Учредитель: Правительство Республики Башкортостан
Соучредитель: Союз писателей Республики Башкортостан

ЕЖЕМЕСЯЧНЫЙ ОБЩЕСТВЕННО-ПОЛИТИЧЕСКИЙ ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ
Издается с декабря 1998
Прямая речь

Авторы номера:

Шалухин.jpg
Станислав Шалухин
Вахитов Салават.JPG
Салават Вахитов
абдуллина_предпочтительно.jpg
Лариса Абдуллина
михаил магид.jpg
Михаил Магид
Света Иванова.JPG
Светлана Иванова
Маслова Анна.jpg
Анна Маслова
полина ротштейн.jpg
Полина Ротштейн
Кондратьев.jpg
Сергей Кондратьев
Валерий Абдразяков.jpg
Валерий Абдразяков
Романова.JPG
Римма Романова



Читать далее...

Уголок журнала

Из картинной галереи
Северные амуры.jpg
Северные амуры.jpg
1_DSC_3487А.jpg
Свастика
Свастика
1
1

Библиотека «Бельских Просторов»

НИЖЕ НЕБА. Повесть

акварели

 

Моему дедушке,

Чураеву Нуру Сахаутдиновичу –

почётному гражданину г. Уфы

посвящается

 

Глава первая.

СЕЛО КУГУЛЬ, 1887-1894.

 

Много-много торопливых слов – они помогают от страха. От страха перед неведомым потусторонним миром, куда открывают дорогу рождение или смерть.

Много тихих священных слов вокруг тёплого куска мяса, только что рождённого женщиной.

Его обмыли согретой водой.

Завернули в белое полотно.

И похоронили в сорока шагах от дома. Глубоко, чтобы не достали собаки.

Глубоко схоронили послед, вернув в неведомый потусторонний мир.

А человек остался. Его обмыли согретой водой и завернули в белое полотно.

Он отдыхает после трудных родов. Ему было тяжелее, чем матери, но не так страшно. Ведь он не знает пока, что такое страх.

Совсем недавно он был один, как бог.

Потом он был вместе с матерью. Она очень мешала ему. Ела жирное, таскала тяжёлое, стирала, хворала и кричала пронзительно на гусей. Ему было плохо от неудобной матери, не хватало воздуха, и он тосковал. Хотел быть один. Как бог – весь мир заключая в себе.

Потом, недолго, он был совсем один - ни мира, ни матери не было с ним. И две старухи - свидетели его одиночества помогли ему родиться на свет.

А потом началось долгое одиночество – обычное человеческое. Беспокойное, без той вечности, что не делится на минуты и дни. Началась суета – память о прошлом да мечты о будущем, в сущности, - ничто. Ничто, если миг между памятью и мечтой не удаётся наполнить жизнью.

Пока он отдыхает, и две старухи, что помогли ему родиться на свет, отдыхают тоже. Мать спит, а повитуха пьёт холодный айран. Она привязала младенца за руку ниткой, чтобы он не умер, и пьёт айран, полоща прохладой сиротливые дёсны.

Повитуха назвала чернявого мальчика Балакарга[1]– да не позарятся злые духи! И все называли его так сорок дней.

Под этим именем ребёнка показали женщинам, на третий день после родов.

Воронёнок, фуй, - простодушно плевались женщины. – Фуй, какой некрасивый и чёрный! И когда это вороны успели принести его?

Действительно, когда? – как будто удивлялась мать. Она тревожно осматривалась: всем ли хватит еды? И потчевала гостий. И злым духам положила несколько творожных колобