные сами в себя, как старушечьи рты, развороченные до глухого нутра, как похабные дыры, горбатые, прибитые, раздавленные, сбитые в кучу, раскинутые веером – камни, бетон, крошка, арматурины, остатки стен, сбитые наземь кровли, торчащие балки, каркасы, костяки, скелеты – все они – весь город. Весь город – они.
И удивительно неуместно, пародийно, вызывающе пошло над всем этим высилась сейчас уже совершенно отчетливо и определенно видимая тридцатиэтажка.
Муж и Жена держались за руки. Они подходили к самому краю, так что пальцы ног оказывались над бездной. Той, где раньше был сквер с чугунными тумбами и цепями. Они заглядывали в нее.
- Муж…
Муж вздрагивал.
- Я больше не могу…
Муж молчал.
- Я хочу ребенка.
Муж крепче сжимал руку Жены.
- Ты что не понимаешь?! Я хочу ребенка!
Дом дрогнул под ними, по полу, стенам, по бетонной плите побежали глухие волны.
Они посмотрели на горизонт. Накренившись под немыслимым углом, рушилась новая тридцатиэтажка. Этажи оседали и скатывались и ссыпались один с другого. Земля отвечала густым гулом, но воздушный звук еще не долетал до развороченной лоджии.
- Ребенок это хорошо, – говорил в таких случаях Муж.
И они возвращались в дом.

…ведь жизнь не должна закончиться…





СКАЗКИ, ДО СКОНЧАНИЯ ВЕКА

I.

На зелёной поляне, в самой глубине дремучего леса, жила цветочная ведьма. Жила она в чудесном цветке, таком красивом и ни на что не похожем, что все остальные цветы по сравнению с ним казались серыми и однообразными.
Как-то вечером, прилетела ведьма после дневных трудов на родную поляну и с ужасом увидела, что кто-то сорвал прекрасный цветок. Его стебель был сломан, резные листочки бессильно повисли, капельки зелёного сока катились из ранки, чуть поблёскивая в лучах заходящего солнца.
Ведьма заплакала. Ей ужасно жалко было цветок. Ведь она долго растила его, иногда даже потихоньку колдовала над ним, чтобы он вырос самым красивым. Она сберегала его долгими зимами, укутывала пушистым снегом, пряча от морозного ветра. Ведьма любила цветок, ведь он был её домом. И вот кто-то сорвал и унес его.
Ведьма перестала плакать. Она решила найти человека, погубившего её дом, найти и наказать.
Облетев вокруг поляны, ведьма заметила следы больших грубых башмаков. Наверняка их оставил человек, сорвавший цветок, подумала ведьма. Следы долго петляли по лесу, вышли на лесную дорогу и, наконец, привели её к деревне.
Там играла музыка, раздавался весёлый смех, слышались песни. На краю деревни, на опушке, возле самого леса танцевали парни и девушки. Свадьба.
Ведьма подлетела поближе и вдруг в волосах невесты, танцующей с женихом, увидела свой цветок. Сорванный, он начал уже увядать. Лепестки, потеряв свежесть, стали сморщиваться, скручиваться. Цветок умирал.
Так вот кто погубил мой дом! – подумала ведьма и прошептала слова страшного заклятья:
Пусть же и ты увянешь до срока, как мой цветок. Пусть лицо твоё потеряет свежесть. Пусть кожа твоя станет дряблой и морщинистой. Пусть глаза твои поблёкнут как краски на его лепестках.
И в тот же миг прекрасная невеста превратилась в сморщенную, сгорбленную старуху. Она посмотрелась в маленькое зеркальце и горько заплакала. А жених взял её лицо в ладони и стал целовать глаза, губы, щёки. Он шептал, что всё равно любит её и никогда не оставит. Никогда-никогда. И невеста улыбнулась ему сквозь слёзы.
Юноша как пушинку подхватил свою любимую и закружил, нежно прижимая к груди, и лицо её осветилось счастьем.
Ведьма видела, что в глазах жениха поселилась скорбь. И ещё она увидела маленькие изящные туфельки, что были на ногах у невесты. Нет – подумала ведьма – девушка не могла сорвать мой цветок. Скорее это сделал он, жених, сорвал и подарил цветок невесте. У этого парня как раз такие башмаки, как те, что наследили на моей поляне. Ведьма вытянула вперёд палец и произнесла: я снимаю свои чары с этой девушки, не она виновата в гибели моего цветка. Это ты, высокий и сильный убил маленький и хрупкий цветок, так пусть же оставит тебя твоя сила, пусть руки и ноги твои станут такими же слабыми как листочки на сломанном стебельке.
И в тот же миг невеста снова стала молодой и прекрасной. Юноша протянул к ней руки, чтобы заключить в объятья, но руки не послушались его и только повисли как плети. Он хотел подбежать к своей любимой, но ноги его подогнулись, и он бессильно опустился на землю. Но в глазах его было счастье. Он смеялся, он радовался вновь вернувшейся к девушке красоте. А невеста заплакала горше прежнего.
Ведьма увидела в глазах её жалость и боль. И полетела ведьма назад к своей поляне и всё удивлялась этим странным существам, которые радуются чужому счастью, не замечая собственных бед, которые не могут быть счастливы, если к другому приходит беда.

А дальше было то, что принято называть жизнью. Юноша всё время лежал на кровати, руки и ноги не слушались его. А девушка с утра до ночи работала, чтобы прокормить его и себя. От тяжких трудов спина её сгорбилась, кожа потрескалась, покрылась морщинами, волосы раньше времени поседели, а глаза потухли. Юноша от лежания стал рыхлым и толстым. Вечерами у него собирались приятели и угощали его пивом, а он рассказывал им придуманные за день истории и покрикивал на жену, когда она забывала вынести из-под него горшок или перевернуть с одного бока на другой. Приятели разносили его истории по свету, и самой лучшей из них была сказка про цветочную ведьму.



II.

В одном городе жил художник. Он был очень хороший художник, может быть даже великий. Но об этом никто так и не узнал.
Картины его были прекрасны, глядя на них хотелось смеяться и плакать, веселиться и скорбеть. И это вовсе не потому что они были смешные или наоборот страшные, просто художник умел как-то передавать на них свое настроение, или чувства, или еще что-то... Душу? Я не мастер рассуждать о живописи, и если я что-нибудь напутал или сказал не так, то это не мое дело. Мое дело рассказывать, и я продолжаю.
Так вот, картины его были прекрасны и всем нравились, но надо вам сказать, что сам по себе художник был личностью внешне довольно неприглядной - толстый, на кривоватых ножках, лицо круглое и уши торчком. К тому же нос его был постоянно красным, то ли от вечного насморка, то ли от дешевого вина, которым он наливался в таверне у ратуши.
Деньги у художника водились редко - на заказ он не работал, а то, что рисовал для себя, продавать не любил. Но ему наливали и в долг. Ведь это он нарисовал кружку пива на вывеске, да такую, что глядя на нее, каждый поневоле начинал чувствовать жажду и заходил в таверну промочить горло.
Но перейдем к сути рассказа. А суть в том, что художник влюбился. Да, да - влюбился, и не в кого-нибудь, а втюрился, с пьяных глаз, в дочку самого бургомистра. Ни больше, ни меньше.
Дочка и впрямь была первой красавицей в городе. Всем взяла: и стройна, и бела, и златокудра, и служанок драла за косы так, что любо было послушать, словом, и красивая, и хозяйственная. И приданое не маленькое.
Ну, на приданое художнику было наплевать, а саму ее возжелал он пуще утреннего стаканчика. Жениться словом захотел. Жена-то его давно уже сбежала с каким-то проезжим ландскнехтом.
Решил художник идти свататься. Но с утра, как проспался, опомнился - сначала надо подарок невесте преподнести. А что художник может подарить кроме картины. И начал он писать дочки бургомистра портрет.
Уж как он его писал! И по памяти, и с натуры, и ночью на деревья лазал в окна подглядывать, и у служанки ее выспрашивал где какие пропорции, словом, старался.
На славу вышел портрет. Дочка бургомистровская как живая с него смотрела, в полный рост. Только все же не совсем на оригинал была похожа - глаза, что ли подобрей или улыбка, или платье уж больно красивое пририсовал к ней художник, или невинности где добавил - принцесса да и только. Но в целом - блеск!
Отправил художник портрет невесте. Письмо галантное написал - люблю, мол, жажду, примите подарочек. И подписался красиво.
Дочь бургомистра как получила портрет обрадовалась - подумала дворянин в нее втюхался. А кто ж еще станет портреты заказывать да девицам раздаривать, это ж какие деньги! И папаша ее тоже ручки стал потирать - кому не хочется с благородными породниться.
Но дочка у папашки была ученая, решила тоже свою галантность показать - мы, мол, хоть и горожане, а тоже деликатность понимаем. И написала в ответ, что огромное мерси, но нельзя ли сначала на портретик противной стороны полюбопытствовать.
Получил художник письмо - на радостях три дня из кабака не вылезал. А наутро опять за портрет взялся - теперь уже свой. И давай малевать, тоже в полный рост, весь в драпировках да на фоне гобеленов. Себя в рыцарские доспехи нарядил и шлем на голову напялил. И что удивительно - красавцем стал. В доспехах ни брюха, ни носа красного, ни лысины не видно. Только по глазам и узнаешь. Глаза точь-в-точь его - черные, блестящие, словно, со слезой. Глубокие такие глаза, странные. Смотришь в них и думаешь не о том, что лавка уже час как без присмотру, а вообще... не понятно о чем думаешь. Стоишь рот раззявя, будто студент, и смотришь.
Отправил художник портрет.
Дочка как его увидала, чуть на стену от любви не полезла. Такой кавалер! Красавец! Письмо написала - не терплю скорее помолвку объявить, летите быстрее на крыльях любви, жду!
Ну, художник и пришел к ней. Сперва его прогнать хотели - не до тебя, мол, жениха благородного ждем. Он сначала не понял. Какого благородного? Еще один жених? Пробился к невесте и в объятия ее хочет.
Ну тут все, конечно, выяснилось. Дали художнику плетей, у столба денек подержали. Напился бедолага с горя. Сильно напился. Самое смешное, он ведь и не собирался никого обманывать. Что с влюбленного возьмешь - мозгов-то чуть.
Словом, спился художник, загнулся совсем человек. В месяц помер. А дочка бургомистра за цехового старшину ювелиров замуж вышла. Хоть и не благородный, а побогаче иных графьев.
Портреты сначала в бургомистровском доме висели, дочкин в гостиной, а художников на лестнице у черного хода. Потом как дочка замуж-то вышла убрали портреты, чтобы мужу воспоминания не портить. На чердак закинули. Поставили под самой крышей у слухового окошка, друг против друга. И забыли.
А потом как-то поднялась на чердак служанка - смотрит, а на портретах никого и нет. Ни рыцаря в доспехах, ни принцессы в золотом платье. Колдовство. Сожгли от греха портреты. А толку-то. Ушли рыцарь с принцессой. Как так получилось? То ли свет лунный сквозь слуховое окошко подействовал, то ли глаза у портретов встретились и узнали они друг друга. А может душа художника в них вселилась, а может она сразу в них была, еще когда рисовал он их. Душу ведь художник вкладывал. Всю видно вложил, ничего себе не оставил. Вот и помер.
Только разве может быть, чтобы одна душа на двоих? Получается по половинке души у каждого? Или они сами разделенные половинки одного целого, поэтому и душа у них одна? Не мастер я рассуждать о душевном, и если напутал чего или сказал не так, то это не мое дело. Мое дело рассказывать.
И где теперь эти рыцарь с принцессой? Завоевал ли он для нее королевство? Или она родила ему троих сыновей и одну дочку? Кто знает. Ладно, пойду в лавку, а то уже целый час без присмотра.



III.

Давно это было. В бескрайних лесах водилась еще разная живность, царственные олени бродили по цветущим полянам, свирепые волки спускались к самому человеческому жилью, а в горах, гордые как снеговые вершины, стояли замки...

Хороша графская охота! Стремительна, неистова, неумолима. Рога трубят, мчатся кони, роняя ошметки пены, бешеные своры надрываются лаем, стрелы бьются в колчанах - им бы в полет, напиться горячей крови, чувствовать дрожь, теряющего жизнь зверя...
Егеря рассыпались цепью. Граф со свитой вылетели на широкую поляну. Где загонщики?! Где обещанная добыча?! Вот я вас! Суров старый граф, нетерпелив. Рядом дочка - разгоряченная, щеки раскраснелись, язвит коня серебряной шпорой.
Но вот понеслись по лесу протяжные сигналы - подняли матерого оленя. Ага! Вперед! Гони, его, гони! Отрезай от чащобы, смотри, чтоб в горы не ушел! Гони его на старого графа!
Мчит по лесу зеленый вихрь. Сучья хлещутся, листья, все в бешенной круговерти. Запрокинув голову несется лесной красавец. Где стрелы, где сети - далеко оставил егерей, кто догонит его в чащобе? Остановился - и нет его, замер - и пропал за живой зеленой стеной. Но собаки... Взяли след, вцепились - не уйти, не сбросить легавую свору. Значит снова вперед, там недалеко ручей...
Что за притча! В ярости старый граф - целый день не могут взять одного оленя! Заколдованный он, что ли! То найдут его, то потеряют, сбивает со следа и собак, и опытных охотников. Запорю! Вперед, холопы! И сам впереди всех. Дочка графская не на много от отца отстает, настегивает кобылку...
Ничего, хозяин, никуда не денется. Гоним его к краю леса - прижмем к опушке, а там не уйдет.
Хороша графская охота! Скоро, скоро завалят псы красавца оленя, прыгнут на спину, в горло, в ноги вцепятся, повиснут на боках - завалят. Вот уже просветы между деревьями, лес редеет... Черт! Куда он опять делся?!
Выскочили из леса - вот он, вот мчится прямо по открытому месту, по стерне. Совсем обезумел от страха - там впереди деревня. Вперед!
Мчит старый граф, за ним дочка. Егеря поотстали - добыча хозяйская, пусть граф потешиться.
Нырнул олень в редкую рощицу и пропал из виду, а куда? - дальше только нищие огороды да домишки ветхие.
Обогнала дочка графа, остановилась за рощей - пропал олень, как сквозь землю провалился. Парень только - увалень деревенский, идет навстречу, запахивает серый армяк, дышит тяжело, точно бежал долго.
Не видел ли здесь оленя, холоп? Хороша графская дочка - глаза блестят, грудь высокая поднимается... на груди ожерелье золотое сверкает частыми самоцветами.
Нет, ваша милость, не видал. Откуда ж в деревне оленю взяться.
Ожег поперек лица хозяйский хлыст. Наискось, через глаз.
Не зажмурился парень. Спасибо, ваша милость, за ласку. Только не было здесь оленя, не было.
Не солгал парень - не было оленя.

Здравствуй, люба, любушка моя. Уж как давно я тебя не видел. Иди же, иди ко мне. Дай обнять тебя. Это? Да ерунда, дочка графская хлыстом вытянула. Пройдет. Скажи лучше когда отец твой благословит нас?

Любимый. Больно тебе? Эта тварь могла тебя без глаза оставить... Ничего, она ответит за это.

Ночь. Луна льняные косы распустила, льет, ласкает волосы, полощет в молочном свете.
На поляне олень. Замер чутко, каждая жилка напряжена, дрожит в предчувствии движения. Олень сторожко поводит выпуклым глазом. Веко рассечено.
Вдруг из чащи стремительные, как молнии, серые тени. Волки. Олень прыгнул. Волки вокруг. Стая. Стелются по земле. Бросились скопом. Увернулся, ударил. Раскололи волчий череп стальные копыта, одного растоптал в кровяную кашу, на рога поднял другого, отшвырнул в сторону с поломанными ребрами. Выскочил из рычащего круга. Догоняйте теперь, волчары!
Оторвался, закрутил, сбросил со следа. Ушел к скалам. Можно передохнуть.
Луна улеглась спать, накрылась черным пуховым одеялом, погасила свет. Мрак до краев наполнил небесную плошку и потек на землю.
Сладок ночной воздух. Пей, пей его, глотай до головокружения. Сколько запахов разлито в нем, сколько шорохов, звуков. Тени обступили, подошли вплотную. Что там за ними?
Вспыхнули во тьме два уголька, пропали, появились снова. Что там? Луна выглянула посмотреть. Волчица. Метнулась неуловимо, как тень. Распласталась в воздухе.
Олень напружинил ноги, прянул в сторону. Волчица промахнулась лишь самую малость. Ударила в бок, полоснула клыками плечо. Олень рванул, сбросил ее, и вот уже мчится по лесу.

Волчица вела кровавый след. Неутомимо, размеренно, неотвратимо. Олень уставал.
Силы, силы вытекают из рваной раны и остаются на траве, на листьях, растворяются в воздухе. Не уйти. На этот раз не уйти. Нет, не может быть. Я не могу так погибнуть. Нет!.. Я знаю куда увести смерть. Только бы не упасть раньше.
Олень резко повернул. Волчица за ним. Он несся по едва заметной тропе, вперед, к одному ему известному месту. Волчица следовала по пятам. Все ближе и ближе. Он уже слышит ее дыхание, сейчас она прыгнет...
Вот эта прогалина. Олень пересек ее одним скачком и снова нырнул в чащу. Волчица ступила в ворох рассыпанной листвы, добыча была слишком близка и зверь утратил осторожность. Земля раздалась под ее лапами, ощерясь кольями - волчья яма.
Олень не останавливался до самой лесной опушки. Все, нет больше сил - упасть, прижаться к сырой земле, холодом ее унять жар, боль успокоить. Пальцы вцепились в жухлую траву, под щекой камень. Надо встать найти спрятанную одежду, костер развести, спрятаться за огневой стеной от ночных тварей.
Оделся, накинул теплый плащ, бережно укутал, спрятал раненую руку, плечо куском рубахи перетянуто - болит плечо, сильно. Одной рукой накидал сучья. Ударил кремнем по огниву, искры сыпанулись, мимо. Что это? От искр в глазах отблески или... Два уголька во тьме. Нет!
Она вышла из тени неторопливо, чуть припадая на заднюю лапу. Два желтых огня изучали человека. На шее блеснуло что-то, бросило звездный блик на серую шерсть. Странно, след оленя привел сюда, такой четкий, ясный, душистый след и вдруг затерялся, затоптанный, перебитый человечьей вонью. Правда здесь тоже кровь. Волчица подошла ближе. Никуда он не денется, этот человек. Метнул искры, глупец - хочет испугать огнем. Еще ближе. Вот, вот оно мясо. Ударил еще ворох искр. Вспышка высветила бледное лицо. Словно, маска, сведенные в напряжении черты... Волчица развернулась, сгинула бесшумно, пропала, растворилась серым призраком, унося в ночь два адских пламени.

...на утро нашли слуги графскую дочку с разорванным горлом. Лежала она раскинувшись на постели в своих покоях. И повсюду вокруг волчьи следы. И увидели слуги что пропало драгоценное ожерелье, которое привез ей из Аравии старый граф...

Здравствуй, суженый мой! Как истосковалась я без тебя! Обними меня, крепко. Ой... Прости милый, да ничего, ничего - ногу вчера подвернула. Пройдет. Люблю тебя. Что это у тебя на плече? Опять дочка графская? Шрам свежий... Смотри, кровь... Нет, дай я.

Что это?.. Господи! Что она делает! Губами к ране прильнула. Боже! Блаженство какое... До озноба. Холод от позвонков до самого сердца. Лада моя. О нет, не надо, это как смерть... Все, все - кровь уже не идет.

Я убью этого оленя, напьюсь его крови. Бросить меня в волчью яму! Я убью его, будь он сам дьявол. Скорее в лес. Как мучительно ожидание, я задыхаюсь в людском чаду. Я тоскую, тоскую здесь. Только он держит меня. Вот если бы он тоже мог... Если бы он хотя бы на мгновение почувствовал каково это - быть не человеком!

Опять эта волчица. Она преследует, преследует меня, я ничего не могу с ней сделать. Она сам дьявол. Но и здесь я тоже не могу. Я не могу больше прятаться. Меня томит здесь все. Я хочу вырваться из этого душного мира. В лес. На волю. А как же она? Я не хочу без нее. Если бы можно было взять ее с собой! Или хотя бы рассказать...

Волки взяли его след. Опять та же стая. И вела ее волчица. Пусть, сегодня он знает, что делать. Олень уходил в горы. Волки шли за ним. Волчица вывела их на след и отстала. Почему? Волков не занимали вопросы - они вели мясо. Олень шел к узкому месту в скалах - под ним обрыв, над ним крутой склон, усеянный камнями. Главное заманить туда стаю. Олень оставил четкий след прямо на узкий козырек. Сам окольной тропинкой поднялся на склон выше. Вот они волки. Поскуливают, опасливо оглядываются в непривычном месте, но идут по следу. Что-то не видно волчицы. Ничего - все равно должна быть внизу. Все, теперь волки прямо подо мной - тонкое копыто ударило по заранее приготовленному камню. Он покатился вниз, все ускоряясь, увлекая за собой россыпь других. Волков смело волной камнепада, раздавило, сплющило, сбросило в пропасть. Всю стаю.
Олень спускался медленно. Вот, наконец, кончились эти камни - лес! Рядом шевельнулась листва. Остановиться бы, посмотреть, послушать... Но нет. Как сладка победа! Олень вскинул голову и затрубил.
Как изогнулась его шея. Вот, туда - разорвать яремную вену, отворить, выпустить кровь, пить ее, лакать, глотать, давясь от жадности. Рвать горячее мясо.
Ударило гибкое тяжелое тело, передние ноги подогнулись. Клыки, жаркие, жестокие клыки рванули плоть.
Силен олень. Смог подняться. Сбросил. Мотнул головой, крепко зацепив рогом. Но все равно - кончено. И он знает это. Сейчас обессилит... Но я не могу ждать!
Снова рванули клыки. Теперь уже не увернуться. Клокочет взорванное горло. Все.
Упал олень. Рассыпались темные волосы. Глаза мертвые открыты, губы сведенные гримасой боли, словно, силятся сказать что-то... Поздно.
Нет! Не может быть!
Не волчица рядом с ним - девушка.
Любимый! Прости! Что же это, господи! Любимый, любимый...

...тогда положила она его голову себе на колени и завыла по-волчьи, и страшен был этот звериный рев, рвущийся из человеческого горла...



IV.

В те времена, когда мир еще был огромен и оставалось в нем место для волшебства, в маленьком королевстве родился у короля с королевой сын.
Созвали они гостей, устроили дивный пир, и как повелось пригласили на крестины фей. Пришли три могущественные феи - маленькие робкие старушки. Неловко просеменили они по огромному залу и подошли к колыбели.
Первая фея склонилась над колыбелью, и гневом вспыхнуло лицо ее. Вторая фея склонилась над колыбелью, и отразился на ее лице страх. Третья фея склонилась над колыбелью - лицо ее стало печально, и жалость была на нем.
И когда пришла пора дарить новорожденному подарки, вышла вперед первая фея и лишила младенца человеческого голоса. Вторая фея вышла вперед, и лишила его человеческого разума. А третья фея вышла вперед - лишила ребенка человеческого облика.
И ужаснулись все кто пришел на праздник, потому что лежало в колыбели поганое чудовище, с глазами пустыми и злобными, выло и рычало оно, и скребло стальными когтями, и лязгало огромной пастью, полной острых зубов.
Но тут вдруг дарил гром и пахнуло удушающе серой. Вышла из черного дымового столба старая ведьма, которую никто и не думал приглашать. Сказала она обращаясь к копошащейся твари, той, что была недавно прелестным младенцем - вот тебе последний подарок: не вечно ты будишь носить эту мерзкую личину, вернутся к тебе и голос, и разум, и облик человеческий, когда спасешь ты от неминуемой смерти прекрасную принцессу.
Топнула в гневе ногой первая фея и катнула на ведьму огненный шар. Вторая фея ударила ведьму небесным градом. А третья разверзла под ней землю. Но отбила ведьма их заклинания, оборотилась летучей мышью и пропала под сводами замка.
Три года росло во дворце маленькое чудовище. Было оно злобным и необузданно диким. И через три года прогнали его из дворца. Убежало чудовище в лес, и стало жить там, питаясь мелким зверьем. А когда подросло принялось нападать на крестьянский скот и много вреда причинило мирным селянам. Пошли тогда в лес охотники, чтобы убить его, но никто не вернулся.
Понравился чудовищу вкус человеческого мяса. Стали пропадать в деревнях люди, опасно стало ходить в лес и путешествовать по лесным дорогам. Прислал король солдат. Устроили они на чудовище облаву, но так и не смогли убить его. Лишь загнали в самую глухую чащобу, в непролазные дебри и глухие болота. И решили, что сгинуло там чудовище.
Но оно конечно не сгинуло, ослабело только от голода и долгой погони, заползло в глубокую берлогу и отлеживалось в ней, зализывая глубокие раны.
Исполнилось девятнадцать лет, со дня рождения маленького принца.
Выползло как-то раз чудовище из берлоги, побрело по лесу, воя от голода, и вдруг почуяло сладкий запах человечьего мяса. Кинулось чудовище на запах, и видит: стоит, прижавшись спиной к дереву прекрасная девушка, а перед ней свивается в кольца огромная змея, и капли яда стекают по ее изогнутым клыкам.
С ревом бросилось чудовище на змею и сломало ей шею. И повернулось к девушке, чтобы растерзать ее, но не успело - превратилось чудовище в прекрасного юношу.
Подошел юноша к девушке, подал ей руку, и вывел ее из леса. Оказалась девушка дочерью соседнего короля.
Стал юноша жить в королевском дворце. И так он учтиво вел себя, так приятен был его голос, а сужденья глубоки и разумны, что приблизил король его к себе, отдал ему в жены принцессу и объявил своим наследником.
И никто не удивился, что, когда нашли старого короля мёртвым в постели, стал юноша править страной.
В те времена, мир был ещё огромен и оставалось в нем место для волшебства, но никакое волшебство не в силах остановить зло, если заложено оно в человеке.
Стоном и плачем наполнилось королевство. Награбил молодой король несметные богатства, собрал огромное войско и пошел войной на соседние страны. Не было более жестокой войны в мире. Всё покорялось его жестокой воле. Гноем и кровью сочилась земля
И столько он уже принёс горя и зла в этот мир, что не обрушилось небо, когда своими руками убил он отца и мать. И только когда подошли войска его к замку трёх могущественных фей, закатилось вдруг солнце и луна появилась на небе. Словно огромный череп повисла она над королём и смотрела на него пустыми глазницами, и некуда было спрятаться ему от этого взгляда. В первый раз в жизни почувствовал король страх, но собрал в кулак свою волю и плюнул в нахмурившиеся небеса и проклял их. И краска сошла с лица его, и подогнулись ноги, когда увидел он как ухмыльнулся гигантский череп.
А когда вошли его солдаты в волшебный замок, не увидели они в нем ни одного человека. Исчезли старенькие феи, пропали слуги их, и чудные животные. Лишь в самой высокой башне встретила короля ведьма и обняла его как родного сына.
Стал править король своим огромным королевством, пользуясь советами и черным знанием ведьмы. А когда он убил её не осталось на белом свете никого, кто мог бы противостоять его силе, и ушло из мира волшебство. Правил король своими землями долго, долго цеплялся он за жизнь на этом свете, потому что страшился того, но пришел ему срок умирать. Вспомнил вдруг он слова, что сказала ему мать, когда убивал он её - лучше бы бегать тебе мерзким чудовищем в диких лесах, зверем, который не ведает, что творит, чем быть человеком носящим зверя в душе своей. И в ужасе бежали слуги из его покоев, и оставили замок его и забыли путь туда. Потому что слышали они звериный вой и рёв, слышали как скребло стальными когтями неведомое чудовище, как лязгало зубами. Как стонал в каменных стенах слабый человек.



V.

Кого только не встретишь в дальней дороге, каких разговоров не наслушаешься на ночных привалах. Вот сошлись как-то раз на глухом перекрестке, в заброшенной корчме четыре путника: магистр из столичного университета, молодой менестрель, священник местного прихода и рыцарь, возвращающийся из Cвятой земли...

...долго иду я из королевства Иерусалимского и всем по пути рассказываю эту историю. Почему? Не знаю. Просится с языка.
Шли мы через пустыню. Десяток рыцарей и паломники, ходившие поклониться гробу Господню. Путь наш был к морю, где ждали нас корабли, отправляющиеся в Константинополь. Не легка была наша дорога, но путешественники подобрались опытные и запасов было вдоволь, поэтому двигались мы споро.
Вот как-то раз отдыхали после тяжелого перехода и вдруг видим: мчится к нам одинокий всадник. Вскочили мы, приготовили на всякий случай оружие.
Сарацины! - закричал всадник. Сарацины!
И точно на полном скаку выскочили из-за холмов нехристи. Визжали и выли они, и размахивали саблями, и ринулись дикой толпой прямо на нас.
Жаркая была схватка. Жестоко бились мы с басурманами, но сломили бы они нас, если бы не тот незнакомец. Беркутом носился он среди сарацин, рубил их нещадно, а те завывали дико: Раххаль! Раххаль! И бросались на него скопом как сучья свора на медведя. Только ему что один, что десяток противников - всех положит.
Отбились мы. Бежали остатки сарацин в пустыню. Рассмотрели мы, наконец, незнакомца.
Странный это был человек. Не поймешь по виду европеец он или азиат, на одном плече крест нашит, на другом полумесяц вышит. Доспехи иранские, меч прямой. Говорит и по французски и по арабски. Но в троицу и Христа верует, “Отче наш” знает - значит свой. Но опять же от доброго вина отказывается и лишь потягивает из своей фляги какую-то темную жижу. А самое странное - глаза, вроде голубые, глубокие как небо, а в бою наливаются желтизной яростной, и пылают словно два адских горна.
Снова двинулся в путь маленький караван. И он с нами. Да только беды начались с приходом незнакомца. Насели на нас нехристи. Откуда столько взялось посреди пустыни. Ни дня не дают покоя. Пытались мы оторваться от них, да разве сарацина обгонишь. Наскакивают и всё кричат: Раххаль! Раххаль! Может незнакомца так называют?
Повел он нас обходными путями, чтобы сбить сарацинов со следа. В самую глушь завел, в каменистую пустошь, а впереди скалы. Но верили мы ему и шли за ним. И когда кончилась вода добыл он воду, будто из камня вдруг родник забил. А когда кончилась пища, уехал он в пустыню и вернулся с тушей газели. Кровавые полосы были на туше, словно орел схватил её сверху когтями. Ширкнул он пальцами и появился огонь.
Странный это был человек. Вроде товарищ хороший и в разговоре приветлив, и даже когда молчит благость такую возле него чувствуешь и покой. Но вдруг отъедет в сторону и молчит целыми днями, а подойдешь к нему рявкнет так, что сердце останавливается, и кажется что зашел в клетку к бешеному зверю или что бездна под ногами раскрылась. Никогда, в самую жару не снимал он широкого плаща, и перчаток с рук. Тяжело было ему ходить по камням, соскальзывали ноги его, будто не ступал он на широкую подошву. Зато верхом мчался, словно парил в воздухе, и летел конь его будто не чувствуя тяжести седока.
Странный это был человек. Бросили бы наверное мы его в пустыне, если бы не был он добрым христианином, и не грозила ему смертельная опасность.
Подошли к скалам. Узкой расщелиной должны были выйти мы в долину, но тут нагнали нас сарацины. Снова был жестокий бой и пробились мы к каменному проходу. Сказал тогда незнакомец: из-за меня попали вы в беду, я один нужен этим проклятым душам, идите вперед, я останусь здесь и задержу нехристей. Не смели мы возражать и потянулись узкой цепочкой меж базальтовых стен. А я шел последним.
И видел я как встал незнакомец среди камней, как поднял над головой меч и запел. Пел он дивный псалом, и никогда ни до и ни после, не слышал я такого чудесного пения. Быть может потом, коль удостоюсь рая, услышу я его в небесных чертогах. Зашагал я следом за своими спутниками. А за спиной моей, разрывая волшебные ноты, снова раздалось ненавистное: “Раххаль!” “Раххаль!” И вдруг оборвался псалом, и страшный леденящий вопль разнесся по скалам. И столько ярости, боли и ненависти было в этом крике, что дрогнули горы. Не выдержал я и обернулся на крик. Но не увидел я незнакомца, даже тела его не увидел, лишь светлый блик, неуловимый сполох взметнулся в небо, да клуб черного дыма растекся по камням, словно просочился сквозь них в самые недра.
Странный это был человек. И человек ли это был? Не знаю. Был он добрым товарищем в дороге и настоящим христианином. Не боялся драки и крови, ни своей, ни чужой, и за жизнь свою не цеплялся. Не знаю были ли у него в сапогах копыта или крылья под плащом, но только умер он как человек, а что после смерти с ним стало, о том не мне судить.

...выехали наутро из заброшенной корчмы четыре случайных знакомца: магистр, священник, менестрель и рыцарь, и поехали каждый своей дорогой. Думал магистр, что надо по возвращении в университет засесть за трактат о сущности человека, включающей и дьявольское, и божественное. Священник составлял про себя проповедь о происках дьявола, принимающего разные формы для соблазнения христианских душ. Менестрель подбирал на лютне балладу о мстительном ангеле сражающимся за гроб Господень. А рыцарь просто ехал и вспоминал глаза странного незнакомца.



VI.

Всякие разные истории случаются на свете, но чтобы стихийный дух полюбил человека!..

Жил в нашем городе бедный студент. Ничего удивительного в этом, как вы знаете нет – какой студент в нашем городе не бедный. Но случилась с ним нечто удивительное.
Так вот, жил он в ветхой мансарде старого дома. Студент, правда, всем говорил, что живёт он в старинном особняке, чуть ли не самом древнем в городе, но на самом деле дом был просто-напросто старый и запущенный. И поэтому крыша его почти всегда протекала, а когда не протекала, сквозь дыры в ней, можно было любоваться кусочками неба. Чем студент и занимался большую часть своего свободного времени.
Студент, как вы уже, наверное, догадались, был существом легкомысленным. Вместо того, чтобы читать мудрёные книги на латинском или даже на греческом, валялся он целыми днями на соломенном тюфяке, пялился в небо да читал вслух стихи.
А лето в том году выдалось жаркое, и небо чистое висело над городом, лишь изредка пробегали по нему светлые облака, напоминавшие то огромные замки и величественные дворцы, то древние языческие храмы.
И видно с одного из таких дворцов и слетела в наш город юная любопытная сильфида. Ну, как юная – вообще-то у сильфов и сильфид возраста не бывает, и живут они вечно, но эта сильфида даже у взбалмошных детей воздуха считалась на редкость не серьёзной. А чем ещё определяется возраст как не серьёзностью. Так, по крайней мере, говорит наш ректор.
Слетела, значит, эта сильфида и опустилась прямо на крышу того дома, где жил студент. Села и сидит. А студент в это время как раз валялся на тюфяке и читал вслух сонеты Петрарки. И так он их хорошо читал, такой неземной гармонией и красотой веяло от этих строк, что заинтересовалась сильфида и заглянула в одну из дыр, посмотреть, кто же это издаёт такие музыкальные звуки. И увидела студента.
Удивилась сильфида – лежит неуклюжее, грубое и нескладное существо, к тому же давно не бритое, машет ногой и читает стихи. Правда, то, что это стихи узнала она потом, уже когда подружились они со студентом, и стала она частым гостем в его каморке. А тогда слетела она к нему вся прямо завороженная.
Долго или нет, вели знакомство студент с сильфидой, а только влюбился в неё студент. А что, много ли бедному студенту надо! Влюбился и даже стишок её написал. Сильфида стишок конечно похвалила, но все-таки лучше ты, говорит, мне Петрарку почитай. И он читал.
И сильфида со временем тоже стала чувствовать к студенту что-то вроде любви, а может и настоящую любовь, как могут чувствовать её бездушные существа. А раз такое дело, позвала сильфида студента с собой на небо, в облачную страну. Силой любви своей, говорит, будем носиться мы с тобой по поднебесью, оторвёмся от грязи земной, и познаешь ты счастье, и будет нам хорошо.
Воспарил студент с сильфидой на небо. Жили они в воздушных замках, резвились меж облаков, летали под звёздами. Держал студент в объятьях её легчайшее тело, сотворенное из чистого эфира, питался вместе с ней розовым зефиром и манной небесной. Другие сильфы особо не протестовали и внимания на них не обращали – неба на всех хватит.
Так бы и жили они, наверное, долго, да только чувствовать стал студент, что тяжеловато стало носиться ему в эмпиреях. Земля, что-то уж сильно стала тянуть его вниз. И в один прекрасный день, раздалось вдруг облако под его ногами, и воздух такой плотный и надежный, снова стал неуловимым и зыбким. И успел только заметить студент, как носиться его сильфида над облаками, как вьётся вокруг прекрасного сильфа.
Понёсся студент к земле, и разбился бы он конечно вдребезги, да то ли исхудал он совсем на зефирных кормах, и легким стал, как пушинка, то ли пожалел его воздух и решил загладить вину легкомысленной дочки своей, только подхватил ветер студента у самой земли и опустил его прямо на мостовую родного города.
Поднялся студент и пошёл в свою мансарду, почесывая здоровый синяк на правой ягодице.
Одиноким прожил студент жизнь свою. Не мог он любить земных женщин – всё казались они ему слишком грубыми, неуклюжими и нескладными существами. Конечно, после сильфиды-то! Так и помер он в тоске по небу.
А когда умер, и полетела душа его в рай, даже взгляда не бросил он на облачную страну, потому что ждало его высшее небо, недоступное бездушным и легкомысленным детям воздуха.




VII.

Давным-давно в самую косовицу, к вольной деревеньке Гейтельмейровке, что стоит у моста через речку Дуняшку, подошло вражеское войско.

Собрались на пустыре за лабазом мужики - все до единого, все кто был в это время в деревне, кто не пошел на дальний покос. Потихоньку собрались, чтоб враг не прознал да бабы не проведали.
Все пришли: и кузнец, и дровосек, и плотник. И даже старик Карлыч, которого разбил радикулит, пришёл. И мельник, и сапожник, и пекарь пришли… И портной Матиас тоже пришёл, потому что жена его уехала на ярмарку вместе с золовкой. Пришёл и привел с собой маленькую дочку.
Собрались мужички и стали решать, что им с нашествием делать.
Кузнец сказал, что не было ещё такого, чтобы вольная деревенька Гейтельмейровка изменила, когда своему королю, и пропустила вражьи полчища через свои земли. Дровосек потряс грозно топором, но про себя подумал, что раньше и полчища-то к вольной деревеньке Гейтельмейровке не захаживали. Плотник, который всегда отличался красноречием, призвав в свидетели старика Карлыча вместе с его радикулитом, поклялся, что скорее стешет себе все до основания вот этим рубанком, чем допустит вражину до своей земли, короля и супруги. Старик Карлыч согласно закивал и проревел неожиданным басом боевой клич, под который ходил в молодости драться на ярмарках. При упоминании о плотниковской супруге мельник почему-то покраснел, и принялся, истошно подвизгивая, призывать народ к оружию, добавив от себя про накопленное за всю жизнь добро. Сапожник бацнул кулаком в грудь, выкрикнул нечто про бога-душу-мать, а добряк пекарь, уже под общий воинственный рёв, бросил на землю и растоптал свой колпак… И портной Матиас тоже прокричал что-то боевое, но не громко, чтобы не напугать прильнувшую к нему маленькую дочку.
Решили мужики собрать собственное войско и выступить против врага. Выбрали мельника генералом как единственного знающего грамоту, и стали записываться в армию. И кузнец записался и дровосек, и плотник… Дровосек, правда, предложил позвать альбо дождаться мужиков с покоса, но старик Карлыч возразил, что ждать некогда, да и мужиков от работы отрывать не к чему. За Карлычем записались сапожник и пекарь… Портной Матиас тоже записался, вздохнув украдкой из-за того, что не спросился у жены, и погладил по голове свою маленькую дочку. Один мельник не записался, потому что и так был генералом.
Стали воины снаряжаться на битву.
Взял кузнец молот и клещи. Дровосек сунул за пояс огромный топор. Плотник тоже хотел прихватить топор, но посмотрел на дровосека и взял рубанок. Старик Карлыч вытащил из сарая неотбитую косу, мельник выкопал из-под старого жернова ржавую аркебузу. Сапожник взял с собой острый резак, которым выкраивал стельки. Пекарь - большущую корзину с пирожками… А портной Матиас взял с собой маленькую дочку, потому что её не с кем было оставить.
Вышла армия из деревеньки Гейтельмейровки и тайным порядком двинулась к неприятельским позициям, а как же иначе – чтоб враг не прознал да бабы не проведали.

Ушли мужички. Странно, глупо, удивительно. Вроде даже не с перепою, вроде даже никто и не гнал… Ушли.

А на следующий день через деревеньку Гейтельмейровку проходило вражеское войско.
С полудня до самого вечера шли к старому мосту, к речке Дуняшке утомленные долгой дорогой солдаты. Шла пехота и конница, лучники шли и копейщики, и тяжелые панцирники. Длинная вереница битюгов протащила три громадные осадные пушки. Прогромыхал широкими телегами медленный обоз.
А вдоль улицы стояли мужчины – все, все кто был в это время в деревне, все кто вернулся вечером с дальнего покоса. Стояли и смотрели в землю.
Долго тянулось войско. А последними, уже на самом закате вступили в деревню семь рыцарей и человек в золотой короне.
Огромные, в тяжелых доспехах, на могучих конях медленно ехали они по деревеньке, и низкое солнце горело на полированной стали, и сияли свежие краски на треугольных щитах. И у первого на щите был кузнечный молот и клещи, у второго топор, у третьего рубанок, у четвёртого коса, у пятого аркебуза, у шестого резак, у седьмого корзина. А восьмой держал на руках маленькую девочку. И когда поравнялись рыцари с домиком портного Матиаса, наклонился он в седле и осторожно передал девочку полной женщине с заплаканным лицом. Потом развернулись рыцари и умчались во след уходящему войску.
А бравые защитники деревеньки Гейтельмейровки домой так и не вернулись. Что сталось с ними, не мог сказать никто. Только потом, на следующей неделе нашли пастухи восемь свежих могил на холме и склонившийся над ними чужой королевский штандарт.

Странные люди жили в тихой деревушке. Кто-то поплачет о них, кто-то посмеётся. Кто-то захочет разразиться длинной тирадой о доблести и мужестве, вызывающих уважение у самых заклятых врагов, кто-то будет дивиться глупости и наивности неотёсанного мужичья. Кого-то поразит бессмысленность смерти… Кто-то подумает о них – дураки, кто-то скажет – герои. Но кто скажет, где грань, отделяющая одно от другого. Кто скажет, где речка Дуняшка превращается в Великий Дунай.



VIII.

Я расскажу вам то, что я видел, когда был свет. И то, что я слышал, когда была тьма.

Я был молод тогда и пас скот на холме за селением. Белых овец я пас на южном склоне, а черных я пас тоже на южном. Когда с чистого неба бьет гром, это не страшно, но странно, и я не испугался, когда увидел его, но удивился. Он шагнул на холм, как будто ступил на последнюю ступеньку лестницы, начало которой на небе. Я смотрел на него, а он шел ко мне, и с каждым одним шагом он приближался на дюжину шагов, и с каждым другим шагом он вырастал, вздымался и нависал надо мной, подобно волне, готовой обрушиться на берег. Я смотрел в лицо его и видел глаза его, и были они как бездна, если бы только могла быть бездна звездного света. Испугался я сорваться в эту страшную бездну, но тут увидел царский венец его. Он был как зубчатые вершины гор, если бы только могли быть горы на лунном диске.
«Царь! Царь Небесный!» - закричал я и побежал в селение. А что я мог еще подумать, ведь он пришел прямо с неба. От крика моего белые овцы разбежались, а черные овцы разбежались тоже. Я бежал по селению и кричал, и люди не верили мне и бранились, но все же взошли на холм.
И увидев нас, он пошел к нам и заговорил с нами. И когда он ступал на землю, не расцветали цветы на следах его, и не замолкали птицы, когда он говорил, но поступь его была неземная, а голос ангельский, если только есть ангелы на свете. И силой слова своего он сдвинул гору, а потом вернул ее на место. И ликом своим он затмил солнце, и стало темно, будто ночь. А слова его достигли душ наших и сердец. И у того, кому они проникали в душу, душа от счастья покидала тело, а кому они коснулись сердца, у того сердце разрывалось от любви.
И когда я остался один перед его взором, замолчал он и смежил веки. И вернулось на небо солнце, и ожили люди вокруг. А он повернулся спиной к нам и ушел. Кто-то говорил потом, что в небо, а кто-то, что в Александрию Египетскую. Но были и такие, что не поверили даже, будто он приходил.
Но он был, действительно был и прошел по земле. И красота его действительно была красотой, а сила силой, и он действительно был, но… Почему он ушел и для чего приходил?
Мы грубые люди и мы не поняли этого и разошлись по домам. И многие плевались, а иные сетовали за потерянное время и брошенную работу, и самые лучшие чувствовали себя обманутыми. А я почувствовал себя виноватым, и поэтому когда брат мой, проходя мимо, ударил меня по щеке, я подставил ему вторую.

С тех пор я хожу по свету и снова собираю в стадо белых овец. А черных овец я тоже собираю. Вы, наверное, хотите спросить, почему я все время говорю про овец белых, а про черных тоже говорю?
Да потому что белые овцы – мои. А черные – мои тоже.


ГУСИ-ЛЕБЕДИ

От трехлетнего голода да недоеда наконец-то оправился народ православный – вдоволь уже наелся навоза да мороженной мертвечины, нарадовался длинною в лето дождям, да снежку мягкому в сентябре на Стратилатов день, когда доспевать бы овсу, отгулял от царской даровой на Москве деньги, ценой в сто ли двести тысяч гиблых душ. Кончилось лихо, по грехам нашим положенное Боженькой. Пошли урожаи худые ли бедные, но по весне с нечаянной алчбой смотрели мужики на встающие хлеба. А в боярских амбарах пересыпали да выгребали старые лежалые да подгнившие с голодных лет запасы, готовили, подновляли сусеки под новые урожаи.
А с ляхов шел государь и нельзя сказать просто, что новый государь шел, но государь настоящий – и с этого и сгинул видно проклятый глад, что он самый – настоящий от Бога шел на Русь царь. И с новым настоящим царем, чудом Божиим обретенным, чаяли новой хорошей жизни и мужик, и боярский сын, и последний холоп.
Но когда что хорошее приходило от ляхов на Русь? Помнит кто такое?
История та началась без малого лет пятнадцать назад, когда по боярскому наущению был невинно убиен царевич Дмитрий. Дело то весьма известное и только что последний отетьник на Руси не рядил по нему и так и сяк, но все же… Кто-то очень умный и далеко глядящий задумывал и просчитывал тот изворот. И так он все это дело извернул, что не только безнаказанно предал царевича лютой смерти, но сразу два слуха один против другого пустил по Руси, да таких, что оба тех слуха едино на руку пришлись кровавому алырнику и архиплуту. Шепталось в одном, что это царь Борис Годунов приказал извести отрока Дмитрия, а во втором пелось, что чудесным божьим вмешательством спасся царевич палаческих лап.
Как бы ни случилось, но оказался в руках лиходея и содейщиков его тайный козырь густо червленый невинною кровью. И только время следовало подгадать, чтобы сходить с того козыря и побить им всякую любую карту. Но со временем и сам кровавый козырь перешел из рук в руки, и оказалось, что сходили с него не свои лютые недобитые Грозным злодыги-бояре, но папежники латиняне. Да ладно бы латиняне, но кто ж не знает, чья по правде харя выглядывает из-за каждого папского дела?


- Гуси-лебеди! Гуси-лебеди! – мальчик бежит по яркому лугу, руки раскинул как крылья, рукава беленой рубахи трепещут. Мальчик бежит. Бежит, не чуя земли под собой, но одно лишь безокоемное небо над запрокинутой головой. Бежит… Земля бьет вдруг под ноги то ли бычачьим сброшенным рогом, то ли затерянным в траве окатишем. Мальчик падает, но упасть не может - земля вдруг будто раздается перед ним – но нет, земля не ушла, не провалилась, она подняла его над собой, подняла низовым пряным от разнотравья ветром и передала небу, а дальше ветер понес мальчика как облак - дальше, дальше, ввысь, ввысь к самой мироколице.
- Гуси-лебеди! Гуси-лебеди!
Мальчику снится, что он просыпается. Сейчас сон бросит его с неба на жесткие доски лежанки. Мальчик раскинет руки, и пальцы его ткнутся в гнилую слизь древесных венцов, плесень и промозглая морось схватят разгоряченное тельце, сунут ледяные пальцы в прорехи рубашки, забьют рот смрадным духом скученных больных немытых тел, придавят сопением, стонами, кряхтением. Мальчик хочет закричать, но зажимает себе рот, он знает, что закричит не он, а большой раздутый человек, который умирает, но все не может умереть. И крик большого умирающего человека подхватить старуха и старые как она девочки, и еще крик подхватит кто-то страшный и черный и будет бить ногой снаружи в брусовую дверь и ругать и лаять что-то страшное про царевых отравителей, но дверь не откроет и станет смеяться и попрекать царской милостью. А старуха схватит за руку и сдернет с лежанки и бросит коленями на склизлый пол в грязь и вонь, и скажет молиться. И мальчик будет молиться.
Мальчик просыпается.
Шершавая и тяжелая ладонь касается его щеки, волос, мокрых глаз. Ладонь добрая она гладит и пахнет свежей стружкой, дымом и теплом.
- Не плачь, не плачь, Михалик, это сон. Опять тебе острог снился? Эх, дитятко. Миновала беда, заступился Господь за невинных. Не плачь, Михалик.
- Батюшка Давид…
- Что, Михалик?
- А куда гуси-лебеди унесли Ивашечку?
- К мертвым, Михалик. В мертвых страну.
- Батюшка Давид, а мои матушка с батюшкой не в той ли стране сейчас?
- Что ты! Что ты, дитятко! Живые они и здоровые. Далече только. Вот смилостивится царь Борис, снимет свою опалу и повидаетесь вы – и батюшка, и матушка, и ты.
- Не смилостивится. Умрет…
Мальчик просыпается снова.
А царь умирает. И другого царя скоро убивает вероломный народ с лукавыми боярами, и берут они себе царя нового ложного.


Давид Хвостов укрыл мальчика одеялом подбитым зайцем, вышел, оставив дверь приоткрытой, чтоб из кельи падал к мальчику теплый огонек светца.
В игуменской келье за столом сидел человек в потертом латаном тегиляе с тусклыми металлическим пластинами на груди. Человек теребил темляк сабли, хитро перевитый заговоренными узлами.
- Снова кричать начал отрок. Уж три весны почти миновало. – Давид тяжело опустился на лавку.
- Белозерский опальный острог не скоро забудешь. Ты по что звал-то меня?
Давид словно не слышал вопроса.
- А поначалу думал не выхожу. Медом на зверобое отпаивал, ероем окуривал и лицо-руки тер, и девятисил, и хмельник все пробовал… От себя корку отрывал в голодный год, монахов морил…
- Ты б меньше его под иконы ставил, а поболе в лес пускал да в поля-лужайки. Чтоб в салки играл да взапуски бегал, да с ребятами боролся. Вот и появилось бы здравие да сила.
- Про то не твой ум… и не мой. Ты вот, Игнат, скажи, слышал, что на Москве творится?
- Слыхал.
- Защита мне нужна, Игнат. Не для себя… разумеешь?
- Разумею.
Игнат посупился, опустил взгляд.
- Ваше Благословение, отче, прости ты меня убогого, не держи за мной вины… у меня ведь в Унже мать, сестра родная вдовая болеет все с осени, детишек шестеро… От меня непутевого и так им подспорья нет, а если меня по государевой измене в колодники возьмут да еще и их разом прихватят…
- Робеешь, Игнат?
- Робею… нет, отче, не робею. Я от тебя много добра видел, и когда со шведом воевали, а ты меня небывальца несмышленого от смерти спас, и после как ты игуменом сюда в Унжу приехал и Преподобного Макария монастырь стал отстраивать. Ввек не расплатиться, мне с тобой, но только знать я хочу за какое дело шею подставлять буду. За правду ли за кривду доведись что сабельку в кровушку мокну, за кого в острог и на дыбу… неспроста ведь и тебя боярского сына в монахи определили да из Москвы в это глухое место поставили, неспроста ссыльная княгиня Черкасская заезжала из Белоозера с мальцом, а уехала без него. Что это за малец такой… Пистоль вона ты в головах держишь. Против царя Бориса чую дела твои будут.
Тяжело молчалось в келье игумена. Трещал огонек лучины, отломился, упал в миску с водой, плеснул, зашипел уголек. Давид поправил светец.
- Знать хочешь, Игнат… - сказал, наконец. – Добро. Слушай. Нет никакой крамолы в нашем деле. И не царя Бориса я сторожусь, ему самому глядишь не долго осталось… Поляки к Москве идут, своего царя хотят поставить на святую Русь. От них, от латинян да иезуитов нужно отрока сего Михаила живым и здоровым соблюсти. Знать хочешь, Игнат… Слушай, все поведаю. Но смотри, Игнат, выносу быть не может.


Он не помнит матери, а может и помнит, но не такой, не черной под грубым монашьим сукном – с тенями на лице, с пухлотою в щеках, в веках, в подбородке, пухлотою пустой болезненно дряблой, тяжелой. Нет, он помнит ее другой - цветной, сладко пахнущей, мягкой и всеохватной. Только голос он помнит прежним – голос даже в ласке и причитании, даже в молитве и смехе – властный, повелевающий, такой, что сам толкает под затылок и заставляет согнуть шею, кинуть глаза вниз, требует не испугаться, но затрепетать.
Она приехала по последнему апрельскому снегу большому, как материнский гнев, что много нападет, да быстро изникнет. Сани были знатные – каптаном, богатые почти по-боярски, новый царь, сняв опалу, оказывал теперь милость родовитой инокине. Мать с почетом повели трапезничать, а Михаил залез в сани вместе с Машей Хлоповой, они задернули полог и сидели внутри в душной теплоте и шептали что-то друг другу, держались за руки и сладко боялись собственного такого своеволия. Потом сани убрали в подклети, и они так и остались там навсегда – ссыхаться и ветшать на гордость монастырской братии, коя часто бахвалилась ими, говоря, что на этих де санях ездила сама инокиня Марфа.
Нет, сани больше не пригодились – будто в ночь одну рухнули сугробы, провалились сами в себя, разжидели накатанные дороги, не падшие снегопады обернулись туманом да моросью. Весна пришла – на все пошла! Река Унжа грохнула одной ночью ледяными громами, стронула лед, потом долго рекла что-то торосным перекатом, а за ледоломом и ледоплавом соединила воды свои с расквашенным снежным лепнем да с земляной водой, набежала волною накатной, слилась со старицами, озерцами да болотами в единый вешний полноводный покров.
Миша с Машей бегали смотреть с холма на ледоход, потом на бескрайнее водополье в котором стояли дерева, жердяные огорожи, плетни, постройки, ухожи, а кое-где и сами избы монастырской слободы. За детьми приглядывал неотступно смешной дядька Игнатий, бывший служилый, он умел распушить усы одним морщеньем носа и надуть тем же носом огромный зеленый пузырь, который ловил потом двумя пальцами, а коли не ловил, то пузырь опадал на распушенные усы и частью на бороду. Игнатий носил за поясом пищаль, а на поясе вострую саблю.
Матушка бранилась на ребячье самочинство, запирала мальчика в келье, водила водырем, не пускала ни на шаг от своей руки. Но мальчик умудрялся находить минутки среди молитв, церковного пенья, книжного письма, цифирной мудрости, и под тайным покровительством дядьки Игната смахать один или с Машей на задний двор, в слободку или к лесной опушке, под белый цвет яблонь-дичков. К слову сказать, догляд по приезду матери стал не такой крепкий, как ранее – игумен будто уже перепоручил сына матери, а у матери не хватало ни глаз, ни рук уследить за почуявшем слабину мальчишкой. Миша будто за одну весну хотел наиграться за все свое детство, которого мало было, и чуял он, мало будет. И ясно понимал Михаил, что скоро кончится это краткое послабление, которое дала весна – и доставало б у матушки услужников и жили бы они в родовом имении, куда знал он поедут они, как кончится распутица – сидеть ему снова взаперти в келейке или в светлице, как в опальном остроге.
Но инокиня Марфа задержалась с сыном в Макарьевском монастыре до самого лета.
Сначала ждали пока ляжет гужевой путь, потом отправили гонцов в Москву и дядьям Салтыковым, потом ждали обратно, потом ждали колымаги, потом собирались.
Дядька Игнат сказал, что у леса поспели яблочки.
Матушка с настоятелем уехали накануне в Кострому за вестями. А Миша убежал еще до заутренней, ускользнув даже от зоркого дядьки. Выскользнул из кельи, будто до ветру, по двору докрался до калитки – она, как на грех, оказалась заперта, тогда на зады, через лопух и крапиву, скользнул за расшатанный кол. А дальше опрометь, во весь дух - к лесу.
Маленькие яблочки едва начали менять зелень на желто-красный налив. Они были горчущие! Кислющие так, что ломало скулы. Но сквозь обжигающую горечь и кислость северного дикого плода пробивалась крепкая терпкость и неизъяснимая сладость, почуять которую может, наверное, только детский язык. Мальчик забивал яблоки в рот горстью по нескольку штук, раскусывал, разминал, впитывал суровый вяжущий сок. Ел до оскомины. Потом уже даже не мог глотать жгучую мякоть, высасывал сок и сплевывал ставшие безвкусными как мякина яблочные жевки. Потом вспомнил про Машу, решил угостить ее перед дорогой, стал набивать яблочные грозди на длинных упругих черенках за пазуху, крепче перетянув рубаху опояской, чтоб не высыпались.
Дальше от опушки яблоки становились крупнее, мальчик следовал за ними, продирался сквозь гибкие кусты дичков, и неожиданно преодолев жесткий ветвяной напор, почти вывалился на внутреннюю пустошь.
Кажется, он увидел отца. Так ему показалось – он помнил отца именно таким – сверкающим, высоким, ярким. В стали, золоте и серебре полного воеводского доспеха. Жесткие руки взяли мальчика подмышки, ребрышки будто хрустнули под стальными пальцами. Земля, цветная трава, ветви сухолома под ногами, даже сами яблони рухнули вниз. Мальчика взметнули в самое небо, словно во сне. Вокруг вдруг стало блестко и бело – блестко от стальных гладких тел, рук, лиц и голов и бело от снежных крыльев.
То не отец, мальчик понял это, понял, а не увидел, потому что лицо под шлемом было скрыто стальной вычурно вырезанной пластиной, оставляющей открытой только глаза, но мальчик понял, совершенно отчетливо, эти глаза – чужие. Вокруг заголосили не громко, но как-то накатно, объемчиво и проникающе, мальчику послышалась сумесица из шипения и гаганья. Он не испугался. Наверное, потому, что эти люди все же напоминали отца.
Мише что-то сказали. Смысл слов неуловимо и не разом, проник сквозь чужеродные и непривычные для уха звуки. «Млодый рыцашь, повозить, конь», - мальчик кивнул, да, он хочет покататься на лошади. «Не бойца», - нет, он не боится. Миша подумал, что его привезут в монастырь. С боку тоже сказали что-то похожее на – «бег, зверь…». Мальчику еще показалось, что за краем глаза мелькнул дядька Игнат, мелькнул, то ли нагибаясь, то ли падая…
Мальчика снова взметнули куда-то, усадили верхом на широкую спину, покрытую мелкими перышками… или это был свалянный в прядки длинный мех… Перехлестнули ремнем через ноги и пояс, притянули. Он видит перед собой крылья, белые крылья, разведенные в стороны. Мальчик захотел прижаться к ним, но началось движение – перья затрепетали, зашелестели что-то, засвистели тонко и упоительно – мальчик полетел.
- Гуси-лебеди… – прошептал он, - Гуси-лебеди!


- Ишь, взбросчивые какие! Надулись, крылья растопырили, носы железные задрали, идут хозяевами – чисто гусаки! Тьфу! Тьфу! Католяне, ляхи проклятущие!
- Летит гусь на святую Русь…
Крайний в стае великопольских крылатых гусар понял сказанные слова. Одним движением ног пустил коня вперед. Медленно отъехал от своей братии. Небрежно опустил кисть на оголовье длинного чекана у седла, подвел коня вплотную к попятившейся перед ним кучке слобожан.
- Гус… - прошипел поляк. – Гус?!


Из монастыря было видно, как загорелась слобода. Как метался меж редкими избами народ, носились крылатые всадники. Потом всадники собрались в строй и малой рысью пошли к монастырю.
Машу хотели согнать со двора, но впопыхах забыли. Ее отец Иван Хлопов с двумя своими казачками думал наладить оборону, но вдруг разом бросил все и стал готовиться к уходу. Монахи, без своего главы, впавшие в совершенную оторопь, лишь крестились, глядя на приближающийся к монастырю разор и губление.
Неожиданно все закончилось. К гусарам присоединился еще отряд – они слились, отворотились от монастыря. Маше показалось, что за спиной одного из гусар, прильнув к разведенным в стороны крыльям, сидел мальчик. Но крылатые метнулись в даль, и пропали за темным лесом.
У Маши что-то екнуло в сердце. Она потянула отца за рукав…
- Миша, Михалик…
Отец не слышал, выдернул руку, побежал куда-то.
- Пал! Пал пошел, ходи, ходи! Пал пошел! – заголосил кто-то позади истошно и непонятно.


Тушили пожары. Разметывали ухожи, чтоб преградить путь огню, ведрами, ушатами таскали воду. Первый крайний дом уже догорал разваленный, растасканный на бревна, чадящий, но еще сыплющий искрами и исходящий жаром.
Маша остановилась перед ним.
Мужик рваный, закопченный, черный от сажи, обгорелый и мокрый до пят, топором рубил и растягивал бревна, пробирался сквозь гарь и угар к печке. Он остался один. Тянул, выпучивая глаза тлеющие бревна, прихватывал на грудь, обнимал обеими руками, рвал, выворачивал из черных крошащихся углем венцов. Он обжигался, бросал, снова подхватывал, топтал уголья, крыл грязной ругней и проклятых бесов и святых угодников, смазывал с красного обгорелого лица черные слезы.
Заслонка на печи стала рудовая от окалины, покореженная от жара.
- Дяденька… дяденька, вы мальчика не видели, Михалика…
Он не слышал ничего.
Мужик добрался до опечья, поднялся, рванул на себя заслонку и взвыл сипло и глухо, закашлялся, захрипел, сунулся в печь. И по грудь вытянул оттуда страшное мертвое тело.
Маше показалось, что от тела стали отслаиваться куски, посыпались, ломаясь, длинные волосы, а мужик тянул, тянул мертвое на себя, все сипел то ли на вдохе, то ли на выдохе, сипел и не мог остановиться и тянул, тянул.
Мертвая рука вывалилась и указала в сторону леса. Маша отпрянула, побежала прочь.
- Туда! Туда! Туда!!! – услышала девочка за спиной сиплый мужицкий вой.


Заросли дичков потоптаны, продавлены, пробиты конниками. Рыхлую землю простегали глубокие следы кованых подков. Следы вели в две стороны, будто конники прошли вперед, а потом вернулись. На одной стежке лежало светлое перо и гроздочка яблок.
Сама не зная зачем, Маша пошла по этому следу. Отгибая поветья и перешагивая через поломанный лозник, она углублялась в лесок. Через несколько шагов Маша увидела еще комок яблочек, соединенных длинными черенками, комок примятый, будто слепленный чьей-то рукой. Было тихо. Тихо как не бывает в лесу.
По следу вышла на полянку, стала оглядываться. Здесь тоже натоптано лошадьми, сильно натоптано, будто они пробыли тут долго. И у самого края лужайки за густым кустом кто-то стоял.
Маша замерла. Человек тоже неподвижен. Маша хотела убежать назад, прочь из этого сломанного яблочного леса, страшного, закаменевшего пустой мертвой тишиной.
Маша стала подходить к темной фигуре, почти скрытой за ветками, в ярких листьях, в праздничных яблочных гроздьях. Фигура все еще была недвижима. Маша подошла почти вплотную, чуть побоялась, но все же решилась – медленно раздвинула листву.
Это дядька Игнат. Он висел на коренных хлыстах куста, висел почти прямо, в полный рост, ветки чуть пружинили под его тяжестью, но держали крепко. На виске у дядьки узкая ссадина, от нее через лицо, через нос, усы, на губы и подбородок, пролегла бурая дорожка. Рот дядьки открыт, окровавлен, из него торчит раздутый синюшный язык.
- А где Михалик? - помимо воли пролепетала девочка, - Михалик…
Маша стала отступать. Она отступала, выставив перед собой руки будто отстраняя, отталкивая от себя это мертвое… Маша развернулась, хотела уже сорваться в бег, но в спину толкнулся, ударил оглушительный в стылой тишине хруст и корявый невнятный хрип мертвого дядьки Игната.
- Унжа… старица…


Старица стояла затянута каким-то белесым цветом, у берегов густеющим в молочный с ядовитой прозеленью. Зацветшие застойные воды, давно забывшие бурлящее весеннее половодье, едва колыхались под мягким ветром и исходили ленивой рябью. Маша шла вдоль берега заводи. Унжа пряталась где-то за лесом, за изгибом этого своего глухого рукава, Маша двигалась к ней медленно и монотонно, девочка устала и уже сама, кажется, не понимала, зачем и куда идет.
Маша обходила старую ветлу, нависшую стволом над самой водой, когда нога ее вдруг соскользнула с сыпучей кромки. Девочка попыталась ухватиться за ветви, но слишком тонкие, они легко подались под ее весом, лишь замедлив неминуемое скольжение в воду. Глубины у берега почти совсем не было, но ноги выше щиколоток ушли в жидкий и вязкий как кисель ил. Подол машиной китаечной накапки тут же стал собирать на себя белесую водяную цвиль и донную грязь. Девочка переступила ногами, поддернула летник и рубашку, но только еще больше взбаламутила мгу.
Стоять в воде оказалось неожиданно хорошо. Илистый кисель мягко облегал лодыжки, приятно холодил сбитые ступни, щекотно продавливался меж босых пальцев. Маша пошла по заберегу.
Платье все пачкалось, но Маша уже не берегла его. Шагала, приподнимая колени, шлепая лягушачьи по стоячей воде. Она обернулась – за ней вилась водяная дорожка, очищенная от белесой тины. Маша посмотрела на другую сторону старицы. Несколько таких же дорожек широких, будто пробитых чем-то большим, слегка размытых, но различимых, лежали в молочной белизне, перекинувшись с одного края заводи на другой. На одной дорожке, кажется, плавали яблочки. Маша пошла к ним.
Глубина выросла. Маша оступилась, ушла в воду по грудь, напугалась, забилась, и чуть не глотнула мерзкой тины. Ноги лишились опоры, потерялись в рыхлом донном киселе. Девочка забилась еще сильнее, ее потянуло вниз, но вдруг Маша сообразила просто лечь, откинуться, отдаться воде. Страшным усилием воли девочка сдержала желание закричать. Вода на долгое мгновение накрыла ее лицо, потом приподняла, схлынула, оставив на губах вязкие гнилистые волокна и плень. Маша осторожно вздохнула, расслабила руки и ноги, раскинулась вольно. Вода держала ее. Маша дышала медленно и не глубоко, она собиралась с мыслями. Потом вдруг решилась – перевернулась на живот и заработала руками и ногами – она поплыла. Но не к ближнему берегу.
Девочка больше ничего не слышала за своей спиной.


Все радовало поляцей в Московии, радовало и подавало прекрасные надежды. То чего Польша и Литва добивались особно, само отдалось в руки великой и единой Речи Посполитой. Напрасно людский разум усиливался бы разгадать причины такой перемены в святилище вечности: они известны одному только Владыке неба и земли, господствующему и над королями и над народами. Одно можно повидеть, что по достоинству наградил Господь славную республику двух народов, и благословил праведный путь усиления и расширения Antemurale christianitatis – Оплота христианства на Востоке, несущего свет святой католической веры заблудшим варварам, еретикам и схизматикам.
Московитский государик Диметриус шибко и скоро должен вернуть Короне и Смоленск, и Чернигов, а пока уже допущены до Москвы иезуиты и ксендзы, и разрешена католическая правда и строятся костелы, и течет рекой восточное золото в просвещенную Полонию. И наияснейший Великий Государь Зигмунт и сановные панове твердо уверены, что побежденная не силой оружия, но Божьей волей, дикая Московия в короткий час перейдет под польский скипетр. Уверенность в несомненной победе приводила в такой восторг, что многие уже толковали о преобразовании ее в польское воеводство. А там уже как сможется сядет и свой униатский патриарх на престол и пойдут москали то татары под римскую руку к Папе.
Гордый лях мало заботился о возможном противлении своей воле, презирая врага, столько раз побежденного, и надеясь при нужде легко покорить его мятежную сволочь. Сам Папа писал королю Зигмунту: «Да будет проклят тот, кто удержит меч свой от крови! Пусть ересь почувствует, что нет ей пощады».
Но немногие вникливые и мудрые люди, помнили и держали в уме, что, несмотря на поражения упорный москаль всегда стоит крепко, и, теряя воинов в битвах, никогда не теряет надежды на конечную победу. И понимали они, что московитский стан даже обезглавленный – лишенный истинного князя, пронзенный в самое сердце – потерявший столицу, повергнутый лишиться самой души своей – православия, никогда не покорится вполне и в любой час, презрев Божью волю, бросится как изменнический волк на смирителя своего, на благородную кровь польскую руки свои тиранские подымет.
Эти немногие всерьез приняли нелепые измышления варваров о Третьем Риме, всерьез озаботились тем, что униженная, но не уничтоженная до корня династия, по странной причуде Господа несущая римское имя, сможет когда-то подняться и дать претендента на Московский престол.


- Это концеж. Держи. Вот так. Так. Бей. Бей! Коли! Мощно!
Улыбчивый воин, молодой и крылатый – будто ангел Гавриил, подумал Миша – отступил чуть в сторону, махнул ободряюще рукой, заулыбался.
- Бей! Коли! Мощно! Бей!
Миша отводил кончар рукоятью за ухо и бил перед собой, колол воздух тяжелой трехгранной иглой сверху вниз, и сам чуть не падал вперед увлекаемый стремительной сталью. Но снова поднимал клинок, отступал, ровнялся и бил снова уже крепче и ровнее.
- Добра работа! – похвалил улыбчивый воин. – Вот наджак. Можешь?
Наджак был тяжелее кончара, тяжелее и неудобнее – посеребрянная голова его, плоским молотом с одного конца и клювом с другого, никак не хотела подниматься, а все норовила зарыться острым носом в землю. Миша перехватил топорище ближе к оголовью, чуть подсел, напружился, поднял клевец над головой.
- Добже! Добже! Настоящий воевник! От разу бей!
Ангел успел перехватить стремительный и неповоротливый клевец, иначе Миша раздробил бы себе голень серебряным клювом.
- Воевник! Этак ты скоро можешь побить на двубое самого пана Завистовского! Можешь? Вот он идет, а ну секани его наджаком!
Мише неуверенно глянул на ангела, не шутит ли, всерьез ли предлагает такое. Ангел кивнул, будто подтолкнул взглядом – вон он дядька с вислыми седыми усами, что коня распряг у бивачной коновязи – секани что есть мочи, ну же… Нельзя не поверить, ослушаться ангела. Миша поднял клевец на плечо, пошел к вислоусому.
Пожилой пан опустил наземь высокое седло с прямым белым крылом по левую сторону.
- Не заигрывайся, пан Анжей. Подговариваешь детка на то, чего сам страшишься.
Ближе и ближе подходил Миша, без страха, без раздумья – радостно, да – ему самому радостно выполнить приказ ангела. Седой гусар поймал мальчика за шкирку, приподнял, тряхнул. Клевец упал на землю. Миша обхватил стальной кулак ладонями, стал отрывать от горла, пытался захватить и разжать железные пальцы.
Ангел смеялся.
- Настоящий воевник! Возьму его себе братом, вырастет, будет москалей секач! Будет мне товарищ и статью, и отвагой, и родом повыше иных. Настоящий брат Белого Орла! А не какой-то жмудин.
Пан Завистовский выпустил Мишу, перешагнул, не глядя, упавшего от неожиданности мальчика. Вздернул кривой подбородок выше кривого носа.
- Завистовские, герба Лада, чести своей не роняли ни в Литве, ни в Великопольше, ни в Куявии. И славу добывали не позлочаной зброей, на дядека деньги купленною, а боями и битвами со шведом, татарином да москалем. И крылья гусарские себе на спину не цепляли яко птах. И за то готов я с паном Пшедпетковичем встать на двубой хоть чеканом, хоть карабелою!
- Пусть пан Завистовский мурлом своим жмудским встанет, так я по тому мурлу, хоть чеканом, хоть саблею пройдусь, и думаю – то только на пользу красоте оного мурла станет!
Пан Завистовский замер на секунду и взорвался воплем, брызжущей во все стороны слюной и сабельным свистящим блеском.
- Ах, ты скурвел курвысын! Шпарка свинска! Зарублю на смерть!
Анджей Пшедпеткович отступил на два шага, почти спокойный, почти ледяной – веселый!
- Быдлаку хамски!
Схватка оказалась скоротечной, прозвенело всего несколько быстрых ударов, и пан Завистовский с криком выронил саблю. Вместе с саблей наземь упал мизинец и две фаланги безымянного пальца.
Поединок был короток, но Миша успел испугаться за своего ангела, подбежал к нему – прижался к жесткому металлу доспеха, обнял за пояс.
- Добже, добже, братце. – Ангел полуобнял мальчика рукой с саблей-карабелой в кулаке. – Добже…
Миша замер.
- Что за побранка?! Что за сеча?! С чего разлаялись ясновельможные паны як псы?! – На бивачную поляну выскочил грузный гусар и с двумя товарищами. Сабли всех троих обнажены, грузный, и как видно главный из них, в левой руке держал еще колесцовый пистоль.
За этими гусарами как-то скрытно, бесшумно и безвидно на поляне появился человек в серой одежде. Он стоял позади всех, но взгляд Миши вдруг, будто принужденный, оборотился к нему. И все остальные на поляне – галдящие гусары, всхрапывающие кони, рокочущий костер и клокочущая в котле похлебка на нем, все в миг стало глуше и бледнее, и только этот серый человек вдруг стал выше и значительнее всех, и с каждым шагом, что приближал его к Мише, он вырастал и раздавался, и становился грознее и страшнее. Мальчик снова кинулся к своему Ангелу, спрятался за него, но все равно уже знал и понимал, что не укрыться, не убежать – серый человек пришел за ним.
- Полно, благородное панство, свариться будете после. Время не ждет. Пан Пшедпеткович, дайте мальчишку. Экой вы пан! Puer robustus, sed malitiosus - Юнош крепкий, но злонравный. Дайте мальчишку!
Руки, пальцы у серого человека как ножи, хватка его не давила, не мяла, не жала, а будто резала. У Миши потекли слезы. Человек развернул Мишу, толкнул вперед.
- Пан командор, сопроводите меня. Нет, воевников своих оставьте.
Серый снова зацепил Мишу, защемил плечо. Грузный главный гусар, пыхтя, пошел скорым шагом вперед, на ходу давая какие-то приказы. Миша хотел обернуться к своему ангелу, но боль в плече скрутила его, а серый человек еще сильнее толкнул вперед.
- Куда вы его? – резко спросил Анжей.
Грузный командор вдруг выругался и плюнул. Серый замер на мгновение.
- К пани Маржане, пресветлый пан Пшедпеткович. К пани Маржане.


В этом возрасте невозможно согреться, думает она. Но она ошибается, понятие возраст не имеет к ней отношения. Ведь она мертва. Просто она забывает об этом. Она мертва уже много лет. Наверное, еще с тех пор как сама изображала мертвых. Прячась в задранной высоко на столбы маленькой избушке посреди запретного леса. Она пряталась в ней, зарываясь в мертвых, укрываясь за них или под них, в кости или в зловонную гниль, в задранные мертвые губы, вытекшие глазницы, темные черепа. Она лежала в мертвых и сама становилась ими. Она говорила за них. Она протягивала их костяные руки малолетним дурням и дурам, что приходили к ней за взрослением. Она пугала их до икоты, до жгучей мочи и сама верила в свою силу. Она догоняла их, бросала на землю размазывала в кровь и грязь. Истязала, вскакивала верхом, погоняла трескучими костяными гремелками. Скидывала в скрытые подполья и волчьи ямы. Морила голодом. Смеялась над ними хохотом мертвых, которые никогда не смеются. Эти дурни жрали собственное дерьмо, выгребая его из своих же портов. Жрали гнилую мертвечину и падаль. Они выли и обливались блевотиной и слезами, теряли человеческую надежду и животную жажду жизни. Теряли память и собственные имена. Они становились безумными и бездумными как мир, в котором им предстояло жить. И они умирали. А потом возрождались и уходили восвояси с именами новыми и с новым безумием. А она оставалась с мертвыми. Наверное, понемногу она сама становилась мертвой. Из своих имен она помнит лишь самые поздние. Ее называли фрау Хольде. Дураки думали, что она посылает снег. А она не посылала снег, лишь гнала этих дураков, как зверей по снегу. Гнала в упоительной Дикой Охоте. Гнала, разрывала, пожирала, убивала по-настоящему. Потом дураки сменились, пришли другие и стали называть ее пани Маржана. Пусть их. Она все равно не может согреться. Это верно такой возраст.
- Пани Маржана. Вот мальчик.
Он живой – он смердит. Дайте его.
- Что нам делать?
Круг пламени. Чтобы слышать.
- Мы наложили огнистый звон…
Слышу. Прочь.
- Мы можем идти, пани Маржана?
Мальчишка грязен. Кровь омоет.
Смердит.
Слышу.
Она слышит, как они бегут. Дураки, трусы. Они принесли ее сюда. Они думают, что она служит им. Они мелки как черви в ее домовине. Они оставили ей мальчика. Мальчик поможет ей согреться. Она слышит золотой звон, огненный звон. Мальчик рядом, но как он смердит. Она начнет, и от него будет смердеть все меньше и меньше, меньше и меньше, пока он не станет такой как она. Но не сразу. Не сейчас. Она потерпит.
Они убежали, но она слышит их. Как глупы и мелки их речи. Оно думают, будто решают что-то. Они глупы. Они шумны.
- Матко Найсвентша! Холерна ведьма! Страсть такая, что до пят продирает! Он нее воняет падлиной! Мосце ксенже, к чему надо прибегать к этим безбожным силам?
- Так ведь, ясновельможный пан, в святой латинской вере такого обряда нет. Quod non est in Catechismus, non est in mundo - Чего нет в Катехизисе, того нет в мире.
- Сотворять поганские чары! Тьфу! Это же просто мальчишка! Свернуть ему голову, как курчаку…
- Помолчите, пресветлый пан! Просто убить его малое благо. Эти схизматики, полусумасшедшие старики монахи выбрали его в русские кесари, наследники греческой империи, самой Базилеи Романии… А кесаря не так просто убить. Мало убить. Нужно уничтожить дух царстводержавия, герметическую связь… Hodie Caesar, eras nihil - Сегодня Цезарь, завтра ничто.
- Какой же он кесарь, как говорит мосце ксенже! Король Деметриус венчан на престол по их обряду – он настоящий кесарь для московитов. Его признал сам Папа! А это мальчишка из глухого местечка…
- Пресветлый пан! Этот мальчик носит по отцу родовое романское имя! Это знак! Nomen est omen – Имя есть знамение! Но то не ваше дело! Ваше дело исполнять мои приказы, а не размовничать! Если вы испугались слепой старухи в гнилом паланкине можете уже идти к своим воевникам пить свою браванду! Хмель, может быть, вернет вам шляхетский гонор! Это стало бы хорошо к тому времени, как я дам вам и вашей гусарии новый приказ!
- Пан иезуит забывается! Мы братья Ордена Белого Орла, наследники дела Локетека объединителя и собирателя Польши! Мы куявские, мазовшанские и великопольские рыцаши! Мы подчиняемся приказам магистра, а не пана клирика!
- Это так, ясновельможный пан, но ваш магистр, прежде всего, верный католик, как надеюсь и вы, а значит, он сам, прежде всего, подчиняется приказам Папы, земного обладателя и определителя воли Божией. А я как папский легат определяю здесь волю Папы, а значит и самого Господа. Et fiat voluntas tua - И да свершится воля Твоя! Поэтому вы и ваш орден, и ваш конклав, и магистр подчиняетесь мне! Мне поручено привести этот еретический и схизматический народ к Унии и в само лоно Святой Католической церкви, и я сделаю это! Сделаю, даже если для этой благой цели мне придется заключить договор с самим Дьяволом, а не только с этой языческой ведовкой! И вы будете исполнять все, что я прикажу! Вам понятно, пресветлый пан?!
- Трудно и не ясно говорит пан иезуит…
Как они глупы. Как шумны. Как она хочет согреться…


Маша уже не чуяла ног. Кажется, она шла очень долго, платье почти просохло на ней, а день почервонел, заалел, кинул густые синие тени на небо и бархатно-серые на частолесье. Коневая потоптанная тропка от старицы потерялась, растворилась в палой листве среди дерев, и девочка шла, уже сама не зная куда.
Впереди послышался шум – шелест листвы, хруст, топотня, кто-то шел по лесу, не таясь, не скрываясь, но торопясь, почти срываясь на бег.
Маша пошла на звук, она хотела окликнуть невидимых еще прохожих. Путь заслонил густой куст орешины, девочка свернула обойти его – кто-то сцопал ее, охватил ладонью лицо, рот, приподнял в воздух, потом уронил, притиснул к земле, прижал, ткнулся чем-то ужасно колючим в шею, щеку, зашептал влажно и горячо в самое ухо.
- Тихо, тихо, дитятко, тихо, сестрица, услышат гуси-лебеди, налетят, заклюют, потопчут. Не вернешь тогда братца Иванушку. Затаись, замри.
Маша сразу поверила этому мягкому чуть сипловатому и подрагивающему голосу. Расслабилась, приникла к земле. Руки не выпустили ее, но тоже обмякли, держали уже не сильно, но бережно.
По ту сторону орешины остановились двое. Они шумно дышали, один хрипло откашливался и сплевывал, второй бормотал быстро и невнятно, будто про себя. Молился?
- Амен...
- Что дальше, мосце ксенже?
- Ждать, пан командор. В лагере прикажите своей гусарии отослать пахоликов и иную лезнную челядь с лишними припасами.
- На ночь глядя?
- Да, вельможный пан. Susicivus populus, susicivus oculos - Лишние люди – лишние глаза. Пани Маржана сама сделает дело. Оставьте десяток самых верных братьев ордена и носильщиков для пани. Перегодим сколько времени ей потребуется – ночь, утро, думаю не более. Убедимся, что кончено и сами в путь, в Москву, по дороге нагоним служек ваших.
- Как скажет пан иезуит.
- И того, беспалого отошлите, толку от него ни на грош. А молодого в узду возьмите. Великий грех таковое братобойство в нашем тайном деле. Concordia parvae res crescunt, discordia maximae dilabuntur - При согласии и малые дела растут, при раздорах и великие разрушаются.
- Це про между ними давняя хистория, пан клирик, еще дядеки их немирниками жили. Дед Завистовский на сейме деда Пшедпетковича родовое фамилие переврал, так что похабно получилось. Пшедпетковичи род древний, гордый, вот и взвились. Мыслил я, однако, с годами забылось все, а тут вот оно что.
- То мне без интереса, пан командор. Но Absit omen - Да не будет это злым предзнаменованием!
Двое ушли.
Машу снова закололо в шею и щеку, а на ухо задребезжало разнобойно:
- Слыхала, сестрица? Иезуит! Как только забрался в нашу глухомань. Неужто сам Поссевино! Как думаешь? Однако же нет, навряд. Может то Юшки Отрепьева духовник – Лавицкой? Не признаю по голосу. А латынью, латынью - слышь, слышь - так и сыпет! Да токмо сами они латиняне говорят - Qui cum Jesu itis, non ite cum jesiutis. Во как! Поняла, дитятко? То-то! Идущие с Иисусом, не идите с иезуитами.
Маша шевельнула плечами, стала расталкивать мягкие объятья.
- Пусти. Ты колючий!
- Колючий? Известно, колючий, я же ёжик.
- Ты не ёжик, ты дедушка.
- Ай? С чего ты взяла, что я дедушка, ты ж меня не видишь?
- Я слышу. Пусти, бородой колешь!
- Ну, знамо дело, я же дедушка-ёжик.
Жилистые угластые руки с рыжинами на пальцах помогли Маше подняться, отряхнули, поправили. Маша не испугалась нового встретного – слишком смешным казался старичок. Седая борода его топорщилась во все стороны длинным седым волосом и впрямь как ежиный пух. Глазки его лукавы и будто оборочены лишь частью во внешний мир, а частью - самыми уголками - чуть косили еще куда-то вовне, за некую грань или полость, скрытую от других, но ясную старичку.
- Что, сестрица, потеряла братца? Унесли его гуси-лебеди!
- Михалик не брат мне…
- У-лю-лю, у-лю-лю… Сегодня братец, завтра женишок, послезавтра муженек, а потом батюшка… всему народу батюшка… Ай, нет! Нет, девонька не бывать тебе царицей, останешься царевой невестой… - Старичок говорил совсем непонятно, будто с Машей, а сам даже не глядел на нее. – Ай, бедная девонька… Не едать бы тебе сладкого...
Старичок погладил Машу по голове, опустил взгляд и вдруг вскрикнул.
- Ты смотри – отварушка! – Старичок сорвал желтоватый грибок, оглядел. – Подорешина! Беда, беда – отдали гусаки Ивашеньку ведьме на съедение! Гляди, как червь гриб подъел!
- Дедушка, это они Михалика ведьме отдали?!
- Его, кого же еще! Ох, она гадуница! Колченогая на птичьей ноге, лежит во гробе, в мертвой утробе! Тьфу! Тьфу! Тьфу!
- Дедушка надо выручать Михалика! Съест она его!
- Ох, надо выручать, дитяко, надо! Да как? Она злыдня меня за семь верст почует! Ах, я дурень старой! Совсем очекурился! Ведь знал же, что поспешать надо! Письмо от самой Сийской обители нес, а тут!.. Господи, прости меня грешного!
Старичок рухнул на колени, горячо, но быстро помолился, резво вскочил.
- Просветил меня Господь, неразумного. Пойдем, мнученька! Ох, жалкую тебя милую, а ничего не поделаешь. Только чистая невинная душенька устоит против гадуницы поганой. Идем, дитятко.
Маша отбежала от деда на несколько шагов, набычилась упрямно.
- А откуда ты, дедушка, все знаешь? И про гусаков, и про Мишу, и про ведьму какую-то ведаешь?
Дедок поскреб под бородой.
- Дык ляхов я еще надысь вечор заприметил. В лесу схоронился на разный какой случай. А про ведьму и протча мне от зари просмера поведала.
- Чего?
- Ну просмера – облачки, что по утру низко-низко набегут вдруг и растают.
- Как облака про ведьму поведать могут? Или ты сам колдун?
- Вот невера! Какой же я колдун, коли святые молитвы читаю и крест ношу! Вота видишь - крестик нательный. – Старичок расхристал ворот рубахи и вытянул горстью оловянный крест. - А по просмере то тебе любой небовидец беду спрознает. Точно говорю!
- Ну ладно, – чуть сварливо согласилась девочка, вернулась к деду.
Старичок крепко ухватил Машу за руку и быстро потащил за собой. Они скоро двигались по густеющему темнолесью. Старичок все лопотал что-то на своем потешном, захлебочном и торопливом наречии, что в чем-то сродни детскому. Он бакулил то об одном, то о другом, потом перескакивал на третье и сразу на десятое.
- … Ох, иезуит! Проискливый человек! Гусарию привел! Иж ты! Добродзии! Католики недоверки! Проклятущую свою притащили! Не побоялись и греха! Ничего, скарал Бог татарина, скарает и ляха! Ты девонька устала поди? Передохнем.
Где шли там и сели. Маша примостилась на кривой корень старой елохи, вытянула гудящие ноги, дед сел прямо на сухую листву, да все не мог угнездиться и ерзал своим сухим тощим задом.
- На-тко кулейку, дитятко, покушай. Водица вот, захлебывай. – Старичок вытащил из дорожного кошеля толстую ржаную лепешку с творожком и скляницу.
Маша стала есть.
- Дедушка, а ведьма съест Михалика?
- Нет, милая, не съест, а и того хуже. Эти силы нечистые не только что убьют или съедят, нет! Ведь как говорится в Писании: «Не убойтеся от убивающих тело, души же не могущих убити». Так? Вот. А они самую что ни наесть душу изведут, погубят. – Старик прикрыл глаза, завел вдруг монотонным речитативом, опуская голос все тише и тише… - Отберут силу воинску, развеют удачу княжеску, замарают святость цезарьску, отымут жизнь человеческу, погубят душу бессмертну…
И умолк.
Подождав, Маша слегка встревожилась, потрогала старичка за руку.
- Ты спишь, дедушка?
Вдруг старичок вздрогнул весь, всколыхнулся, сорвал с ольховой ветки желтый подсохший листок. Посмотрел на него, помял, шамкнул сырым ртом, вытащил, снова осмотрел.
- Ох, ты, видишь, дитятко, начала ведьма колдовать, и тьмы ночной не дождалась! Не поспеем мы, не поспеем! Ну, поспешай, поспешай!


Жестка птичья лапа толкнула Мишу и он полетел. Он летел в самом поднебесье, но это не добрый полет – страшный, не как во сне теплом и чудном будто явь – как в кошмаре в темной и ледяной нави. Это даже и не полет – падение, страшное падение то с неба к земле, то от земли в небо. Это было летание, состоящее из падений. Солнце сошло пред мальчиком и закатилось во тьму, но он полетел дальше за солнцепад, туда, куда оно никогда не заглядывает.
Миша падал, и все обрывалось в нем, и холодом схватывало грудь и живот, и видел он под собой несущийся в глаза бескрайний лес, и деревья в нем словно колья и ветки на них как зазубренные стрелы, и каждое гнилое и осклизлое острие этого леса пронзало мальчика. Но он снова падал и устремлялся от леса к туче и из тучи горели огненными прорезями белые глаза, и змей-молонья падал Мише навстречу и пронзал его белыми когтями и бил черными крыльями. Но Миша падал снова, и теперь бежала под ним огненная река и ледяным зловонием встречала его и промозглым гнилистым паром. Вспыхивал ярой соломой мост на реке, опалял мальчику лицо и скручивал в пепел ресницы, а река раздавалась и становилась бескрайней. Снова небо – не туча – провал без бдеющих звезд и сторожкого месяца, мальчик падает в этот провал бесконечно, бесконечно… Снова земля и гигантские страшные домы среди ядовито-зеленых трясинных лесов, домы вздымаются гигантскими ступенями, возвышаются над лесным сплетением и нисходят в бездну. Кровь на них и мертвые люди, и змеи. А мальчик срывается на гранитные ступени и бьется о них и катится по ним, и кажется, что у него вырвано сердце... но он снова падает вверх.


Снова пошагали Маша и странный дедок, а он знай все пел свою бесконечную и часто бессмысленную песню…
- Видал я отца его Федора Никитича на Москве – мудер и славен, и как воин удатлив… Нет не ему в иноки-то идти! А уж как он по деткам своим убивается и жене... Ничего скоро, скоро свидятся горемычные. Только бы от ведьмы да ляхов сынка его вызволить. – Старик вдруг застыл, выдернул волос у Маши из косы, подкинул, дунул на него, последил за воздушным скольжением, - ох боюсь я не поспеем до срока колдовского. Не бывать Ивашечке воином, скоро начнет свое дело ягишна. Настрадается малец, вот кому бы за народ русский поклоны класть в тихой обители – у самого Боженьки под бочком молитва его услышится… а отцу бы его государством править. Но видно не так судил Господь...
- Дедушка, коли мы поспешаем, так ты и иди торопко, а то совсем ведьма изведет Мишу.
Дед уставился на Машу.
- Ишь ты! Курноса голица учить мастерица. Раньше срока силы нет... А и я не просто так балабоню, а тебя вразумляю. Ясно тебе?
- Ясно, дедушка.
- Ясно... – старик заворчал досадливо, пожевал свою бороденку. – Ясно ей...
Засопел, запыхтел как еж и лишь пару шагов прошел молча.
- Это сейчас таинства, святые молитвы, а раньше-то... Одних бесов против других заклинали. То еще до Христа творилось, до Благовестия. Дики люди жили и света Божьего не знали. Разные обряды творили: родиться – обряд, воином стать – обряд, или князем, или волхвом – обряд, жениться, дите родить, ну и помереть тако же без обряда никак нельзя. Но те обряды хоть и суть бесовство, однако, на добро были – человека поддерживали, против злых сил обороняли, силу давали, род хранили. А были обряды и на зло. Силу отнять, удачу, разум, славу, жизнь самою. А самое страшное душу захватить, поработить, убить бессмертную. Через адовы страсти провести, чтоб она от света отпала. Вот и с братцем твоим ведьма обряды насупротив творит. Колдовство черное, дьяволство...


Шея горела огнем, звон бил прямо в уши. Шею ломило вниз, хотелость пасть долой, вжаться, войти в землю, спрятать от огненного звона стонущие уши. Бред и морок убивали Мишу.
Волки окружали его, превращались в детей, потом в воинов в шкурах с клыкастыми черепами на головах. Они разрезали грудь мальчику и вынимали из нее камень. Они отнимали его палицу и копье, они снимали с него волосы и омывали тело в воде, смывая запекшуюся комками на мышцах кровь – и мальчик почему-то знал, что это кровь хозяина-медведя. Мальчик видел черного мертвеца позади всех. Мертвец колдовал, командовал, указывал слугам. Мертвец этот – ведьма.
С режущей болью прирастали к плоти когда-то вырванные из нее ремни помертвелой кожи, с треском и корчами закрывались разверзтые раны, и проваливались в тело зубчатыми пилами рубцы и шрамы, составлявшие страшные узоры, обжорная сытость, мукою сравнимая с безможным голодом, гвоздями рвала желудок – все это скопище мук нарастало, сменялось, перетекало одно в другое, отступало, накатывало, но приносило и оставляло одно – бессильную слабость, страх и дрожание.
Мальчик видел зверей, птиц, гадов, они разверзали пасти и клювы и каждое выгрызало, выдирало из Миши свое...


- Вот и пришли. Тут моя лесная засыпка. Михрютка!
- Так мы разве не к ведьме шли? Я думала мы к Михалику...
Но дедушка уже не слушал Машу.
- Михрютка! Ты где? Спишь что ля? Михрютка! Михрютка! Подь, подь ко мне! Михрютка!
Из густой травы рядом с дедовским шалашом поднялась кудлатая голова с висящими ушами. Голова протяжно зевнула и звонко тявкнула.
- Михрютка, вона ты где!
- Песик!
Пес, по виду еще щенок сроком чуть за полгода, выскочил из травы, метнулся навстречу гостям-хозяевам, бешенно молотя воздух хвостом и радостно лая. Через пару прыжков веревка которой, он был привязан к дереву натянулась, лапы еще несли пса вперед, но голова безнадежно отстала – щенок опрокинулся на спину, кувыркнулся, снова резво вскочил, залаял, заизвивался, весь источая неземное счастье и добролюбие.
Маша опустилась перед песиком, стала гладить и чесать за ушами. Пес начал тут же лизаться и радостно скакать и прыгать на натянутой веревке.
- Кутя, кутя...
- Это не просто кутя, - значительно сказал дед, - это ярчук! Во как! Первый щенок от суки первого помету! Ведьмы ярчуков страсть как боятся! Я его сегодня как раз на наше дело у охотников выменял. Михрюткой зову, в честь хозяина.
Михрютка покосился на деда и гавкнул, подтверждая его слова.
- Сядь, мнучка, слушай.
Маша опустилась перед дедом, сложила чинно ручки. Щенок, не переставая вилять хвостом, присел на задок рядом и, наклонив во внимательности голову, тоже стал вникать в мудрости, впрочем, с видом совершенно дурашливым и охламонским. А старичок продолжал.
- Сейчас как совсем стемнеет, и первые звездочки на небушко посяпятся, поведу я вас с Михрюткой к ведьме на двор. То не просто двор – крыт он черной тучей, а обнесен злым ветром. На том дворе во домовине лежит гадуница Яга, ногой птичьей дверь подпирает, носом дыру в потолке затыкает. Услала она гусей своих пастись да ночь-ночевать, одна на дворе осталась колдовство творить. У домовины ведьминской сидит Иванушка, яблочками золотыми играет, позвякивает...
- Михалик... – поправила девочка.
- Михалик, - согласился дед, - Ты к домовине подходи, да шибко не бойся, мертвые живых не видят, да не шуми, не топочи так-то, а тишком, тишком. Да слыш-ко, подходи под ветер, чтоб не чуяла тебя Ягища – дух человечий православный ей ноздрю хуже ножа режет. Да на-ко вот я тебя ягодками заячьими помажу, они запах твой прикроют...
- Фу, дедушка, это не ягодки! Не мажь меня!
- Эх, супротивница, а ну как ведьма тебя спознает? Да слапает своей костяной лапой?! А?!
- Все одно не дам себя мазать, и так с ней справлюсь!
- Ух, своебышная девица! Ладно, так иди. Так вот ты яблочки золотые забери да брось Михрютке на шею, а самого у домовины оставь. Хватай Михалика своего да бегом со двора беги, не оглядывайся.
- А что же Михрютка? Будет ведьму сторожить?
- А ты угадлива. Будет Михрютка скакать, яблочки золотые звенеть станут, ведьма и не прознает, что Иванушки-то и след простыл. А как захочет из домовины выглянуть, так слышь, тут ты Михрютка и хватишь ее зубами. Побоится ведьма до света из домовины вылезать, пока слуги ее окаянные гуси-лебеди не вернутся, а вы тем временем и до дома добежите. Поняла ли девица?
- Поняла, дедушка.
- А ты понял, Михрютка?
По Михрютке стало видно, что понял он достаточно, потому что он бросил слушать и стал с увлечением выкусывать у себя под хвостом.
Дед покосился на Машу.
- Ну, думаю все ж таки разумения у тебя поболее чем у Михрютки будет, - заключил дед. – А коли так, пойдем уже.
Старичок снял веревку с шеи пса. Тот какое-то время не обращал на это внимания, но вдруг понял, что больше не привязан, скакнул, заплясал вокруг деда и Маши, пытаясь лизнуть каждого не менее чем в лицо, потом, пронзительно лая, понесся кругами вокруг шалаша. Сделав кругов десять, вдруг выпрямил бег и как стрела рванул неведомо куда в чащу. И пропал.
- Тьфу! – плюнул с досады дед. – Дурында мохнатая! Блажная псина!


Многие хотели принять на себя достоинство Базилеи Романии – сербы, болгары, германцы, даже сам злогреховный Рим…
Рассуди ты, Господь, мою правду, а их кривду.
Стояло, стоит до судного дня стоять будет на земле Великое Ромейское царство нерушимое. Пал Великий Рим под натиском язычников, однако выжил и вознесся в гордыне, но утерял душу свою под католической ересью. Пришел ему на смену Новый Рим – Константинополь. Стоял он оплотом христианства долгие века, но соблазнился католической прелестью, предал греческую веру в латинство, и в наказание отдан был под власть неверных. Третий Рим в северной земле поднялся и стоит, и стоять будет, а четвертому Риму не быть никогда. Москва есть Третий Рим. И не сломить его иноверцам. Есть в Третьем одна сила коей не доставало двум первым – оба они создавались языческими, суть произрастали из скверны, и потому плоды их червивы, но лишь Москва созидалась христианами и ни дня не была ни языческой, ни иноверной.
На то и замахнулись иезуиты.
Иезуиты суть вернейшие орудия Папы, который как ненасытный паук не спал, и не спит никогда, и раскидывает свои сети по миру, для уловления душ человецев, чтоб все царства своей воле покорить, и, покорив, увести их от света Христова, и кинуть в пасть диавольскую, ибо сам давно уже за власть мирскую душу свою Сатане продал и самовозвеличивает теперь себя до небес по дьявольскому искушению.
Следуют иезуиты папской алчной воле и для воплощения ее всякие способы и беззаконные средства почитают законными.
Иезуиты, лютые враги правоверия задумали тот происк – украв имя убиенного царевича Дмитрия и надругавшись над ним, воцарить подложную самозваную династию и беззаконно захватить и извести русское патриаршество и сам царский престол. Построить на месте Московии новое царство подвластное Риму и иезуитам. Да, захотелось ордену Иисуса иметь свое собственное государство – свою империю. Для того поначалу нужно было им посадить своих людей во главу державы и церкви, понукать и управлять ими как мулами в ксендзской упряжке. А ставленый над русскими государик должен получить имперский венец только из рук святейшего Папы. Но венец тот в глазах иезуитов стоил не более шутовского колпака. А далее, как воссели бы на свои престолы ряженый император и купленный патриарх – погнали бы они народ православный через унию в католичество.
Но тот ставленый иезуитами царь, не царь для нас, а фараон восхитивший власть злом и беззаконием, и не принимаем мы, что поставлен он Богом и не попустим иезуитам изблевать сие лукавство, и Господь нам в том порукой и поддержкой. И да уцеломудрит Царь Небесный проискливых католян и жадных ляхов. Аминь.


Гнежеку не спалось. Сам сон тяжелый и тревожный вытолкнул его из дремы. Снилось веселье, огни, цветное увитое лентами древо, танец, чьи-то руки и губы, и глаза, глаза… вдруг мать тревожно заглядывала ему в лицо, трясла и повторяла – Гнежек, Гнежек, беги, беги. Гнежек улыбался матери сонно, отталкивал от себя ее жесткие руки и бормотал, ты же ведьма, мать, уйди, уйди, и не зови, не зови меня так, это девичье имя… Мать ушла, а Гнежек проснулся.
Спал он в стороне от лагеря. Старая привычка быть невидимым – незаметно уйти, незаметно прийти, исчезнуть, появиться. Иезуит должен быть со всеми и в стороне… Если бы на лагерь внезапно напали, он остался бы незамеченным. Между трех тесных стволов, под пологом листвы.
Ночь лежала чистая, ранняя, не зябкая и не душная, свежая, светлая летняя ночь. На биваке тихо. Костер еще поигрывал поздними углями, лошади топтались невидимые под деревьями. Шляхтичи храпели.
Гнежек поднялся. Ветка качнулась пред лицом. Неожиданно четко и ясно, и по волшебному показалась ему эта простая лиственная ветвь. Вся словно вырезанная из темного серебра, но светлая, облитая светом и обточенная с совершенством, которое показывает каждую жилку на листе, каждую черточку или нарост коры, каждый природный изъян, рванку и коросту – изъяны недужные и некрасивые, не долженствующие и не могущие быть красивыми, но совершенно отображенные, и тем делающие самою ветвь совершенною.
Луна светит, но не горит. Мало освещает, но показывает мир иным. Такое сияние, верно, исходило от всесветлого ангела.
Свет полной луны падал тонко и освещал в тайнике только одну ветвь. Серебряную ветвь. Все остальное во тьме. Гнежек подставил под лунный луч лицо.
То, что завершено, то совершенно. Серебряная ветвь завершенное творение ночи и луны, поэтому она совершенна. Я тоже завершу свою миссию. Через кровь, через боль, через грех. Но она свершится и станет совершенной.
Сон повел его к ведьме на поляну. Сон и лунный свет. Лунный свет и тайна.
Мать, мать, ты верно и вправду была ведьмой и родила меня в лунный свет и отдала светлому ангелу, самому светлому из всех. И от того это томление и жажда во мне, и тяга во тьму, и влечение к свету. К чему ты дал мне этот странный дар, пресветлый дух – дар отрицания, дар сомнения, дар видеть, но не прозревать, дар знать, но не понимать, дар верить, но отвергать.
Я благодарен тебе, Люцифер, светлейший из созданий Господних.
На ведьмином дворе почти светло. Луна заливала его резким пронизывающим светом.
Ведьмин крытый паланкин, низкий и длинный стоял в центре поляны. На приступке, спиной к двери сидел мальчик. Гнежек плохо видел его лицо, потому что оранжевый беглый блик падал на него и искажал черты метущимися провалами-тенями. Это огненный звон. Мальчик раскачивался, ритмично и в то же время дергано, размеренно и одновременно судорожно. Огненный звон сыпался по поляне иглами, искрами, чертополошными ядовитыми шипами, мелкими обжигающими угольями. За звоном Гнежек услышал бормотанье. Оно становилось все громче и явственнее, и вот уже целые слова и фразы стали различимы и ясны… Он не знал и не понимал этих слов, этих фраз, но они неожиданно отозвались в его памяти, отозвались чем-то пугающим и одновременно сладостным.
Гнежек застыл, слушал.
На поляне стали разгораться костры. Пять костров серебряного лунного свете. А в них не пламя – лучи. Костры становились все ярче, Гнежек понял вдруг, что они горят в вершинах пентаграммы, в центре которой ведьма и мальчик. Пять лучей пентаграммы – мир и война, рождение и смерть. И главный обращенный в высь, к Богу – любовь. В ней, в пентаграмме все наши судьбы и жизни, и то чем мы были, и то кем мы станем…
Один из костров прямо перед Гнежеком, он не бил, не взметался, не играл, как обычный земной огонь – он струился. Сверху вниз.
Гнежек не понимал, что делает и зачем, но он шагнул прямо в лунный костер. Вот он! Мелькнула мысль – правильно говорят, что адский огонь не обжигает, ибо он свет знания. Гнежека пронзило с головы до пят – пятый луч пентаграммы, это не любовь, а знание. Знание! И направлен он не вверх…


На подворье Яги темно, только избушка на курьих ножках стояла освещенная в лунном свете. Маша стала обходить избу по кругу, медленно приближаясь к ней. Девочка хотела подойти с под ветра, но ветра, кажется, не было. Вот избушка повернулась к Маше передом. На крылечке сидел Михалик. Он неровно раскачивался и позвякивал золотыми бубенцами, что висели на широком обруче вокруг его шеи. Маша подошла совсем близко, позвала шепотом… Михалик не ответил. Маша увидела его лицо – глаза мальчика казались закрыты, но странно и быстро двигались за сомкнутыми веками, будто глядели на невидимое. Губы мальчика бесшумно шевелились, произнося что-то неслышимое.
Маша уловила свистящий шепот. Он шел из избушки, и девочка поняла, что Миша повторяет за ним. Маша подошла вплотную и разобрала голос ведьмы.
- …твой волк убежал от тебя, твой конь ускакал от тебя, твой сокол улетел от тебя, твоя щука уплыла от тебя, твой невидимой друг бросил тебя… ты натянул лук – порвалась тетива, ты поднял палицу – обломилась рукоять, ты нацелил копье – острие съела ржа… ты остался один… никто не услышит тебя, никто не придет к тебе, никто не поможет тебе… ты один – все оставили тебя… вокруг ночь, черный лес, вокруг тьма, черный страх, вокруг мрак, черный враг… ты один – все бросили тебя…
Михалик повторил – все бросили меня… из-под закрытых век потекли слезы, губы мальчика побелели, задрожали, лицо исказила мука, отчаяние и слабость…
Все бросили меня…
- Нет! – неожиданно для самой себя закричала Маша. – Нет, Михалик, не верь Ягишне! Она врет! Врет! Она все врет гадуница!
Маша подскочила к мальчику, ухватилась двумя руками за золотой обруч с бубенцами, потянула в разные стороны. Обруч неожиданно легко разошелся, бубенцы взвизгнули. Маша швырнула обруч на землю. Схватила Михалика, затрясла, затормошила.
- Очнись, проснись, Михалик! Побежим отсюда!
Потянула за руку – мальчик стал подниматься, и тут из избы высунулась токая костлявая и сухая как кость рука. По паучьи ломкие узловатые пальцы впились в мальчика. Миша вскрикнул, открыл глаза. Рука потянула его. За рукой из избы высунулась нога, потом вторая рука, она вцепилась в проем двери, ногти скребнули по дереву, оставив след. Ведьма начала выбираться. Маша вскрикнула, она ожидала увидеть птичьи лапы, когти и чешую, но все оказалось страшнее – из своей домовины вылезал мертвец.
Ведьмина нога нащупала землю, уперлась, и тут, откуда ни возьмись, лохматым ворохом лая, ушей, хвоста и зубов появился Михрютка. Пес подскочил, не на шутку разъярен, и без лишнего гава вцепился прямо в костяную лодыжку Яги. Ведьма не дернулась от укуса, не издала ни звука, это тоже было жутко, будто пес терзал не плоть, а деревянную палку. Свободная рука Яги схватила пса за шею, сжала, приподняла и отшвырнула. Но хватку ведьма все же ослабила. Маша вырвала Михалика из паучьей лапы и потащила прочь.
Дети побежали через поляну, у самого леса путь им заступил еретик. Лицо его гляделось осунувшимся, серым, тонкие губы кривились, глаза смотрели поверх, и все его лицо являло гримасу сладострастия. Дети остановились. Миша уже вполне очнувшийся схватил с земли сухую палку, вскинул, отвел для удара, будто кончар… и выпустил из рук – снова прыснули слезы на лицо, оно обмякло, проявилось на нем слабость, и не боязнь, не страх еретика, ведьмы или иной опасности, но невозможность борьбы, битвы, насилия, может быть самого действия.
Еретик расставил руки. Он улыбался.


Миша один в черном лесу, во тьме и вдруг – рука, рука и свет, и чудесное существо, белое и крылатое. Мальчик только сейчас понял, что такое означает свет, крылатость и чистейшая белизна. То, что он видел такого раньше – только подделка, подобие этого – настоящего. Оно было более светлое, более крылатое, более сильное, чем гуси-лебеди, чем крылатый воин Анджей, чем все, что до сих пор знал Михалик. Оно было надежное и доброе. Мальчик ухватился за эту руку. И полетел. Корявая ветвь черного леса попыталась схватить его, очень больно, но Миша знал – ничто не сможет теперь обидеть его, остановить его, убить его. Пока с ним это крылатое и светлое существо.
Даже еретик, серый человек с пальцами как лезвия ножей, что встал сейчас на пути.


Долго шло собирание Польши, сплочение отдельных земель и уделов в одно целое могучее государство, но начало этому делу положил славный князь и король Владислав Локетек. Мал он вышел ростом – к слову сказать, с локоток, но для великого начинания предназначил его Небесный Отец.
Начинание то шло у Владислава не очень хорошо, то немцы гоняли его, то чехи, то тевтоны, то свои поляцы. Терял он и завоеванные земли и свои вотчины, уходил в изгнание, скрывался в Венгрии. И державный трон, на который призвало Локетека вельможное панство Великой Польши, само же панство через малый срок отдало с досады на объединителя Вацлаву королю Чешскому.
Много раз после того пытался Владислав возвратить свои земли и корону, вступал для этой цели в союз с Папой, императором и венграми, но мало что путного выходило у славного объединителя.
Между тем, в первые лета, когда удалось недолго посидеть Локотку королем, учредил он для самых родовитых шляхетских родов тайный рыцарский орден по прозванию Орден Белого Орла. Тут правда в истории темное место, можно и обратно сказать, что это Орден Белого Орла учредил королем Локотка. Но не суть важно. А важно, что целью ордена с тех давних пор стояло объединение всех польских земель, а после расширение и укрепление польского государства, а тако же искоренение язычников, еретиков и схизматиков, и тако же присоединение их темных и диких земель к светлому и праведному польскому королевству. С тем и дожил орден до наших дней.
Тут можно для истины еще добавить, что Владислав Локетек стал-таки настоящим польским королем, но случилось это уже после того как все враги его и разные прочие претенденты на корону, исполнив долг свой природе, переселились из этого мира ко Господу.
Со временем отправился туда же и славный круль Локетек. А орден Белого Орла остался, остался жить, бороться и стремиться к великим целям.


Братья Белого Орла, великолепные латники, гусария, самые родовитые, самые доблестные, самые лучшие польские рыцаши двигались по сумрачному предутреннему лесу. Их счетом десять. Все верхом, на ухоженных боевых конях, в полном доспехе, в шкурах рысей, барсов, медведей, поверх панцирей и карацен, с кончарами, клевцами, саблями, с пистолетами в седельных кобурах. У девятерых позади на седле по одному или по два белых крыла, а у самого молодого, самого ладного, стройного и красивого рыцаря крылья по новомодному были раскинуты за спиной.
За братьями Белого Орла по лесу тащился старый паланкин, побитый червями, тронутый гнилью, корявый, больше похожий на гроб, пролежавший в земле несколько лет. Его несли два дюжих пахолика. Рядом с паланкином приникнув к самой двери шел иезуит. Иногда он наклонялся к щели в глухой двери и вслушивался.
Командор отстал от своих гусаров, поравнялся с паланкином, но приближаться к нему не стал.
- Пан клирик! Соизвольте перемовиться.
Серой крысой иезуит метнулся к командору.
- Что же еще вам не понятно, пан командор? – иезуит кривился зол и раздражен. – О чем еще вам нужно говорить?
Командор был тоже зол и раздражен.
- Мне много что не понятно, мосце ксендже! Вы подняли нас в седла посреди ночи, и мне не понятно! Не понятно как вы с вашей холерной ведьмой упустили мальца, не понятно зачем мы тащим ее с собой, не понятно куда мы идем, и совсем не понятно что нам делать дальше! Пусть пан иезуит потрудится объяснить!
Иезуит напряженно выдохнул сквозь зубы. Помолчал, гася злобу. Он к несчастью еще нуждался в этом туполобом шляхтиче и его диких пьяницах...
- Мальчишка сбежал потому что... ему помогли. Не пытайте меня кто! Мы должны снова поймать его... и девчонку! И прямо на месте покончить с ним... с ними обоими! Для этого нужна пани Маржана. Мы едем к реке и перехватим их у брода. И покончим...
- От реки встает туман, мы не найдем их в ту...
- Они сами выйдут на нас. Брод узок. Вам нужно будет только схватить их. Теперь вельможному пану все стало ясно?
- Поганое дело, нехорошее... Плохо, пан иезуит, плохо это кончится.
Командор пришпорил коня и вернулся к своим гусарам.
Лес затапливало туманом. Туман тек струйками, вился вокруг стволов, вставал из трав. Туман густой и ленивый, он ложился слоями, густел, поднимался. Туман скрадывал лес.
Лес поредел, кончился, а туман все стелился. Вышли к старице. К броду или нет не разобрал бы и черт. Гусары растянулись цепью вдоль берега, поворотились к лесу.
Здесь туман стал оседать, опускаться, видно уже начал ложиться росой. У воды стоял теперь низко, по грудь всаднику. Дальше к лесу туман как спутанная шерсть, топорщился клочками, будто его драла когтистая лапа. За туманом и лесом стало зореть. Солнца еще не видно, небо только-только высветлялось красно-серым.
Братья Белого Орла ждали. Тихо, дремотно и спокойно. Дымка светлела, прозрачнела от серой слюды до тонкого стекла. Звуки были стоячие, короткие и глуховатые, но раздельные и четкие – зевнул гусар, звякнул уздой конь, на конце строя обронили пару слов, скрипнул оседая ветхий паланкин.
Вой и сдавленное карканье раздались вдруг прямо из-под ног. Дрожь пробежала по строю.
- Холера ясна! Бесовщина!
Снова невнятный вой – требовательный, призывный. Клекот и грай – злобный, яростный.
Ведьма высунулась из домовины, вытянула руку – указывала наискось от строя в сторону восхода. Мертвая пасть ее, расквашенное тленом горло и будто забитые могильной землей легкие выталкивали эти жуткие звуки.
Еретик подскочил, верно подхватил ведьму под локоть, потащил, приняв на себя вес ее костлявого скрюченного тела, а та выволочила не гнущиеся как палки костяные ноги и все толкала, толкала впереди себя кривым корявым пальцем.
Иезуит проследил за указующей рукой.
- Я оцепенел, волосы мои встали дыбом, и голос замер в гортани... – забормотал еретик по латыни.
Низко, почти к самой земле до верхушек деревьев опустилось облако. По облаку, по колено увязая в белую облачную твердь, шли мальчик и девочка. На них лежала тень и туманная мгла, они шли медленно и осторожно, они спускались к земле вместе с облаком.
Иезуит сдавлено закричал, вторя ведьме, вырвал у ближайшего гусара пистоль из кабуры, направил на детей, спустил пружину – колесцо крутанулось, но не дало искры – отсырел порох или кремневая пыль забила механизм.
- Убейте, убейте их! – иезуит взревел и осекся.
Все смотрели на облако и на детей – тень, мгла, и вдруг алое и сразу золотое зарево. И две детские фигурки выходящие из этого зарева как из распахнутых ворот. Будто возвращающиеся из иного темного, огненного и золотого мира в этот, в наш. И белая фигура воздевшая над детьми призрачные руки или крылья...
- Матко найсвентша!
Дети шли по облаку, подходили ближе, и наваждение рассеивалось, как туман под утренним солнцем. Это просто короткий холм на краю леса окутанный туманом, и рассветный ореол, и первый солнечный луч и порыв ветра, причудливо взметнувший туманные струи.
Дети тоже увидели гусар. Девочка схватила мальчика за руку, потянула назад, но он, напротив, в неожиданном стремительном порыве прянул вперед, побежал к гусарам, замахал руками, закричал.
- Улетайте! Улетайте, гуси-лебеди! Спасайтесь! Ведьма и еретик погубят вас! Спасайтесь! Летите! Летите!
Ведьма выла и трясла воздетыми кулаками. Еретик кривился, скрючивал пальцы, словно загребая, сграбастывая что-то... Первым опомнился командор.
- Хватайте их! Скоро, скоро! Вперед, вперед!
Гусары сорвались с места. И вдруг удар, гром – гусары будто натолкнулись на невидимую стену, некоторые вылетели из седел, кони падали, вставали на дыбы. Все накрыл крик, вопль, ржание и снова гром. Словно вернувшийся туман, понеслись клубы кислого дыма. Все смешалось, сбилось в кучу, стало ничего не понять... Миша увидел как из леса выбегали люди. Кричащий мужик с красным как от жара лоскутным лицом с бега подпер рогатиной бок гусара. Дядька Игнат с огромной перевязанной полосами головой, сам бледный как смерть на бегу отбросил дымящуюся пистоль и выхватил саблю. Михалик узнал отца Маши, тот тоже махал саблей, а два его казака крутили кистенями. Незнакомый меленький старичок, непонятно зачем оказавшийся в схватке, спустил с веревки лохматого и нескладного пса, пес стрелой рванул к ведьме и еретику. Сабли, бердыши, копья, топоры окружили сбившихся в кучу гусар, те рвали пистолеты из кобур били в упор, секлись саблями, перначами. Мало кто остался верхами, а кто остался натыкались на клинки, лошадям подрубали ноги, вспарывали животы. Один всадник вырвался, понесся прямо к Мише. Дядька Игнат закричал, побежал следом, но отстал и упал долой.
Стальная рука подхватила Михалика, конь скакнул прямо через замершую в страхе Машу и помчался в чащу.
Миша не боялся. Он сразу узнал своего Анжея.
Они ускакали не далеко. Только-только лес спрятал вопль смертоубийства, Анжей остановил коня. Спустил Мишу с седла, спешился сам.
Миша все понял сразу, он взял гусара за руку, прижался щекой к колючей латной перчатке. Анжей Пшедпеткович был цел и невредим, только кираса чуть помята, видимо ударившим вскользь бердышом.
- Спасайся... улетай... – шепотом попросил мальчик.
- Не можно, братец, не можно. Командора веление… Честь шляхетская. Прощай.
Гусар отстранил мальчика, вытащил нож.
- Я не больно. Не бери зла...
- Беги! Беги! – уже в полный голос крикнул Миша. – Убегай же!
Анжей покачал головой. Под пластиной шлема не видно его лица. Только глаза...
За спиной ударил выстрел. Анжея бросило вперед, он упал, подмяв собой мальчика, притиснул сильно, так что перехватило дыхание. Миша не видел, кто подошел к ним. Анжея откинули на спину, оттащили, ломая белые крылья. Он еще жив, он застонал сипло и глухо.
- Пану Пшедпетковичу больно? Посмотри на меня, пан. Посмотри, кто тебе смерть принес.
- Быдляку... – выплюнул Анджей. – Хам... В спину... Проклят...
Пан Завистовский наступил Анжею на грудь, тот захрипел.
- Будет тебе кичится, сопляк. Видишь, что я из-за тебя дурака сделал! Кто тебя за язык дергал! Остался бы и сам живой, и я грех не брал бы... Видишь!
Анджей не мог говорить, только хрипел.
- Добей, – коротко бросил пан.
Глухой удар, хрип, свист. Смерть.
- Готово, пан. А мальчишку?
- Брось. Уйдем уже. Хватит.
- Пан, сброю бы снять... богата.
- Брось. Коня возьми.
Миша слышал удаляющиеся шаги, видел рассветное небо над собой в зеленых кронах. Травинки касались его лица. Холодила росная влага. Потом все стало отступать – все чувства, ощущения, мальчик стал падать в сон, глубокий как колодец. Он больше не чувствовал ничего.
Не чувствовал шершавого, горячего и мокрого песьего языка на своем лице, не слышал криков в лесу, повторяющих его имя, не замечал людей обступивших его. Он не чувствовал одуряющего смрада огромного кострища, на котором горела гнилая домовина, вместе с ведьмой и еретиком. Он не знал как его поднимали, везли, переговаривались над ним не громко, ровно и безтревожно.
Он не слышал как мелкий живенький старичок сказал напоследок.
- Намаялся. Пусть спит, мнучок, пусть его спит сколько сможет. Поспит и забудет все, что было. И вы забудьте. Все что было. Все чего не было.


Дорожная пыль как бархат охватывала, теплила шишкастые старые ступни, заполдеяное солнце припекало горячо, но не жарко, по-северному. Приятно булькала и подпрыгивала на боку увесистая сытным и пьяным бременем дорожная сума. Посох легок и крепок. Ялымок на макушке новый, весь расшитый, недавно благоподаренный. Торчливая седая бороденка усыпана крошками ситного хлебца, а усы стоят торчком липкие после ярых медов.
- Вот так-то, Михрютка, вот и я заблудяшшой такой человек, а вишь пригодился. Побывшились и ляхи, и гадуница, и иезуит проклятушшие! Нынче и следов их не найдешь. Эй, слышь, слышь, Михрютка я еще по латыни-то про иезуитов вспомнил чего... э... Mil in ore, verba lactis... э... fel... Словом – Мед на языке, молоко на словах, желчь в сердце, обман на деле. Вона как!
Михрютка громко гавкнул и попытался рвануть с дороги в поля, но крепкая веревка его не пустила.
- Погоди, погоди, Михрютка, не спеши так-то, придет, придет еще время священного царения, а покуда пускай истинный престол Василевуса празден постоит. Пущай за него всякие бесомыги грызутся, а все одно – рожаем не вышли! Дождемся Царя, прогоним чернокнижников, еретиков, ругателей веры православной християнской и заживем Третьим Римом. Как старец Филофей наказал. Оденем нагих, обуем босых, накормим алчных, напоим жаждых, проводим мертвых, заслужим Небесное Царство. Неботечные светила про то верно говорят.
Михрютка сел на дорогу и попытался почесать за ухом. Веревка снова натянулась, дернула, пес ввалился в пыль.
- Слыш-ко, Михрютка, а ты правильно ли меня на Кострому ведешь? А? Водырь блохастый? С дороги нам сбиваться никак нельзя. На то мы одна надежа христианская остались.
Пес согласно зевнул и ровно пошел рядом, потом вытянул морду, заискливо завилял задом, видно унюхал чего в суме.
- На, ненажора, - добродушная рука сунула псу в морду кус пирога, – отслужил, помощничек. Эй, а ведь и Миша с помощником из Мертвого Царства вернулся! Вот как все окрутилось – зло на благо вышло. Ой, прости меня Господи, обратно обчекурился! Свят, свят, свят! Чего ж болтаю – то не помощник языческий, а присвятой ангельский хранитель! Сбережет теперь Михаила и род его, и никакие силы супротив него ничего сделать не сподобятся. С одним сатанинским обрядом сладили, а до другого, покуда Бог хранит, не допустим. Чего Михрютка, тянешь? Ну сходи, сходи, побегай... Только не далече, я за тобой в другой раз по кустам лазать не буду!
На привале пес прильнул теплым комом, сунул голову под шершавую стариковскую ладонь.
- Удивительно, Михрютка, как все складывается. Все одно к одному. Муки, мытарства, колдовство, святость..., сила, слабость, жертва, воздаяние... вера, любовь детская... испытание, награда... даже имя родовое, проименование ромейское – все в одно – наследие Романии...
Михрютка заглядывал в глаза старичку умным глубоким взором.
- Эх, Михрютка, Михрютка... ты ж так и не знаешь, поди, какое у Михалика прозвание фамильное?
Михрютка не знал.
- Простое русское прозвание – Романов.



РАДОСТИ


Вы можете пронумеровать куски моей жизни. Можете составить их по хронологии или по иному принципу. Все рано моя жизнь останется рваной.

Лицо до боли вжалось в прелую предосеннюю павшую листву. Толстые остья придавленных подсохших трав торчали в боках. Под животом расползалась сырость от жирной и влажной лесной земли, расплющенной низовой травы и страха. Локти он подтянул под себя, ладонями сдавил голову с боков, затыкая горящие уши и пытаясь заглушить захлестывающий сознание рев.
Монах лежал рядом. Он касался своим плечом его подрагивающего локтя. Плечо закаменело, но было теплым. И это его тепло и твердость будто держали на тонкой грани сознания и жизни разум и душу.
Мимо шли танки. Немецкие танки. Это они ревели, бросали клочья грязи и расплескивали стоячие затянутые ряской лужи. Танки шли на город старой заброшенной лесной дорогой. Со стороны откуда их никто не ждал. И когда их никто не ждал.
Это было чудо. Чудо, что они, заслышав рев машин и конечно подумав, что это свои, выйдя на просеченную чищу, не успели выскочить на саму дорогу. Это чудо, что они успели, после почти бесконечного оцепенения опознав вдруг немецкие панцеры, бросится на землю. Упасть до того, как их увидели. Двух вжавшихся в землю людей закрыли высокие поздние травы и низкий выползший на просеку кустарник.
А может быть их даже видели. Видели танкисты через командирские перископы, видели сидевшие на башнях, мотающиеся на ухабах и отводящие хлещущие ветви автоматчики – видели, но не стали ради двух червяков задерживать своего чудовищного неукротимого страшного движения.
Танки шли, корежа траками раскисшую душу, выхлопы стегали вонью по замершему сердцу, солярная копоть ложилась на листья и головы и пятнала… Кирилл уже не ждал когда кончится эта пытка. Но танки ушли. Сколько их было…
- Вставай… Вставай, Кирилла. – Монах тронул плечо. – Ушли они. Ушли все.
Рев моторов затих за деревьями. Но Кирилл не вставал – его придавил страх. Это страх не за себя, не страх смерти или боли. Страшно, жутко – по животному жутко оттого, что вот так просто по земле, по старой мирной лесной дороге с лягушками в колеях идут чужие танки. Несут страх, смерть, боль. Чужие, чужие, совершенно чужие для этой земли, этого леса, этого отцветшего зверобоя, что покачивается перед лицом. Их не должно быть. Их нет. Их нет…
Монах вышел на дорогу.
- И откуда узнали только вражины про стезю эту. – Монах снова вернулся к Кириллу. И сам себе ответил. – Видно нашелся иуда.
Помолчал. Посопел, поскреб бороду.
- Пойдем Кирилла. Больше ничего не поделаешь… Пойдем.
Кирилл поднялся. Кажется только сейчас он действительно понял, осознал, проникся до самого крестца… И почему-то именно сейчас после пережитого животного ужаса ушел страх. Совсем ушел. Ушел страх, ощущение несуразности и нереальности происходящего. Ушла из души тоска нелепая, гнобящая дыхание и дурманящая разум. Разум стал чист и спокоен, и холоден как лед, и заточен как штык. В стране идет война. В его стране идет война.


Война началась, когда его бросила Оксана. Нет, не так.
Оксана бросила его, когда началась война.
Нет, конечно, она бросила его не из-за войны, бросила, в тот момент даже еще совершенно не зная, что война началась. Просто так совпало.
В тот день началась война и ушла Оксана. Просто встала со скамейки, где они сидели в парке Луначарского, чуть повела рукой по подолу – то ли отряхивая что-то, то ли поправляя… Отряхивая сор их отношений, и поправляя свою молодую девичью жизнь.
- Прощай, Кирилл…
Он долго сидел один. Громкоговорители возле эстрады включились, собрался народ, толпа зашумела, сгрудилась под черными тарелками, потом разметалась по парку, что-то крича, спеша куда-то – зачем, куда? Молодой парень гигантскими прыжками проскакал рядом через клумбу. Он пролетел широкими нелепыми шагами, перескакивая красные и белые полосы каких-то красивых гиацинтов или лютиков, стараясь приземлятся на носки, чтобы поберечь, не протоптать цветов больше чем необходимо. Парень пересек цветник и побежал по противоположной дорожке.
Кирилл глядел на яркую клумбу с цветами и темными провалами-следами.
Зачем топтать, куда спешить… для кого беречь?
Объявили, что началась война. И ушла Оксана.
Тяжелое надрывное горе захлестнуло его, наконец, ударило под дых – от боли перехватило дыхание, залило черной мутью глаза, вырубило, отключило мозг и заложило толстыми ватными слоями уши.
Война началась незаметно для него.
Как-то проходили дни - он машинально слушал сводки, слушал и говорил что-то на собраниях в райкоме и горкоме, и у себя в роно, писал какие-то планы, отчеты, докладные записки, даже что-то ревизовал.
Он не видел и не слышал войны.
Но сводки становились тревожнее, и тянулись к военкомату стриженные парни со двора. И скоро кто-то уже выл в коридоре, хватая руками воздух, и впервые прозвучало в доме – похоронка…
А он, встретив в коридоре соседку Эмму Марковну институтского педагога, у которой сын - младший командир красной армии, стал как идиот что-то расспрашивать про Оксану, мямля и не замечая черного старушечьего платка… И столкнувшись с ней взглядом и увидев в ее глазах отражение боли далеко не своей и сто крат более сильной… Он убежал. Выбежал в коридор, его мотануло, он уперся двумя руками в прохладную стену, приложил горячий лоб. Ударил кулаком, сбивая костяшки. Хотелось умереть от стыда и от боли.
Утром он пошел в райвоенкомат. А там ему сунули под нос бумагу, где черным по белому сказано было, что у него райкомовская бронь, а в графе «Ознакомлен» стояла его подпись. Он не помнил… Над ним не смеялись. Много таких прибегало тогда. И глядя на него, пожилой капитан подумал еще, что у мужика кто-то сгинул на фронте.
Не на фронте…
Он просто не видел и не слышал ничего, что творилось вокруг. И даже старый учитель и наставник начальник роно Митрий Порфирыч, вызвав к себе в кабинет за закрытые двери на проработку за мягкотелось и мещанское упоение личным ничтожным горем, и отрыв от народных масс, не выдержал – плюнул и, кряхтя, вытащил из-под стола початую поллитру и налил полный стакан.
- Пей, Кирилл… чего уж тут скажешь…
И Кирилл замахнул, не глядя и без раздумий, но пайковый спирт, ожегши сиплым выдохом глотку, лишь еще больше затупил голову, но не притупил боль.
- Эвакуируют твою Оксанку. - Митрий Порфирыч выпил сам, занюхал рукавом. – С отцом эвакуируют за Урал куда-то. Понимаешь меня?
Кирилл кивнул, как голову кинул – отец Оксаны служил инженером на «Скрипке». «Скрипка» главный завод города – оборонный и режимный.
- Я знал, Митрий Порфирыч, я знал что уйдет она – старый я для нее, десять лет разницы… Она же девочка, студентка, а я… Но так больно, так больно, Митрий Порфирыч…
- Очнись. Очнись, Кирка! Ты – коммунист! Война на дворе. Нельзя сопли лить, нельзя! А то надают тебе по этим самым соплям. Очнись! Иди. На вот бутылку – допей сегодня, а завтра проспишься и к 10.00 приходи.
- Митрий Порфирыч, я ж хотел…
- Все! Иди с богом! Да, и сухой паек с собой собери на день-другой.


- Боже, так мы задержимся здесь на целый день! – музейный работник снял свой пропитанный потом матерчатый картуз, и в который раз вытер шею и лысину носовым платком. Платок можно уже отжимать. – Конец августа, а как парит.
Ерзающий и все время ноющий интеллигент ужасно раздражал Кирилла. Заткнулся бы уже. Без него все видят и жару эту тяжелую как перед ненастьем, и забитую встречным транспортом и военной техникой дорогу, и волочащих по обочинам свой нелепый и жалкий скарб беженцев.
- Молодой человек, товарищ, может быть, вы еще раз объясните офицеру красной армии, что у нас предписание и…
Кирилл так глянул на музейного ученого, что тот наконец-то замолчал. Но тут вступил возница.
- Говорят, фрицы фронт прорвали. – Мятый мужичонка приподнялся на телеге и показал рукой на холм левее дороги. – Тама вон третевни наши пушки ставили и окопы рыли. Дак потом все побросали и драпанули. А громыхало-то ночью как! У нас вся деревня не спала. А с утра председатель с солдатами прибежал и разорался – разнарядка, разнарядка! Тут свое бы спасти… так нет ружо под нос и погнали. Кракадила их ети!
- Заткнись! – Не выдержав, рявкнул Кирилл. – Наши войска отошли на заранее подготовленные позиции. Мы же видели линии обороны перед городом.
Возница глянул на Кирилла недобро и выматерился, повернувшись впрочем, в сторону забитой дороги, длинно, но безадресно.
- Но согласитесь, что это странно, ведь нам нужно всего лишь пересечь шоссе, а дальше мы съедем на проселок и далее в лес, почему бы нас не пропустить… - неугомонный интеллигент соскочил с телеги, будто намереваясь самостоятельно пойти разбираться с немолодым и злым до черноты лейтенантом, чей наряд перекрыл выезд на тракт. Но вовремя услышал как трехэтажно, гораздо изобретательней их возничего мужичка, лейтенант завернул потребсоюзовскую полуторку, тоже рвущуюся на шоссе.
- Небось, генерала, какого ждут, когда драпать будет, вот и держат ему тропочку свободную. Чтоб без задержек до самой Москвы катился… Вона как малых с мамкой попятили на ухабины, щас прям в канаву спихнут.
Кирилл только скрипнул зубами.
- Из-за каких-то крашеных досок…
- Что?! - Музейный аж взвился. – Что вы говорите, вы же учитель, интеллигент!
- Я коммунист, – мрачно отрезал Кирилл, - и в божьи сказки не верю. И считаю недопустимым тратить средства и ресурсы ради предметов, используемых для одурманивания трудового народа. Даже если они национализированы.
И добавил в отместку за «интеллигента»:
- И всякое восхваление предметов культа считаю, в лучшем случае, проявлением чуждой нам либеральной гнили, а в худшем… прямой антисоветской деятельностью.
Но интеллигента так просто было не срезать, то ли он в запале не понял угрожающих слов, то ли знал за собой правоту и силу неведомую Кириллу.
- Ни в коем случае! - У работника музея голос приобрел вместе с гневными, отчасти лекторские ноты. – Вы ни в коем случае не правы! Старинные православные иконы представляют собой, прежде всего, художественную, понимаете! Художественную и историческую ценность! Мы обязаны сохранить их! Ведь это настоящие произведения искусства древних художников! Нет, не перебивайте меня! Не видеть мастерства и искусности своего народа, не ценить его, это, простите меня, непростительная близорукость!
- Ценность, - хмыкнул вдруг мужичонка и сверкнул гляделками из-под заросших длинным волосом бровей хитро и востро, - ценность-то она известная, золотишко кто не ценит. Кракадила ё ети!
- О чем вы? – изумился музейный работник.
- Хе-хе известно о чем, оклады-то у иконок чать не бумажные… – мужик ляпнул это, осекся и, кажется, сам себе прикусил язык, будто сболтнул лишнего. Глянул косно на Кирилла с ученым и пошел к лошади.
А ученый совершенно не сбитый этим замечанием, все несся на своем академическом политически подкованном коньке. Кирилл поморщился – в музеях видно тоже регулярно проводили соответствующие политсобрания и учебы. Конечно, ведь это учреждения культуры, призванные воспитывать…
Мысли Кирилла перебил вздыбленный своей музой музейный человек.
- Собственно, ваше невежество вполне объяснимо, ведь только в начале века русская православная икона получила признание как один из столпов мирового изобразительного искусства, одно из высочайших достижений мировой художественной культуры. Художник Васнецов говорил, что мы должны гордиться нашей древней иконой, нашей древней живописью…
Кирилл понял, что научного работника уже не остановить, и снова погрузился в свою тоскливую апатию из которой его едва вывело бурное начало этого дня.


- С какого дня не принимаете? Да вы что… с ума сошли! Не принимаете советские деньги?... Вы.. вы это как… это серьезно? – Кирилл оказался совершенно удивлен и ошарашен, и где-то за границами удивления начинала вставать горячая волна возмущения и гнева. Он все как-то неловко совал свой червонец торговке-частнице, а она вроде и сама слегка ошарашенная и ошалевшая от такого поворота жизни, тем не менее, неприступно и решительно не подпускала к своей провизии советскую десятку. – А как вы продаете? За какие деньги? Вы что, вы это немцев что ли ждете?! Но это же... это же предательство!
- За вещи отдам, золото, часы… вон за френч твой….
- Френч!..
Душный вязкий гнев залил голову Кирилла, эта спекулянтка, барышница… тварь кулацкая… Но при всей вопиющей возмутительности поступка этой спекулянтки и несоответствии привычной и незыблемой жизни, Кирилл не знал как поступить. Устраивать скандал и склоку на рынке совершенно недостойно коммуниста, но и оставить все это просто так он, опять же, как коммунист не имел права. Почему-то все продуктовые магазины по пути оказались закрыты - и «Бакалея», и «Гастрономия», и «Красный колхозник», поэтому и пришлось придти на этот частный рынок возле вокзала.
- Я этого так не оставлю. – Кирилл аж зубами скрипнул, так ему вдруг захотелось размазать по прилавку эту наглую сальную морду торговки, загнать страх в ее тупые поросячьи глазки, которым действительно ничего в жизни кроме силы и страха не может придать осмысленное выражение…
- А это об чем тут базар-вокзал? – раздался за ухом Кирилла противный гундосый голос с нарочито протяжными и гнусавыми блатными нотками.
- Вот кричат, а платить не хочут! – торговка вдруг ухмыльнулась широко и торжествующе.
- Это этот что ли? – нагло отодвинув Кирилла плечом, между ним и прилавком протиснулся парень в кепке на самый нос, с жеваной папиросой в сизых как червяки губах. Типичная рыночная урка, обычно опасающаяся выползать на белый свет и шныряющая только по ночным закоулкам. – Ты чего мою тетю родную забижаешь?
- Шел бы ты, шпана, своей дорогой. – Кирилла такой оборот совершенно не встревожил, он спокойно повернулся к торговке и спокойно повторил, - Я этого так не оставлю.
Кирилл развернулся и пошел к выходу из торговых рядов, урку он игнорировал. Кирилл чувствовал себя в полной силе, но и связываться с мелкой вонючей босотой конечно не собирался. Где-то рядом обычно стоял постовой и Кирилл намеревался отправиться прямо к нему.
- Сука красная.
Кирилл резко остановился как от удара в спину. Медленно оглянулся.
Урка осклабясь шел на него. Шел весь вихляясь, загребая рыночную пыль смешанную с семечной шелухой и окурками кривыми как колеса ногами. Руки он держал в карманах широких расклешеных штанов.
- Красножопый…
Добавить подлежащее урка не успел. Кириллу ударил не задумываясь, ударил рефлекторно, не собираясь и не группируясь, ударил даже слегка недоумевая на самого себя где-то в глубине сознания. Но не ударить он не смог.
Подбородок урки оказался хлипким и противно податливым. Мелкую тварь отбросило на пару шагов. Кирилл ожидал, что сейчас урка кинется на него, выдернув из карманов свинчатку или кастет, но урка схватился руками за съехавшую на бок челюсть и вдруг по-бабьи противно и фальшиво заверещал:
- Убивают! Хулиганы убивают! Люди добрые! Убивают!
Кирилл опешил. И тут к нему с двух сторон подскочили два крепких матерых мужика.
- Ах, ты, маромойка дешевая! Нашего друганка мочишь! На… Тащи его, суку! – кто-то двинул Кириллу поддых, кто-то врезал сверху, двое подхватили под руки и почти на весу потащили к ряду темных сараев и будок, окаймляющих рынок. В глухом углу прижали к стене, крепко припечатав затылком.
- На отоварку пришел, курица, и не платишь! Или шпилишь, сука! Тряхни его, Рябый!
У Кирилла наконец-то прояснилось в глазах, и отпустило дыхание – он успел только выдохнуть – «я член райкома», и здоровый бугай снова двинул ему в поддыхало.
- А, большевичок значит! – согнувшись почти пополам Кирилл видел только пыльные сапоги и шкары бандитов, но различать голоса все же мог. Этот вроде главный в шайке. - Слышь, Пропотел, ты нам большевичка споймал.
Пропотел, тот самый мелкий урка, хихикнул, и робко протянул:
- Може ну его, раз так, а то как бы нам не зашкариться…
- Заткнись, баклан. Я давно хотел с настоящим большевичком побаловаться.
Жесткие пальцы ухватили Кирилла за лицо и вздернули голову. Прямо перед собой он увидел заросшее рыжей с проседью щетиной рыло. Кирилл узнал его - этот гад жил в полуподвале одного из домов его двора. Появился он с год назад, тихий и совершенно незаметный. Кирилл сталкивался с ним пару раз. Лицо его всегда было блеклым и помятым, он прятал глаза и отходил как-то боком, сутуля плечи. Сейчас на его роже разлито сладострастное ощущение власти и силы.
- Да, это ж мой большевичок, знакомый! Гордый такой всегда ходил. Что смотришь, гордый? Все! Кончилось тебе гордиться! Понял, сука красная - сейчас наше время пришло! Или не понял еще… Будем выводить вас по одному и к стеночке… А, Рябый?
- Нет, сначала мы им глазик выколем… Тю-ю… - третий, самый здоровый, Рябый вытянул губы, сунув их чуть не лицо Кириллу.
- Можно и глазик… и оба… Нет, его отпускать нельзя.
- Гады… - выдохнул Кирилл. Он не боялся. Он настолько выше их, настолько сильнее - они могли вызвать в нем только ненависть, жажду уничтожить, стереть их с лица этой светлой жизни. Они ничего не могут сделать ему. Просто физически не могут, как не может лишить жизни дорожная грязь, случайно попавшая на брюки. Кирилл плюнул гаду в лицо.
Тот молча утерся. Медленно вытащил нож.
- Постой, Хруст, давай френч с него скинем, чтоб не попортился… - сказал Рябый.
- Давай, - согласился Хруст, - помогите, большевичку шкуру сбросить.
С Кирилла стали стягивать френч. Снять френч, не отпустив ему руки, невозможно. Кирилл рванулся из рукава, кинул правую руку в карман галифе – потертый надежный революционный наган через мгновение с уверенной силой уперся Хрусту в лоб над самой переносицей, уперся так, что тот прогнулся назад едва не на полметра.
Зависла тяжелая пауза, перебиваемая лишь хриплым дыханием Кирилла.
Кириллу захотелось убить их. Курок нагана стал медленно приподниматься – Кирилл уже представил, как разлетятся в грохоте и дыме мерзкие мозги Хруста… Кириллу не приходилось еще убивать и даже просто стрелять в людей… сейчас эта гнида сдохнет, сдохнет и для него не будет уже этого гнилого угла с потрескавшимися бревенчатыми стенами, пыльных солнечных лучей сквозь дощатый забор, заплеванной рыночной мостовой… не будет воздуха, воды, снега, смеха женщин, крепкого вкуса водки… не будет насилия над слабыми людьми, он никогда больше не украдет и никого больше не обидит… у него не будет света, радости, жизни…
Курок оглушительно ударил - спусковой крючок клацнул, барабан провернулся – щелчок… Выстрела не прозвучало…
Еще секунду все стояли в оцепенении. Не выдержал мелкий урка.
- Валим!
Бандюги кинулись врассыпную, сшибая доски забора, перепрыгивая через ребра разломанных бочек, застревая ногами в гнилых ящиках.
Кирилл, скользнув по стене спиной, бессильно опустился на корточки. Он вспомнил. Револьвер не заряжен.


Кирилл и монах вышли из леса к станции. Туда, куда раньше вышли немецкие танки.
Здесь, наверное, даже боя не было. Танки просто вдавили в землю единственный артиллерийский расчет, вбили в грязь пулеметные гнезда, размазали по глине и гравию роту охранения. Прошлись раздавшейся вширь колонной сквозь здания, составы, магистрали, тупики, сквозь кинувшихся врассыпную людей.
Горели перевернутые составы. Здание станции пробито, полуобрушено. Дальше и чуть в стороне чадили редкими черными дымками цеха депо. Разлапистый веер железнодорожных путей то редко, то густо устлан порушенным хламом – вещами беженцев, остовами и обломками вагонов, разваленными ящиками, тюками, еще какими-то вывороченными невесть откуда грузами. Похожими на грязную ветошь трупами.
Когда Кирилл и монах появились на станции, это как будто послужило сигналом – из каких-то щелей, канав, из поваленных строений, из-за опрокинутых вагонов и прямо из-под перрона стали вылезать люди. Люди побрели по станции – они шатались, часто приседали, будто отдыхая, кто-то стал ворошить брошенное тряпье – свое ли, чужое… кто-то выл, кто-то вытаскивал из-под обломков своих родных или просто попутчиков. Кричали раненные.
Составам с оборудованием из «Спички» досталось больше всех. В них собраны вместе теплушки, открытые платформы, грузовые вагоны и пассажирские… оттуда мало кто вышел. Было видно, что добивали из пулеметов.
Кирилл не знал что делать – они физически не смог бы помочь этому горю – его не хватило бы на всех этих раненых, скорбящих, потерявших детей или матерей, полумертвых от пережитого ужаса и просто мертвых людей. Он думал, что если бы их оказалось меньше, он бы обязательно помог бы, а так будто неудобно – кому-то он сможет помочь, а кому-то нет, и это вроде бы не справедливо, но помочь всем он просто не в силах, и может быть честнее будет уйти и не помогать никому…
Монах не думал, он просто подхватил девочку с рук ближайшей женщины, куда-то пристроил ее, захлопотал. К нему потянулись еще люди, он каждому что-то говорил или делал что-то, наверное, совершенно бесполезное, но такое, от чего человеку становилось легче.
Кирилл помог какому-то молодому парню выволочь из-под завала мешок, а тот вдруг сильно толкнул Кирилла и побежал вдоль путей. Кирилл сделал за ним два шага. Остановился.
А потом увидел Оксану.


Он увидел ее случайно. Когда шел мимо института. Последнее время Кирилл старался не ходить туда даже по работе, перекладывая подобные походы на сослуживцев, а тут... сразу перед старым зданием он увидел ее. Оксана стояла в кружке с подругами спиной к нему, они о чем-то щебетали и вдруг легко по-девичьи рассмеялись.
Он, конечно, сразу узнал ее. Горящие огнем рыжие волнистые волосы, хоть и стянутые лентой, но все равно закрывающие половину спины, тонкую талию, которую он почти полностью охватывал двумя ладонями, тонкую высокую шею – она как раз откидывала волосы, волнистая прядка осталась касаться ее виска и щеки…
Кирилл застыл – он не мог двигаться, просто стоял. Мандраж, накативший после рыночной потасовки сразу ушел, забылся, стал незначительным, просто пропал, как не бывало….
Оцепенение пронзило Кирилла. Он не мог двинуться, не мог ничего сказать, не мог ни думать, ни что-то чувствовать – все оцепенело в нем, как в ледяной воде. И тут она стала оборачиваться. Неестественно медленно, как-то принужденно, будто помимо воли, будто что-то внешнее с усилием поворачивало ее голову, поворачивало, может быть, даже преодолевая ее сопротивление. Она оглянулась – глаза Оксаны сразу нашли глаза Кирилла, даже не искали, а точно знали, где он стоит, и ударили прямо глаза в глаза.
Кирилла бросило в жар. Жар поднялся снизу изнутри и, вздымаясь через грудь, оглушительно ударил в голову. Голова стала, как наполненный горячим воздухом раздутый шар – шар тяжелый свинцовый и раскаленный. Жаром шибануло в уши, обнесло лицо…
Кирилла качнуло вперед, он почти сделал половину шага к ней. Оксана отвернулась, она снова о чем-то защебетала с подружками, засмеялась беззаботно и беспечно жестоко. Из высоких дверей вышла техничка, осуждающе посмотрела на легкомысленных комсомолок, мол, нашли время хихикать – осудила, словно война отменяет радость и молодость, и зазвенела колокольцем. Девушки побежали в классы. Оксана пропустила всех в двери, задержалась на долю мгновения…
Кирилл повернулся спиной и зашагал по улице.
Это главная улица. Здесь в домах царской еще постройки располагались советские учреждения города и района, и в самом конце почти у парка музей Революции.
На улице суетно. У подъездов, у тротуаров много машин, в основном грузовых. Бегали служащие, рабочие таскали ящики, мебель, картотечные шкафы. Служащих загружали в кузова, протягивали им с земли, передавали связки бумаг, папок. Машины отъезжали, на их место становились новые.
На площади у памятника Сталину раздельно и в то же время слитно скапливались и затем расходились группы людей. Все это казалось похоже на весенний субботник, только без песен и музыки, и без праздника на лицах. Это понятно Кириллу, ведь радость и смех, и молодость стались за дверями института. Здесь только тревога, война, эвакуация.
Громыхая по мостовой железными шинами, прокатила череда подвод. Райкомовская эмка пронеслась, сигналя, разгоняя неповоротливых с проезжей части. Треща ужасно шумным мотором и выстреливая в небо густые выхлопы дыма, тянул по улице телегу с обрезками железнодорожных рельс трактор горхоза. Кирилл шел рядом с ним некоторое время и оглох совершенно. Потом отстал. И тут его резануло.
Боль. Опять эта проклятая почти физическая боль. Поперек живота, груди, сердца. Кирилл вытянулся как канат, который рванули за два конца, потом его скрючило. Кирилл сел как рухнул на скамейку, стоявшую на тротуаре. Верхушкой кулака ударил в грудь. Блядь… Да сколько же можно… зубы скрипели сами собой, а кулаки сжимались добела… Хватит! Хватит уже! Блядь! Кирилл никогда не матерился в жизни, а тут его прорвало – он шептал, шептал, говорил почти вслух такие слова, про которые даже не знал, что они есть в его памяти. Мат рвался из него как рвота из отравленного организма. Кого он материл? Конечно не Оксану. Себя, себя раскисшего, униженного, раздавленного и беспомощного. Свою боль, свою дурацкую запоздавшую минимум лет на десять любовь. Тут он вдруг даже пожалел, что его не убили эти урки, там на базаре. Пусть бы, так ему и надо, сдохнуть в подворотне… Или прямо сейчас…


Кирилл задыхался. Спазм сдавил его грудь – он все тянул, тянул в себя воздух, резко, на всхлипе, тянул и не мог ни вдохнуть его, ни выдохнуть. Ноги стали подгибаться, глаза заволокла липкая муть. Кирилл упал на колени, ткнулся головой в грязный битумный гравий. Рядом с Оксаной. Его мертвой Оксаной. И тут подбежал монах.
Он ударил или тряхнул, или просто перевернул его - Кирилл увидел над собой распахнутое, чистое, предвечернее, густеющее синью летнее небо.
Кирилл прошелестел сдавленными спазмом легкими с болью на вдохе. – Всё!
Захрипел. Монах ударил его руками в грудь, еще, еще…
Кирилл выдохнул:
- Всё! Всё умерло… Зачем… всё… смерть…
Кирилл дышал, и в дыхании его было больше от плача, чем от дыхания, он шептал, то едва слышно, то срываясь на сиплый, еще менее слышимый, но раздирающий воздух всхлип.
- Всё… всё…
- Что всё? Что все, Кириллушка? Кто тебя? Что ты?
Кирилл замолчал. Закрыл на секунду глаза. И начал подыматься. Отводя, отталкивая руки монаха. Кирилл встал.
- Всё умерло, монах. Всё. – Сказал почти спокойно. – Больше мне нечего делать… Ни для кого.
- Что ты, что ты? – монах, кажется, испугался. Огляделся. Охнул. – Господи, прости! Ты это о ней? Это она… твоя…. да? Горе, горе какое… Господи, прости… Что же… война…
Монах запричитал чуть не по-бабьи. Засуетился, засеменил…
- Брось. – сказал Кирилл. – Всё умерло.
И грязно выругался.
- Нет… нет, Кирилла! Ничто не умерло, нет! Смотри, жизнь, она… И не говори, не ругайся. Что же ты. Тебе же больно, больно болью смертною, а ты ругаться… Ты это, ты помолись. Помолись… Правда, а? Попроси, Боженьку, поплачь, он поможет, утешит… Ей Богу! Помолись, сынок!
- Я не умею…
- Я научу…


- Я вас научу исполнять приказы наркома!... В военное время!.. Да! Да и по его законам!... Это саботаж! Вредительство!... В том-то и дело что загорелось!.. да и у всех сразу!... Если транспорта не будет, то и позвоню! Да, лично ему! Все!
Митрий Порфирыч бросил телефонную трубку на аппарат.
В тот день Кирилл стоял у начальника роно ровно в 9.00.
- Что до срока? – Порфирыч сидел обложенный толстенными реестровыми книгами. Телефонный аппарат стоял на них же. – Опростал бутылку? Помогло? Хотя, что тебе с поллитры, ты ж молодой еще.
Кирилл не притронулся к спирту. Ночь его прошла в болезненной полудреме вязкой и тяжелой. Уснул он только за рассветом, да и то вскочил, не проспав толком и часа.
- Садись, инструктировать буду. Наши уже все в курсе событий и разъехались кто-куда по заданиям, но у тебя дело особое, так что я тебе личный инструктаж значит сделаю. Стало быть, так…
А выходило так, что к городу подходили немцы. Нет, конечно, они были еще достаточно далеко и перед ними стоял фронт и наши линии обороны, и приказ ни шагу назад…
- Эвакуация, брат…
Эвакуация шла уже два месяца, почти с самого начала войны – завод «Скрипка», спецы и их семьи, матфонды госучреждений, что-то еще по специальным спискам и инструкциям – это Кирилл знал…
- Маленько не то, Кир…
Помимо материальных ценностей и людского контингента дошла очередь и до архивов…
- Архивы? – удивленно скривился Кирилл. – Да кому нужна эта рухлядь? Кто будет копаться в горах пыли и хлама.
Кирилл покосился на Порфирычевские талмуды.
- Не скажи, Кирилл, не скажи! Вот тут, например, указания об освобождении красноармейцев и их семей от налогов. С адресами и фамилиями. А тут весь личный состав с партийностью и поощрениями, вот материалы обследования школ, характеристики учителей. Тут материалы чисток. – Порфирыч хлопал по своим папкам и книгам, выбивая немалые клубы бумажной и самой обычной пыли. – Есть еще со старого режима, с революции и с гражданской. Ты представляешь, что может сделать враг, если завладеет этими данными.
Кирилл смутно представлял как материалы обследования техсостояния учебных классов или решение совета школы об увольнении пьяницы словесника могут навредить советской власти, равно как и манифесты и прокламации каких-нибудь давно добитых есеров или других беляков.
Порфирыч прочел скептицизм в лице Кирилла и, решительно хлопнув папкой о папку, завершил:
- Словом толковать тут нечего – есть постановление Совета Народных комиссаров СССР. Есть инструкция облисполкома. Часть архивных материалов мы уничтожим, а часть особо важных вывезем.
Кирилл ждал продолжения.
Митрий Порфирыч разогнал рукой взбитую бумажную пыль по теплому солнечному лучу, пробившемуся из окна. Значительно посмотрел на Кирилла.
- Всех наших я услал по архивам - в рухляди копаться, как ты говоришь, но тебе особое задание.
Начальник роно выдержал паузу, еще более подчеркивая значение того что будет сказано ниже.
- Ты поступаешь в распоряжение музея.
-Что? – Кирилл тоже махнул перед собой рукой, будто это бумажная пыль мешала ему расслышать. – Какого музея?
- Музея Революции. Нашего, городского и вроде пока единственного.
Митрий Порфирыч с покряхтыванием поднялся со своего места подошел к окну. Глянул, высунувшись чуть не по пояс, в глубь двора.
- Транспорт так и не дали, саботажники чертовы… - процедил он непонятно о ком, и, обернувшись к Киру продолжил, как на лекции, - Согласно указанию наркомпроса и совета по эвакуации музейные фонды эвакуируются при поддержке местных отделов народного образования. По степени ценности фонды всех музеев, центральных и части местных разбиты на три очереди. Эвакуация первой очереди, куда отнесен и наш городской музей Революции должна быть завершена концу августа текущего 1941 года. То есть в ближайшие три дня.
Порфирыч снова водрузился за стол.
- Вы у нас товарищ Алексеев товарищ культурный, в Москве обучались в институте, не то, что я «ВНУчок» недоученный. Вот и будете всемерно способствовать и непосредственно осуществлять вышеозначенную эвакуацию. Вам все понятно?
- Понятно.
- А мне в таком случае, товарищ Кир, не понятно где ваш сидор.
- Сидор? А зачем мне вещмешок? Вы же меня не в поход отправляете.
- Так, забыл, значит. Я ж тебя предупреждал вчера, чтоб ты сухпай взял на пару дней. Забыл, Кирка?
- Забыл, Митрий Порфирыч, совсем из башки вылетело.
- Балда, - лаконично определил Порфирыч. – Ладно, на тебе червонец под отчет, закупишься по дороге. И вот еще…
Начальник роно примерно из того же места откуда вчера доставал поллитровку вытащил вытертый до металлического лоска наган.
- Помнишь как пользоваться, стрелок ворошиловский?
Кирилл попыхтел обиженно – стрелял он неважно, из-за чего старый вояка Порфирыч над ним постоянно подтрунивал на всяких сборах, стрельбах, сдачах ГТО и просто так к слову. А служебный наган Кир не держал в руках уже лет пять, с тех пор как по деревням окончательно утихли подкулачники, вредители, белые недобитки и прочие антисоветские элементы. Раньше в районе по медвежьим было неспокойно и в командировки частенько брали оружие – не стрельнуть, так попугать деревенских стоеросин.
- И четыре патрона, - рядком выставил боезапас Порфирыч, - сколько осталось. Но ты лучше того.. в карман их спрячь для спокойствия. А сидор мой возьми.
Кирилл взял протянутый вещмешок, выцветший до белого цвета, но еще крепкий и надежный. Патроны сунул в левый почти бездонный карман галифе, а наган в правый.
- И давай это… - на прощанье пожимая руку сказал Митрий Порфирыч, - отвязывайся уже скорее от своей мелкобуржуазной любови. Давай, Кирка, дуй!



- Вы, батенька мой, при всем моем к вам уважении – обалдуй! Разве можно доверять упаковку фарфора Веджвуд рабочим?! Ну и что, что не ваш отдел? Надо успевать и за своим отделом и за всеми остальными! А кто у нас работает в запасниках?
- Эверт Викторович.
- Я уже давно говорил товарищу Кулакову и еще ряду руководителей, что в настоящем положении все наши экспонаты и музейные коллекции должны быть если не вывезены в первую очередь, то, по крайней мере, упакованы и подготовлены к вывозу, или спрятаны на длительное хранение в безопасные места. Но, увы… Кто сверял эти реестры?
- Эверт Викторович…
- Нет, батенька, отсутствие каких-либо указаний по данному вопросу совершенно не соответствует интересам Республики! Упадническую дворянскую гостиную уже упаковали? Кто-то вообще брался за гостиную?
- Эверт Викторович!
- У нас оставалось в запасе почти два месяца! Но вы знаете такая инертность! А сейчас увеличилась перевозка раненых, передвижение воинских частей… боюсь, это сорвет все сроки эвакуации. А кто будет отвечать?
- Эверт Викторович!!!... Эверт Викторович, подводы подошли и еще товарищ из отдела народного образования. Вот.
- Здравствуйте, товарищ. Позвольте представиться - Эверт Викторович…
- Кирилл Алексеев. Прибыл в ваше распоряжение.
- Замечательно! С вами поедет наш старший ученый хранитель товарищ Марин. Берите подводу… Вот хотя бы эту и отправляйтесь.
- Я?.. Но, Эверт Викторович!..
- Ничего, ничего, иконы тоже ваше направление, живопись все-таки, и дорогу вы знаете и опись вы готовили… А здесь за вас сегодня поработает, Эверт Викторович. Ну, собирайтесь и с богом, с богом!


- Вы понимаете, вы понимаете, какой парадокс! Вы вдумайтесь, сотни лет сотни тысяч людей смотрели на иконы и не видели их! Они воспринимали их именно, как вы выразились, как предмет культа! – интеллигент продолжал вещать, а у Кирилла мучительно разболелась голова, то ли от жары, то ли от этого вещания, то ли от всей этой бессмысленной и нелепой поездки, и жизни, и войны.
Интеллигент снова открыл рот, и оглушающий звук ударил Кирилла прямо по ушным перепонкам. Его подкинуло, потом вдавило в телегу, распластало, расплющило. Интеллигент почему-то навалился сверху брызжа слюной и растопырив глаза – Кирилл пытался выкинуть руки, чтобы оттолкнуть его, но тот влип в грудь и лицо Кирилла мягкой неподатливой тушей.
Телега дернулась, Кирилл смог выпростаться из-под музейщика, лежа повернуться – возница висел на узде своей лошадки, та дыбилась – черный лейтенант стрелял в воздух из огромного ТТ-шника, ведя рукой вверх, будто простреливая чей-то путь в небе. Пистолет его вдруг замолчал и стал действительно похож на букву Т, с ножкой до помертвения сжатой в его кулаке. Лейтенант повернул искаженное лицо к Кириллу и проорал, еле пробиваясь через прибитые ударом перепонки, что-то нелепое вроде: «О-О-О-т-дых!!!»
Телега рванулась, подцепив мужичонку, он рухнул на нее боком, подбирая ноги и одновременно хлеща лошадь вожжами. Все покатилось куда-то вперед, треща и раскачиваясь, и ударяясь. Кирилла чуть не снесло, он вцепился в борта… Интеллигент вцепился в Кирилла, потянулся к нему пухлыми губами что-то пытаясь сказать сквозь рев, грохот и вой воцарившийся вокруг, что-то говоря, по артикуляции кажется громко, но совершенно невнятно и монотонно…
- Что?! Что?! – Кирилл кричал ему прямо в лицо, но тот, не меняя ритма, все говорил, говорил. Что же такое важное он говорит, билось в голове Кирилл, что нужно говорить в этом аду. И Кирилл кричал все злясь и раздражаясь, - Что?!! Что?!!
Телега накренилась, запрокинулась набок, но удержалась. Кирилл увидел, что они перевалили шоссе и помчались прямо по неровной целине, заброшенной земле растянувшейся от дороги до леса. Они неслись, дребезжа, грохоча, подскакивая на невидимых в траве, но жестких ухабах, то ли от старых высохших борозд, то ли от чего-то еще.
- …копоть, вы понимаете, веками копившаяся копоть, от свечей, от печей, пыль… - пробился, наконец, голос интеллигента, - никто толком не видел, что изображено на иконах…
Громыхающую телегу бросало из стороны в сторону, Кирилла било о ее дно, он судорожно вцепился в дерево.
- …оклады часто закрывали икону полностью, оставляя открытыми только лики… представляете их прибивали прямо гвоздями, уродуя и разрушая изображение…
- А-а-а, мать!!! – перекрыл все голос раздавшийся сверху. Мужичок стоял на ногах в бьющейся о землю телеге, он держался каким-то чудом, крутил над головой вожжи и настегивал, настегивал лошаденку… - Кракадила их ети!... М-м-мать!!!
- …а когда в начале века стерли покрывавшую иконы копоть и очистили старую потемневшую от времени олифу, то были поражены…
- Да заткнись ты!!! – не выдержал общего безумия Кирилл. – Заткнись!!!
Его голос прозвучал действительно до безумия громко – в тишине. Они въехали в лес.


Лес окружал старый монастырь тяжелым, темнеющем в вечернем свете лиственным забором. Гостей встречали монахи.
Монахов четверо. Трое пожилые под шестьдесят, а главный из них, настоятель или как его… относительно молод – лет сорока.
Он вдруг улыбнулся Кириллу из-под бороды и сказал:
- Вы смотрите на меня так, словно собираетесь спросить – почем опиум для народа.
Кирилл криво усмехнулся, оказывается, попы читают советскую сатирическую литературу. Он чувствовал себя не в своей тарелке. Это чуждый ему мир, отдельный, не соприкасающийся с реальной жизнь. И вот сейчас оказавшись вдруг в точке этого внезапного соприкосновения, Кирилл не знал как себя вести. Не дождавшись ответа, поп повернулся к музейному.
- Все уже готово. Согласно описи все упаковано и готово к отправке.
К удивлению Кирилла этот старший поп говорил совершенно нормальным человеческим языком, безо всяких казалось бы ожидаемых – «ибо» да «кабы» или «поелику» да «воздаши».
Музейщик совершенно не смущенный полез в свой портфель, вытащил бумаги.
- Хотелось бы, батюшка, сверить…
- Конечно. Извольте пройти со мной. – Поп кивнул одному из монахов и тот повел музейщика. Второй монах взял под уздцы лошадь и, оглаживая, потянул в сторону скотного двора. Возница сунулся за музейным, но остановился, зыркнул только в его сторону резко и остро и поплелся за своей скотинушкой и телегой.
Кирилл остался на подворье.
Отсюда развалины старого монастыря не видны. Только остов церкви выглядывал из-за потемневшей, но относительно нестарой часовенки. Видно ее срубили сами монахи уже после войны.
Во дворе росли лопухи, по углам крапива и дикие кусты бузины. Только пара тропок пробиты в пустырной траве от ветхих жилых построек к еще более ветхим хозяйственным. За завалившимся забором зеленел жирным осотом заброшенный огород, в который лес уже запустил свои мохнатые лапы.
- Не богато живем. – услышал Кирилл за спиной. Обернулся.
Это один из монахов.
- Еще бы… - пробормотал Кирилл, как бы про себя. – Прошло время…
- Напрасно ты злобу держишь, человече. Да и на кого? На нас? Мы вреда никому не причиняем.
- А в гражданскую не вы беляков прятали? – Кирилл кивнул на горелые развалины старой обители. – Не за то вас народ пожег?
- Что прятали мы беляков, как ты говоришь, то верно, прятали. И красных прятали. И всем кто у Бога помощи просил и спасения в то смутное время – всем помогали. А жег нас не народ, а власть предержащие, кому слово Божие поперек выходило.
- За то вы советскую власть и ненавидите.
- Не правда. Ненависть страсть черная и убийственная. Гоним мы ее из душ наших. А власть всякая от Бога. Приходит власть и уходит, а Отчизна едина есть. И уж коли враг грозит Святой Руси, то и мы…
- Что вы! Что вы сделали-то?
- С первого черного дня митрополит Сергий обратился ко всем православным, призвал долг священный исполнить – всем могущим подняться на защиту Отечества. Мы ныне молебны служим о даровании русскому воинству победы над чужеземными захватчиками.
- Молебны! Помогут ваши молебны! Тьфу.
Кирилл повернулся к монаху спиной.
- Господь поможет, – тихо сказал монах.
Кирилл молча ждал во дворе.
Через некоторое время появился музейный работник.
- Собственно говоря, мы закончили. Можно бы и отправляться, но уже темнеет. Не хотелось бы оказаться посреди леса в полной темноте. Настоятель нас приглашает…
- Точно, повечеряем, поспим, а утречком и тронемся помоляся. – как всегда внезапно встрял неизвестно откуда вылезший возница. Он грыз черствую осьмушку хлеба. Крошки сыпали у него изо рта и застревали в бороденке. Мужичонка ловил их широкой ладонью и снова отправлял в рот.
Кириллу очень не хотелось здесь оставаться, но и выезжать на ночь глядя смысла не было.
- Хорошо. Остаемся до утра.


- И сидорок свой скидывай, гражданин начальный… Вот сюды на задок кидай.
Кирилл подкинул вещмешок на телегу.
Мужичонка сидел спиной к лошади, за ящиком с иконами и чутко ловил каждое движение стоящих перед ним людей тупорылым стволом обреза.
- Что же ты творишь, ирод! Креста на тебе нет!
- Дык отменили кресты-то, прости, Господи, меня грешного… Ты, батюшка, не боись, тебя не трону, не возьму грех на душу, иди себе стороной, а с энтими разберуся…
Монах тряс головой.
- Одумайся, человече! Иконы святые крадешь!
- Ты батюшка иди, иди от греха. Иди, говорю, отседова! Кракадила тя ети! Помолись лучше за грешного раба божия Егория…
Господи, бред какой! Кирилл чуть губы себе не кусал от досады, от беспомощности, от нелепости происходящего. Пять минут назад чертов мужичонка-подкулачник неожиданно выхватил обрез из-под собственного зада и выстроил всех троих своих спутников с поднятыми руками на глухой лесной дороге. Идиот решил, что в ящике золотые оклады с икон.
Монах опустил руки, повернулся спиной, и что-то бормоча, пошел назад в сторону монастыря, кажется прямо через чащу. Возница молчал, следя за Кириллом с музейщиком, и краем уха прислушиваясь как затихает за монахом лес.
Кирилл готов был сам себе разбить голову – в правом кармане его галифе лежал совершенно бесполезный наган. Бесполезный потому, что патроны от него до сих пор лежали в левом.
- Кажись, ушел. – Мужик навел обрез на музейного работника. – Раздевайся. Эй, слышь, малахольный!
Музейный работник вздрогнул. Его пухлое лицо вдруг приобрело строгое и решительное и ужасно нелепое в своей решительности выражение.
- Как вы можете…
- Стойте… - не поворачиваясь к ученому, тихо выдохнул Кирилл. Его окатило холодом, он понял, что сейчас произойдет. – Не двигайтесь… стой…
Но ученый уже ничего не слышал, он пошел на мужика – пошел угрожающе быстро, широким почти строевым шагом, пошел прямо на обрез.
- Как вы…
Ударил выстрел.
Кирилл вслепую прыгнул с дороги за деревья.
- Кракадила вас ети! – услышал он крик и снова выстрел. Рядом хрястнул древесный ствол, будто по нему ударили молотком. Снова выстрел.
Кирилл бросался за стволы, ломился через подлесок, спотыкался, отталкивался руками от прелой земли. Лес шумел, хлестал ветвями, шипел и свистел листвой… Кирилл сообразил, что это лес выдает его движение, что гад мужичонка бьет на звук – впереди оказался овражек – Кирилл упал в него покатился наискось по склону, на четвереньках пополз под кусты орешника, побежал, пригнувшись, по руслу, снова упал, поднялся, уперся в противоположный склон и упал, привалившись к нему, замер.
Воздух казался ледяным и резал легкие. Кирилл гасил дыхание и старался прислушаться сквозь оглушительный хрип и сип собственных надорванных легких. Сейчас лес на его стороне – он невидим, а любое движение возницы выдаст того звуком.
Все тихо. Тут Кирилл вспомнил, судорожно полез по карманам, патроны вывернулись, упали, покатились по склону – Кирилл хватал их, горстями загребая сухую листву и травинки. Два, три… вот четвертый… Фу… Торопясь забил в барабан. Снова замер.
Лес спокоен. Вилась перед лицом мошкара, комар сел на кулак с зажатым наганом… Мразь… какая мразь! С оружием вернулась уверенность, голову стала заливать злость и ярость.
Кирилл медленно, прислушиваясь и тая движение и дыханье, стал выбираться из оврага. Он лишь приблизительно представлял, где осталась дорога, и едва заметил утонувшие в травах колеи когда, наконец, выбрался на нее. В какую сторону идти? Пошел наобум.
Монаха Кирилл увидел через полсотни шагов. Тот стоял на коленях над телом музейного работника.
Кирилл бессильно опустился рядом. Господи, какая нелепость, какая ужасная нелепость… зачем, зачем все это…


Кирилл и музейный работник пошли за монахом. Их ждал настоятель.
- Вот самое главное, то за чем вы приехали к нам. – Настоятель указал на стол. Рядом с керосиновой лампой в круге дрожащего желтого света лежала темная икона.
- За ней?
- Да, вот документы, извольте ознакомиться.
- Что это?
- Письмо митрополита всея Руси и… приказ начальника третьего управления комиссариата внутренних дел.
Кирилл взял протянутые ему бумаги, прочел дважды, передал ученому.
- Значит, мы должны забрать ее…
- Да. Вы вооружены?
- Да, но… меня не предупредили…
- Думаю, гражданин Марин был осведомлен.
- Эверт Викторович объяснил мне в общих чертах… Позвольте взглянуть. - Ученый аккуратно взял икону, поднес ближе к свету керосинки. - Да, письмо сербское или византийское, похоже XV века - складки покрывала и одежды широкие, но не аморфные, а четко структурированные… блики света мелкие и острые, что тоже характерно. Но… нет. Это не Византия.
- Отчего вы так решили?
- Кириллица. Вот и вот. Прочитать сейчас сложно, нужно хорошее освещение и обработка. Но это не греческие буквы, кириллица определенно. К тому же в XV веке Византия уже оказалась завоевана турками… Видимо русский мастер исполнил ее в подражательской манере. В этом случае и время создания сомнительно… Нет, вряд ли эта икона имеет большую историческую ценность.
- Это величайшая ценность. – Настоятель сказал это просто и уверенно. – Величайшая. Особенно сейчас.
Последние слова его прозвучали подчеркнуто веско и значимо.
Кирилл заглянул через плечо ученого. Простая деревянная доска с темным изображением. Женщина. В темной одежде, темный платок или покрывало на голове. Складки обрамляют узкое лицо. Руки сложены на груди. Очень темное изображение. Разобрать что-либо сложно, видимо действительно это копоть или потемневший лак, как говорил музейщик.
- Ну… все может быть. – Ученый пожал плечами. – В любом случае если у нас есть прямое указание, мы должны ее забрать, включить в опись и передать на отправку.
- В городской отдел НКВД, – уточнил и поправил настоятель.
- Да, да, конечно, в НКВД.
- С вами поедет брат Мокий. Если вы не возражаете…
Икону бережно завернули в ткань, перевязали веревкой.
- Ее нужно все время держать при себе. – Настоятель протянул сверток Кириллу. - У вас, кажется, есть вещевой мешок.



Жизнь обрывается как сон. Только что ты находился в нем, жил в нем, что-то делал, как-то действовал, что-то переживал… И вдруг ничего… и то что было ускользнуло краем распахнутых глаз. На какое-то время остается ощущение. Послевкусие ощущение. Воспоминание. И всё… Всё умерло. Вместе со сном. Вместе с тобой.
Этот рваный, обрывочный, нелогичный, туманный и недосказанный сон забывается навсегда и остается сама жизнь. Прямая ясная линейная, как математическая функция. Просчитанная кем-то когда-то и проживаемая тобой сейчас. И тебе все ясно и понятно и никакой иллюзорности и зыбкости, и никакой туманности и недосказанности…
До тех пор пока ты не проснешься снова.


Город был брошен. Город был пуст и полон настороженного ожидания, мышиного юркого движения где-то по закоулкам, мелькающих серых теней на периферии зрения.
Советские войска оставили город. Город оставила Советская власть.
Окраины горели. Горели склады, цеха «Спички», продовольственные базы. Кое-где пламя перекинулось на деревянные постройки частников. Огонь никто не тушил. В воздухе вился стойкий запах керосина. Это наши подожгли город при уходе. Тактика выжженной земли.
Главная улица тоже лежала пуста. Только Сталин стоял здесь один крепко и спокойно, уверенно глядел, подняв подбородок, в темнеющую дымами светлую вечернюю даль.
По улице чернели пятна копоти от бумажных костров. И белели разрозненные рассыпанные бумажные листы. На пустой улице, на сером асфальте, под слепыми окнами, отражающими предзакатное пожарище, это смотрелось мертво.
С каждым шагом темнело. И по мере того как тени все смелее и смелее выползали на открытое пространство тем гуще и свободнее становилось мышиное копошение под стенами домов, в подворотнях и уже на самой улице.
Тонко и музыкально зазвенела и осыпалась высокая витрина в магазине «Ювелирторг», ей тут же коротко отозвалось стекло «Кафетерия» напротив. Заскрежетал металл по металлу. С хряском и ржавым визгом полезли из бревен стены скобы металлического запора в магазине «Гастрономия». Закричали, заматерились люди, послушались частые разномастные удары, грохот, что-то опрокидывалось, разбивалось, текло, катилось, хрустело.
Монах хватал Кирилла за руку, оборачивался, охал, крестился, что-то бормотал. Кирилл шел безучастно, молча. Он видел перед собой лишь три метра мостовой и страшную кровавую картину.
Он видел смерть. Он видел ее и раньше, и даже сегодня, до того как… но это смерть чужая. Эти мертвые люди были чужими и не касались его, не касались буквально – не касались его тела, сердца, души. Он не видел их живыми - не знал их смех, звук шагов, запах, не слышал их голос, не говорил им… его поразило насколько смерть отлична от жизни… Кирилл поморщился от этой банальной и очевидной мысли… но, правда… Мертвый предмет, просто кусок чего-то, даже не мяса, парафина вылитого по модели человека, а потом скомканного, сломанного или, что еще страшнее искаженного – чуть-чуть, так что узнаешь все черты, все точки и черточки человека, но все это извращено, изолгано, изувечено смертью - отвратительно. Это стыдно и страшно чувствовать отвращение к тому, кто когда-то… но это не она, это обман, это что-то иное подсунутое взамен жизни. Смерть. Невозможно, немыслимо перепутать живое с мертвым. Мертвое с живым.
- Всё умерло, - холодно сказал Кирилл. Сказал сам себе. Но монах услышал и промолчал.
Они подошли к музею.
Во дворе кричал Эверт Викторович. Со стороны это казалось смешно – его голос и цвет крика менялись – басовитый приказной тон сменился нервной матерной руганью, гневные строгие ноты тонкими воплями, просительные протяжные рулады сдавленными стонами. Стон Кирилл с монахом услышали, когда вошли на музейный двор.
Эверт Викторович полулежал ткнувшись спиной в каменный столб ворот и стонал. Его лицо залито кровью. Во дворе громоздились ящики, часть из них стояли взломанные, выпотрошенные, разоренные. В музейном добре копошились двое. Один более рослый и здоровый бросил на землю кипу широких листов, подхватил с земли лом и, топча бумагу, подошел к следующему ящику.
Эверт Викторович косившийся на эту сцену кривым, быстро заплывающим кровоподтеком глазом, простонал:
- Семнадцатый век, гравюры...
- Слышь, Рябый, он меня уже припек, – не глядя отозвался на стон второй мародер, почти по пояс нырнувший в ящик. – Открой мозги профессору на просушку.
Здоровый гыкнул шутке, подхватил лом и повернулся к воротам.
- Гы! Глянь, Хруст, к нам в помощь подельнички прикатили – поп с козлом. Гы!
- Чо лепишь? – Хруст высунулся из ящика.
Он сразу узнал Кирилла. Медленно пошел на него.
- Большевичок. Возвернулся. Тоже хотел потовариться или по папашке профессору соскучился … ну айда я его при тебе разрисую… - в руке Хруста неожиданно оказался нож.
Кирилл молча вытащил револьвер.
- Гы, Хруст, зырь, он снова свой фуфельный наган выкатил. – Рябый повел лом на замах.
Кирилл выстрелил. Прямо в грудь Рябому – раз, второй, третий. Медленно перевел ствол на Хруста.
Хруст выронил нож, медленно начал отступать. Молча. Он будто уловил волчьим своим звериным чутьем – если он издаст хотя бы звук – в ответ раздастся выстрел.
Монах поднял Эверта Викторовича, Кирилл, не опуская револьвер, помог ему левой рукой.
Пройдя подальше по улице, монах усадил профессора на скамью, отер ему лицо рукавом.
Прямо на них, семеня и покачиваясь, бежал человечишка с фанерным ящиком в руках.
- Стой. – Приказал Кирилл.
Человечишка скосился на наган в опущенной руке Кирилла, остановился, опустил ящик на землю. В ящике многоголосо звякнуло бутылочным звоном.
Кирилл подошел ближе. Перед ним стоял третий из рыночной бандитской компании – мелкий урка с дурацкой незапомнившейся Кириллу кликухой.
- Пошел отсюда. – Кирилл шагнул к урке, не поднимая наган. Губы шавки скривились, он собирался выдать что-то свое гнусавое и блатное – Кирилл ударил его рукоятью нагана в лицо.
Что-то отвратительно хрустнуло, урка, не издав ни звука, опрокинулся навзничь, всхрипнул и затих.
Кирилл сел на асфальт, запустил руку в ящик, вытащил бутылку. Сковырнул пробку, запрокинул голову и заглотнул залпом почти треть. Посмотрел на монаха - тот тряс профессора.
- Вы слышите? Слышите? Скажите… слышите меня? Скажите, тот мужик, что за иконами послан, Егорий, он откуда, с какого села?
Профессор не мог держать голову, мотал ею из стороны в сторону.
- Не знаю… Я не знаю.



Кирилл не видел, как немцы вошли в город. Он пил.
Ящика хватило на неделю. Кирилл, наверное, умер бы с непривычки. Ему, конечно, приходилось выпивать и пару раз крепко, но чтобы так…
Пьяное забытье сменялось болью и снова забытьем. Когда кончилась водка, Кирилл как-то добыл еще. Он не помнил как. Он не помнил как кто-то юркий и деловитый вытаскивал его вещи из комнаты, как вдруг вместо водки оказался самогон и круглые пустые четверти катались по пустому полу. Кирилл не помнил что ел. Он не помнил, как стучал наганом в двери соседей и что при этом кричал. Он не помнил, кто избил его, и кто притащил его разбитого в кровь, покрытого коркой засохшей блевотины, полуголого, в одних вонючих штанах обратно домой. Он не помнил, как его связали и заткнули рот, когда прятали от первой немецкой облавы на евреев и коммунистов. Кирилл не помнил, когда в его комнате вдруг оказался монах.
Питье оказалось ужасающе горьким, оно обволокло высохший воспаленный рот, просочилось в пищевод и вышло обратно с жидкой слизистой рвотой. Кирилла рвало, скрючивая пополам едва живое с выпирающей худобой тело. Его продрало до желто-зеленой желчи, а когда желчь кончилась, пустые рвотные спазмы еще долго выворачивали его нутро. Желудок продрало досуха. И тогда он еще раз глотнул настоя.
Монах выхаживал Кирилла почти неделю. Поил травами, кормил с рук по крошке, по глотку жидкого супа на наваре какого-то подозрительно духовитого жира. Помогали соседи. Женщины подкидывали кто что мог из съестного, смотрели на черного худого Кирилла скорбными глазами – жалко мол, такой хороший был парень…
Когда к Кириллу вернулся разум, монах стал говорить с ним.
- Надобно жить, Кирилла. Грех убивать себя. Жить надобно…
- Зачем? Всё умерло…
- Нет. Подожди, Кирилла… так уж бывало… Ох, сколько раз так уж бывало, Кирилла. Надо жить.
- Всё умерло. Я никому не нужен.
- Отечество живо. Живо, Кирилла! Ты ему нужен!
- Зачем? Что я могу…
- Нам надо найти иконы. Вернуть надо. Спасти. Хотя бы ту… в особину ее… В ней чудо!.. Надо найти того возчика. Егория. Село его. Я пробовал. Не смог. Ты можешь. Мы найдем святую икону. Ты теперь в воинстве божием. Ты должен превозмочь…
- Да как я найду этого гада?! Я же не знаю ничего… А чудо… Не смеши, монах! Сказки свои… Я атеист!
- Нет. Подожди, Кирилла… Слушай…
Монах говорил. Кирилл слушал.
Прошла неделя.
Рано утром, когда монах только закончил молиться, Кирилл схватил его за плечи.
- Я знаю, где этот возчик. Я вспомнил.


Тем же днем наскоро собравшись, они вышли из дома. Монах в рясе, Кирилл в чьем-то старом засаленном плаще. Они пошли через город.
Сентябрь уже подходил к концу, но погода стояла по-летнему сухой и солнечной. Лишь прохладный ветерок да пожелтевшие листья тополей выдавали осень.
Бронзовый Сталин стоял без головы. Голова была аккуратно спилена и ровно поставлена у его ног, точно посередине постамента.
Гусеничный трактор горхоза волок на площадь орудие с высоко задранным вверх голым стволом.
Рядом с кафетерием, на здании где находилась фотомастерская, появилась новая вывеска выписанная черными готическими буквами на белом фоне. Первое слово читалось с латиницы похоже на «квартирант», потом «дер», третье слово вилось длинным и непонятным.
На металлической опоре для трамвайных проводов висел повешенный. С его груди свисала длинная фанерная доска, слишком длинная, видно не нашлось чем распилить. На доске стояла кривая надпись «мародер». Это Хруст.
Напротив него через дорогу на такой же опоре висел второй человек. Доска на нем пропорциональных размеров. На ней стояло - «коммунист». Кирилл узнал его тоже – это старый учитель и начальник роно Митрий Порфирыч.
Потом Кирилл стал замечать людей.
Несколько деревенских женщин шли мимо. Они шли босиком по асфальту, держа пыльную стоптанную обувь кто под мышкой, кто на шнурках в руке или через плечо. Они о чем-то переговаривались между собой, не глядя друг на друга, упершись глазами в землю, и согнувши шеи, будто под ношей. Они выглядели не молодыми и казались похожими на мужчин со своими придавленными к земле фигурами, загрубевшими от ветра и солнца лицами, и руками – большими, красно-бурыми, с суставами изломанными земляной тяжелой работой. Непонятно что привело их в город… к немцам.
Мальчишки стайкой вились возле легковой полевой машины под брезентовым верхом. Они трогали колеса, фары, один, видимо самый бойкий, в серой буденовке со звездой чуть ли не залез в открытую дверь.
У блестящих черных машин, что стояли рядом со зданием горсовета, топталась полная женщина с подносом в руках. На подносе горкой лежала какая-то снедь. Женщина в бархатном жакете и шляпке без полей. Торговка с частного рынка.
И всюду фашисты. Солдаты. Враги.
Солдат было много. Они шагали по улице Сталина, по его площади целыми отрядами и просто группами по трое-четверо. Они стояли возле зданий. Толпились возле машин, возле пугающей военной техники, копошились в грузах боеприпасов и продовольствия. Они были везде.
Они бросали какие-то шуточки бредущим согнутым русским женщинам.
Они доброжелательно улыбались бесстрашным мальчишкам ничуть не смущенные видом красной звезды на чьей-то отцовской буденовке.
Они пробовали русские пирожки. Они вешали бандитов и учителей. Они готовились сбивать длинноствольными зенитками наши самолеты. Они расселялись в наши дома. Они глумились над нашим правительством.
Они были здесь.
И Кириллу вдруг показалось, что ничто не сможет заставить их уйти.


Немецкая техника текла по шоссе грязно-бурой змеей, то прячась, то появляясь в пластах взбитой колесами и гусеницами неоседающей пыли. В пыльных разрывах появлялись грузовики, танки, тягачи с орудиями на прицепе, броневики, мотоциклы.
Монах и Кирилл не выходили на тракт. Они шли вдоль него, стараясь держаться подлеска и придорожных посадок. Они шли навстречу немцам.
В указанном Кириллом месте они ушли от дороги влево в сторону холмов.
Нужный холм, как и следовало ожидать, оказался самым высоким.
Вершина высотки вся изрезана окопами. На позициях остались явственные следы армейского присутствия и срочного ухода – сломанные ящики из-под боеприпасов, забытый котелок с засохшими остатками пищи, что-то еще.
Кирилл встал на самую вершину и начал оглядывать окрестности. Округа частью укрыта лесом, а частью вздыблена невысокими, но резкими холмами, крутоярами, пересечена оврагами и длинными перелесками.
- Наш возчик гад, когда мы в монастырь ехали, про этот холм говорил. Он сказал, что из деревни они видели, как наши здесь оборону готовили, а потом отступили.
Монах остановился рядом с Кириллом.
- Стало быть, и с холма его село должно быть видно. Может быть то… - монах указал на деревушку километрах в пяти под ними, занимавшую самое ровное место в долине и краем касавшуюся старого леса.
- Похоже так. Я еще одну вижу, но, та совсем далеко. Вон на самом горизонте у рощи.
- Нет, - покачал головой монах, – с такой дали не углядишь, что на холме деется. В ближней деревеньке искать будем. По всему оттуда ирод Егорий сподобился. Наган ты свой прихватил, Кирилла?
- Прихватил. Только…
-Что?
- Патрон один остался.
Кирилл с монахом стали спускаться. Они не успели заметить, как от шоссе отделилась колонна из четырех грузовиков и легковушка, и покатили в сторону этой самой деревни.



К деревне подобрались через час с небольшим. Прошли задами через огороды и, укрывшись за углом чьего-то амбара, стали оглядывать единственную улицу села. Народу видно не было, только мальчишка лет десяти выскочил с одного двора и, подтянув штаны, поспешил куда-то резвым галопом.
- Сынок! – окликнул его монах. – Куда собрался?
Мальчишка остановился, приплясывая на месте от нетерпения.
- Фрицев смотреть.
- Каких таких фрицев?
- А которые на поскотине за селом стоят. Говорят, сахар давать будут. Все туда спошли. – мальчишка манул рукой в конец улицы. - И мамка там с тятькой и Данилка с Машкой.
- И Данилка с Машкой? Ты смотри! А ты чего же запоздал за сахарком-то?
- Кашу ел, – коротко и солидно ответил паренек.
- Кашу это хорошо. А как звать тебя?
- Акимка.
- Скажи, Акимка, ты дядьку Егория знаешь?
- Знаю.
- А где изба его показать можешь?
- Неа, не покажу.
- Почто так?
- Фрицев смотреть буду.
- Ну, так хоть расскажи, как найти избу его.
Акимка ковырнул в ухе, потом в носу, опять махнул рукой.
- А тама она с краю под лесом, почитай напротив сельсовета. Крыша железой крыта. У дядьки Игната тоже железой, да дядька Игнат в той стороне живет, а дядька Егорий в той.
Любитель каши и сахара снова сорвался в галоп, четко давая понять, что разговор закончен.
- Сахар, значит, дают, – хмуро протянул Кирилл. – Гады. Зачем они интересно сюда прикатили, фрицы эти… Может мальчишка напутал?
- Напутал, не напутал, а на глаза до времени лучше не никому не показываться. В лес надо уйти. Лесом и подберемся к дому Егория.
Снова лесом, потом огородом, прячась за заборами и дикими кустами, монах и Кирилл пошли, следуя направлению и примете указанными Акимкой.
Изба гада Егория и вправду заметная, единственная в этом конце деревни крытая листовым железом. Мужичонка был видно зажиточный частник, поэтому его и снарядили по разнарядке в возчики со своей скотиной.
Незамеченными пробрались к заднему двору. Здесь между сараем и сеновалом стояла пустая телега.
- Я пойду гляну. – Тихо сказал монах.
Кирилл кивнул. Он приник к щели в глухом заборе и стал смотреть на улицу.
Здесь на краю деревни на привычном месте схода у сельсовета – большой избы, принадлежавшей раньше местному кулаку или купчине, толпился весь сельский люд. Звук до Кирилла не долетал, но видно достаточно. Солдаты с автоматами наперевес окружили народ редкой цепью, но сами деревенские кажется этого не замечали. Пара пожилых мужиков что-то толковали долговязому немецкому офицеру, гостеприимно указывая руками вглубь села и кланяясь.
- Суки, они бы еще хлеб-соль вынесли, – прошипел Кирилл.
За мужиками Кирилл увидел Егория. С ним рядом стояла высокая девушка в белом платке. Егорий, осклабился и чему-то кивал, масляно поглядывая на немцев.
Среди фрицев отдельной группой держались пятеро солдат слегка отличающиеся амуницией от прочих. На спинах у них висели необычные ранцы, один солдат повернулся, и Кирилл разглядел, что это на самом деле не ранцы, а два баллона скрепленные вместе. На сгибе руки солдат держал короткое ружье или карабин.
К этому солдату неожиданно подскочил босоногий Акимка. Мальчишка по-хозяйски протянул к немцу руку, что-то настоятельно требуя. Немец, оглянувшись на товарищей, засмеялся, вытащил что-то из нагрудного кармана, надломил и протянул часть Акимке. Тот недоверчиво повертел гостинец в руке. Фриц снова засмеялся и жестами показал, что, мол, это можно есть, что, мол, вкусно – ням-ням…
Тут гневно закричал офицер. Кирилл изучал немецкий, но все же не мог разобрать ни слова. Кажется, офицер распекал своего подчиненного, тоже офицера, но видно младше по званию. Долговязый показывал на селян, на машины, на деревню, а распекаемый лишь разводил руками. Старший скомандовал что-то, один из солдат рысью побежал в село. Офицеры остались ждать, тихо переговариваясь.
Через пару минут солдат вернулся, доложился офицеру, указывая на сельсовет. Долговязый кивнул. Вышел вперед и снова лающе обратился к толпе. Мужики вертели головами, заглядывали ему в рот, но естественно не понимали ни слова. Офицер вторично ругнулся на своего подчиненного и стал делать крестьянам приглашающие жесты в сторону сельсовета. Мужики наконец-то поняли, чего от них хотят, закивали головами и потянулись в общественную избу. Автоматчики подошли к толпе вплотную и тоже стали направлять и подталкивать народ к сельсовету, не выпуская из круга ни женщин, ни детей.
Пятеро солдат с ранцами зашевелились, на стволах их карабинов стали вспыхивать огоньки.
Народ медленно с разговорами и рассуждениями тек к сельсовету. Автоматчики усилили напор. Пятеро с огоньками тоже пошли в сторону дома и начали обходить его по кругу.
- Я нашел, нашел иконы, - монах появился неожиданно и бесшумно, - они за скотным двором, за кардой, я их к лесу… Все, кроме чудотворной. Никак не найду ее…
- Господи, - пробормотал Кирилл, - они сожгут людей…
- Что?
- Они сожгут деревню. Понимаешь? Немцы сожгут деревню! Они хотели вывести людей на машинах, может в плен, а может еще куда… на расстрел… а переводчика нет – офицер ругался… Народ не понимает.
- Ну…
- Они сгоняют всех в сельсовет – закроют и подожгут! Видишь? Это же огнеметчики.
- Матерь Божья… я ж видел такие похожие в четырнадцатом…
- Они сожгут… сожгут людей…
Кирилл выпрямился, ухватился за верх досок, подпрыгнул, уперся коленом в поперечную жердь, поднялся над забором.
- Бегите! Бегите, люди! Они сожгут вас! Сожгут всех! Бегите!
Крик перекинулся через улицу и как кнутом полоснул по ушам крестьян и солдат, и офицера. Этот крик звучал совершенно неуместно и как-то неловко, глупо, без причины нарушая идиллическую картину мирной встречи селян с представителями новой власти. Толпа тупо поворотилась на Кирилла.
- Кракадила тя ети! – раздался в застывшем воздухе крик Егория. - Начальник!
- Да бегите же идиоты! Бегите! Они сожгут…
Громыхнул выстрел. Прямо под ухом у толпы. Потом второй и третий. Стрелял офицер. Кирилл слетел с забора. Народ присел от неожиданности, бабы среагировали первыми, заголосили, кинулись в разные стороны, подхватывая детей. Солдаты на секунду растерялись. Офицер пролаял приказ. Автоматчики попытались сдержать толпу. Кого-то из них сшибли с ног, кто-то хлестнул очередью в воздух, кто-то в толпу…
Люди бежали по улице, кричали, падали, роняли детей, оседали на короткую гусиную траву, утыкались лицами в пыльные колеи, заскакивали в дома…
Офицер выкрикивал команды. Автоматчики отступили к машинам. Вперед вышли огнеметчики. Ревущие черно багровые струи перечертили деревенскую улицу. Сжиженное пламя липло к заборам, к золотисто-белым березкам в палисадниках, потрескавшимся венцам домов, текло лужами на землю. Но это только начало. Дерево хоть и сухое занималось неохотно, огнеметчики били огнем снова и снова, стараясь попадать в окна, чтобы пламя взялось изнутри. Медленно они начали двигаться по улице вглубь села. Автоматчики пошли чуть позади, прикрывая.
Монах затащил ошалелого Кирилла за горящую избу во двор.
- Живой? Целый? Кирилла!
- Кажется да…
Над головой у них взревел воздух – крышу дома лизнуло бешеное пламя.
- М-мать!!! Кракадила тя ети! – над монахом и Кириллом воздвигся возчик Егорий с перекошенным лицом и выпученными глазами. – Я тя курва… кракадила… курица… ети… в бога-душу-мать!!! Курва!
Егорий перескочил через незваных гостей, кинулся в сарай и через мгновение выскочил из него, на ходу передергивая затвор обреза.
- Тятя-а!!! – на грудь Егорию кинулась девушка в белом платке. Егорий отшвырнул ее, подскочил к воротам, он не видел, что жидкое пламя действительно лишь лизнуло покрытую железными листами крышу – горящая бензиновая смесь потекла вниз – Егорий взвыл – правая половина его тела вспыхнула. Егорий пытался стряхнуть пламя, но огонь лип к рукам, к одежде, к лицу… мужик воя покатился по земле. Девушка бросилась к нему. У ворот затрещал автомат - короткая очередь перерезала мучения Егория вместе с жизнью.
Немецкий автоматчик заглянул во двор. Он улыбался.
Девушка, оцепенев, смотрела, как горит ее отец. Монах с Кириллом вжались в угол двора, они тоже скованы, ошеломлены этим безумным бешеным ходом событий.
Немец хохотнул, перепрыгнул через горящий труп, потянул руку к девушке. Та в ужасе отпрянула, немец все же успел схватить ее за локоть, и стал вытаскивать со двора. Девушка отбивалась, фриц второй рукой перехватил ее за шею, за платок, выдернул на улицу – белый плат сорвался, и по плечам девушки рассыпались рыжие кудри.
- Оксана!!!
Кирилл оттолкнул монаха. Одним прыжком пересек двор.
Наган плюнул немцу в лицо, разметав ошметки мерзкой рожи по горящему миру.
Поганец рухнул назад навзничь, и за ним Кирилл увидел направленное на себя сопло огнемета.
Кирилл успел лишь заслонить Оксану и закрыть глаза – он ожидал огненного рева, жара, треска… Лицо и грудь, ослепляя и запирая дыхание, обдала вонючая бензиновая струя. Каким-то чудом смесь при выстреле не воспламенилась.
Кирилл рванул девушку назад и вниз. Сквозь резь в глазах и легких последнее, что Кирилл увидел, услышал, почувствовал - огнеметчик ругаясь, зажигает пиропатрон на запальнике. Над миром снова грохнули выстрелы, в лицо, наконец, ударила запоздалая волна удушающего жара. Что было дальше Кирилл не видел…
Он чувствовал на себе жесткие руки монаха. Его лица касались чьи-то длинные волосы. Он чувствовал под собой мягкую сыпучую вспаханную землю. Он слышал как монах шепчет ему в ухо – лежи, лежи здесь, не подходи к огню, сгоришь, сгоришь, сгоришь… Где Оксана? Где Оксана?! – беззвучно кричит Кирилл.
На губах вкус бензина. Вонь не дает услышать запах земли. Тепло накатывает волнами с воздухом, с дымом. Кирилл поднимается. Открывает глаза.
Пожар бушует. То место где стоял дом Егория сейчас один большой костер. Взрыв. Взорвалась горючая смесь. Кирилл вспоминает или угадывает или понимает. Чудо. Он не сгорел, его не застрелили. Зачем? Кирилл сплевывает с губ горечь. Идет к пожару. Ноги проваливаются в спаханную почву. Егорий огород подготовил. Хозяйство у него хорошее. Домовитый мужик. У такого и дело всегда спорится и все что ни есть в дело идет. Все в дело - ничего не выбросит, от всякой вещи пользу найдет. Не выбросит, нет…
Кирилл подходит к горящему сараю. Створки ворот осели в огне, отворились. Внутри пламя. Чуда прошу. Дай чуда, Господи. Еще только один раз.
Кирилл слышит – не подходи, ты в бензине весь! Вспыхнешь как спичка! Кирилл хочет обернуться, улыбнуться – монах, а не веришь… но некогда. Одна створка обвалилась. В сарае открылся дальний угол – целый, почти не тронутый огнем. Это знак.
Кирилл входит внутрь. В спину вдруг бьет резкий ветер – искры отлетают от Кирилла, летят впереди, вихрятся, носятся не приближаясь. Языки огня легли от него, уклонились от ног его, от волос его. Это знак.
Кирилл идет в угол. Домовитый хозяин Егорий. Умный. Если все иконы в ящике, а одна отдельно… Знает цену вещам Егорий. Ценную вещь просто так не бросит, приберет, спрячет. На потом спрячет, подождет, приценится, чтобы взять подороже. А не себе, так детям или внукам пригодится. Кирилл встал в угол, руки опустил. На бревнах выступила смола от мертвого жара. Мертвого… Оксана… Оксана! Кирилл протягивает руку назад. Оксана берет его руку. Это… чудо… Помоги. Укажи где, тебе же все видно. Тонкая белая рука касается верхнего венца. Значит там, между бревном и крышей…
Кирилл прижимая икону к груди выходит из пламени.
Ветер последний раз ударил и стих. Треснули за спиной бревна, стрельнули алыми угольями, крыша накренилась, полетели с нее горящие куски дранки, осыпали землю, рухнула матица, вздымая облако метущихся искр. С гудом взвилось в небо последнее самое жаркое пламя, круша то, что еще держалось - вырвались сосновые бревна из рубленых лап, раскрылись как пламенный веер, одно ударило Кирилла под колени, подбило ноги, опрокинуло, вырвало из рук икону.
Медленная пепельная, почти угасшая, перистая и хрупкая искорка коснулась Кирилла.
Время для Кирилла остановилось – остановилось и понеслось стремительно - то ли назад, то ли вперед – оно развернулось, раскрыло что-то невиданное, незнаемое. И встало перед его взором живыми картинами все то, что говорил ему монах брат Мокий, все, что впитал он как губка, вобрал в себя как сосуд пустой, опустошенный смертью и войной, и горем.
Кирилл выдел огромный Город залитый солнцем над южным морем. Медные крыши домов, золотые купола церквей, сады и стройные высокие деревья, и открытую чашу ипподрома, царственные дворцы и огромный купол главного храма необъятный как само небо. Он видел залив, запертый тяжелой цепью, несокрушимые стены тремя каменными поясами охватывающие Город, видел квадратные башни с узкими бойницами и зубчатые бастионы.
Но солнце садилось. Пустели белые площади, и улицы прямые как стрелы вдруг упирались в заброшенные тупики, ветшали дома и рушились, и сады разрастались, лишенные ухода, забирали себе целые кварталы, крошили розовый мрамор портиков, раздвигали вековыми стволами плиты мостовой, вскидывали ветви выше обрушенных часовен.
Но Город жил, жил пусть лишь узкой полоской домов, примыкающей к гавани, крикливыми торговыми улицами, да разрозненными кварталами, заселенными и пришлыми и своими. Город жил пока жив его храм. Пока высились над куполом собора золотые кресты.
Солнце село, и дымы поднялись в небо и полумесяц. Кирилл видел дикие конные орды, быстрых лучников, тяжелых копейщиков и закованных в железо воинов с изогнутыми ятаганами. Пушки изрыгали дым и грохот. И самая большая из них сделанная рукой иуды-предателя была столь огромна, что обрушивала стены. Сталь и огонь крушили стены Города, но чудом они вставали вновь – это его люди – воины, женщины и дети возводили их снова, латали бреши, отбивали атаки, отвечали сталью и огнем на сталь и огонь.
Кирилл видел человека, слагающего с себя венец, сбрасывающего пурпурные одежды и облачающегося в воинский доспех. В лице его обреченность. Кирилл видел этого человека сражающегося в проеме стены и снова его – задавленного, порубленного, неузнанного, безымянного… мертвого. Брошенного в братскую могилу вместе с крамарями, горшечниками, пушкарями, арбалетчиками, юнцами, стариками, матронами, золотыми гвардейцами – теми, кто защищал Город. Он видел великое единение последнего императора со своим народом.
Рухнули стены. Толпы бешеных, разъяренных, алчных до крови и золота иноверцев хлынули в Город. Полетели кресты со Святой Софии. Всё… это смерть, это конец…
Но Кирилл еще живет. Кирилл слышит – мошка, мошка – недоумевает, причем тут мошки, какие мошки и снова слышит. Это кто ж тебя Мошка так писать учил? Разве можно эдак-то? Учишь тебя учишь! Молодой башка пустая! Только краски извел… Отдай! Жесткие старые руки с пятнами и седыми волосками на пальцах забирают икону. Радости? Ишь удумал! Какие радости?! Басурманы под Градом Святым…
Шум, крик – снова крик – Мошка! Мошка! Бери, держи, сохрани свою икону! Беги на Русь, снеси ее, сохрани! Пал Второй Рим! Скажи! Мы последние, нет больше Града Православного в великолепии его! Спаси икону – в ней чудо, в ней надежда! Радости… Радости! Они будут… Они будут! Будет Третий Рим! Беги, беги Мокий!
Мошка берет икону, прячет за пазуху, бежит по монастырю, навстречу полуголые турки, Мошка прыгает со стены, бежит по заброшенной пустой улице к гавани, снова турки, Мошка сворачивает, прячется в разваленных домах, снова бежит, вот торговые кварталы, здесь толпа, все кричат, толкаются, дерутся, Мошка бежит.
Мошка бежит с толпой к венецианским кораблям, корабли отходят, он прыгает в воду вместе с другими, плывет, икона держит его, Мошка плывет один, все остальные отстали, кто-то усатый с черным от копоти лицом сжалившись, бросает ему веревку. Мошка забирается на высокий борт, пальцы не слушают его, сердце не бьется, дух не подъемлет больше грудь его. Мошка падает. Обнимает икону. Плачет. От радости.
Икона упала в борозду, встала чуть боком, упершись краями в комья сухой земли. Кирилл подтянул тяжелое тело руками, потянулся к ней и увидел…
Прав наверно был бедный музейный ученый - не видели мы то, на что смотрели. А сейчас, то ли как-то сошла с иконы старая копоть, то ли осветлел в жару и пламени пожара древний лак, но заиграла икона красками чудными и живыми. И даже не в красках чудо.
Он видит женщину в черном покрывале. И горе. Горе, смертное горе во всей ее фигуре, в лице, в наклоне головы, в изломанных с молитвенной силой руках, в морщинах лба, ранних и горьких, в чувственных губах, искаженных болезненной мукой – во всем. Но глаза… удивительно, непонятно, необъяснимо и несказанно, невозможно, отчаянно невозможно передать, то, что скрыто в ее глазах – там за болью, за горем и скорбью были Радости. Да, да – Радости!
Это неуловимый переход, когда все ночь и страх, смерть и безысходность, и когда знаешь, что ночь еще будет продолжаться и мука продлиться, но уже слышишь и ведаешь благую весть и может быть пока боишься до конца поверить в нее, боишься потому что это небывалое и необъяснимое, и ты точно знаешь – то, что умирает, не возвращается, но там в глубине, в самой глубине глаз – этот отблеск – дня, мира, Радости. Как же это сказать…
Нет, на самом деле это просто. Кирилл вдруг понял это как я, как может быть вы поняли или поймете – это вера. Вера в день, в мир, в Радости.



Возврат к списку


Страницы: 1 2 3 4 5 ... 8 След.
KeithNup, 22.01.2017 13:47:20
Самые свежие новости Украины и мира вы можете прочитать на информационном портале "UkrWorld.org". Будьте в курсе экономических и политических происшествий, различные спортивные новости, читайте новости криминала, сообщения о дорожно-транспортных происшествиях и прочих происшествиях.
Еще вы имеете возможность прочесть горячие новости всех регионов Украины: на портале просто выбрать новости Харькова и других больших городов Украины. Все посетители портала могут не лишь читать последние новости и обзоры из развлекательных категорий. Читатели могут добавлять собственные фотографии, видеоролики, а еще размещать статьи, комментировать произвольные статьи.новости экономики и финансов <img>http://ukrworld.org/news1.jpg</img>
Witmarkdax, 26.01.2017 03:35:07
Manarlaw, 28.01.2017 20:19:52
Манипулятор - это устройство для подъема грузов, какое необходимо для производства погрузки и загрузки, при небольшом весе (до двадцати тонн) и высокой мобильности.
Кран-манипулятор - это кран стрелового вида, который устанавливается на автомобильном шасси и который предназначается для погрузки и разгрузки отдельными и сыпучими грузами в контейнерах и их перевозки, проведения монтажно-демонтажных и реставрационных, ремонтных работ. Манипулятор не имеет противовеса и приводится в действие благодаря гидравлике.
В каких сферах можно практично использовать кран-манипулятор?
Как видят себе эту специализированную технику - грузовик стандартной или увеличенной вместимости, дополнительно оборудованный устройством для погрузки и разгрузки в виде крана.
Для заказчика услуг манипулятора в аренду могут быть предложены варианты, разнообразные по вместимости. Современные кран-манипуляторы способны легко производить работы с продукцией весом даже в больше 20-ти тонн. Такие способности делают допустимым применение манипулятора для любого вида разгрузочных или погрузочных работ, даже если это связано с перевозом тяжелых грузов больших объемов.
Возможно, нужно на новую стройплощадку доставить сооружения, которые необходимы для работы и быта. Это вагончики, бытовки, разнообразные складские помещения и мастерские.
После того, как на платформе манипулятора оборудование или сооружения привезут на необходимое место, их сразу же можно разгрузить с платформы, разместить в нужных местах. Кроме этого, такой манипулятор имеет возможность перевезти элементы ангаров и даже совершить их монтаж.
Существуют площадки, где, используя такие манипуляторы, проводили монтаж панелей для перекрытия цокольного этажа.
Аренда манипулятора с платформой позволяет доставлять на место торговли разнообразные киоски, в том числе, застекленные.
Применяемость крана-манипулятора очень широка. Он может перевозить : материалы для строительства, вагончики и бытовки, катера, спецтехнику, оборудование и многое другое...
Подробнее по ссылке:

перевозка бытовок манипулятором
AndreyInnok, 12.02.2017 01:15:25
Как выращивать и ухаживать за растениями в домашних условиях. Все о саде и огороде – Полезные идеи для огородников. Ландшафтный дизайн, обустройство приусадебного участка своими руками.
http://geomedia.top/mlechnik-rod-gribov/
manushinagen, 13.02.2017 03:38:03
ригинальный сенсор для смартфона Blackview BV5000.

В комплект включены иструменты для замены
Самостоятельно заменяйте панель, только в том случе, если вы уверенны что не повредите ни смартфон ни сам тачскрин.

https://smartera.com.ua/image/catalog/slideshow/sensor-blackview-bv5000.jpg
https://smartera.com.ua/image/catalog/slideshow/touch-blackview-bv-5000.jpg


https://smartera.com.ua/touch-screen-dlia-blackview-bv5000 - Полная информация
AndreyInnok, 15.02.2017 23:39:07
Правильный уход за растениями на садовом участке. Все о саде – Полезные советы для дачников. Ландшафтный дизайн, обустройство дома и усадьбы своими руками.
http://geomedia.top/kakie-udobreniya-dlya-konopli-v-domashnih-usloviyah/
Edwardeffen, 16.02.2017 08:04:30
buy rhinocort aqua nasal spray

buy rhinocort nasal spray Online Without Prescription
Live Support.Worldwide Discreet Shipping
With Discount

<a href=http://buyrhinocort.blogspot.com.by/
</a>
Michaelcal, 20.02.2017 21:11:31
Если вы не можете контролировать потребление спиртного даже после принятия маленькой порции или думаете, что выпиваете очень много.Если вам хочется перестать употреблять алкоголь и сохранить здоровье, не обращаясь к дорогостоящим средствам и не пользуясь услугами мошенников.Если вам хочется по максимуму уменьшить дозу спиртного, без сложностей и мучений.Если вы по настоящему готовы бросить курить? То данный чай подойдет именно вам.Он укрепит ваше здороье,также данный чай рекомендован людям с сердечными заболеваниями.Подробную информацию вы сможете найти
Davidrorge, 22.02.2017 11:08:13
RachelCluse, 25.02.2017 19:11:17
Увлекательный и познавательный мультсериал о гоночных машинках, науке и технике и, конечно же, дружбе, которая спасает в любой ситуации. В центре сюжета – мальчик Эй-Джей, любитель техники и водитель пикапа по имени Вспыш. Героев ждет множество приключений, в которые они отправляются вместе с друзьями – другими пикапами. Каждая из чудо-машинок обладает собственным характером и уникальными способностями. Вспыш – настоящий целеустремлённый гонщик, а его верные друзья – Старла, Рык, Зэг и Смельчак – всегда готовы поддержать его начинания. Девочка-механик Гэбби всегда готова прийти на помощь и устранить любую неполадку, а Эй-Джей – не только отличный знаток современных супертехнологий, но и прирождённый лидер, всегда умеющий поддержать Вспыша. Нашей замечательной команде вместе предстоит одолеть главного соперника Вспыша – хитрого и вредного Крушилу. Но, конечно, никакая нечестная игра и козни Крушилы и его помощника Огурчика не смогут противостоять отличной подготовке и взаимовыручке друзей!
Смотреть мультфильм Вспыш и чудо машинки
Страницы: 1 2 3 4 5 ... 8 След.
Ваше имя:
Смайлики
С улыбкой  Шутливо  Широкая улыбка 
Здорово  Печально  Скептически 
Очень грустно  Со злостью  Удивленно 
Смущенно  Поцелуй  Вопрос 
Восклицание  Идея 
Защита от автоматических сообщений:
Защита от автоматических сообщений Символы на картинке:
Культурная среда
Бельские просторы подписка 2017 3.jpg
Подписывайтесь на бумажную и электронную версии журнала! Все можно сделать, не выходя из дома - просто нажимайте здесь!
Октября 28, 2016 Читать далее...


Вчера, 23 мая, редакция журнала "Бельские просторы" посетила Шаранский район, встретилась с библиотекарями и побывала на празднике Славянской письменности.
1.jpg
2.jpg
3.jpg
5.jpg
6.jpg
7.jpg


В течение двух дней в Белорецком районе проходили встречи с писателями, редакторами ведущих журналов и газет республики. От журнала «Бельские просторы» в встречах принимали участие заместитель главного редактора Светлана Чураева и редактор отдела прозы Игорь Фролов. 18 мая творческий десант принял участие в музыкально-поэтическом мероприятии для отдыхающих и коллектива санатория «Ассы». 19 мая гости прибыли в город Белорецк, где для них была подготовлена большая программа. Встречи проходили в нескольких школах и библиотеках. Заключительное мероприятие состоялось в школе №1.

Чураева Белорецк.jpg

Светлана Чураева знакомит читателей Белорецка с новинками журнала "Бельские просторы"

белорецк.jpg

Писатели РБ возлагают цветы к бюсту А. С. Пушкина

ф и ч белорецк.jpg

Игорь Фролов и Светлана Чураева среди читателей



Все новости

О нас пишут

Наши друзья

логотип радио.jpg

Гипертекст  

Рампа

Ашкадар



корупция.jpg



Телефоны доверия
ФСБ России: 8 (495)_ 224-22-22
МВД России: 8 (495)_ 237-75-85
ГУ МВД РФ по ПФО: 8 (2121)_ 38-28-18
МВД по РБ: 8 (347)_ 128. с моб. 128
МЧС России поРБ: 8 (347)_ 233-9999



GISMETEO: Погода
Создание сайта - «Интернет Технологии»
При цитировании документа ссылка на сайт с указанием автора обязательна. Полное заимствование документа является нарушением российского и международного законодательства и возможно только с согласия редакции.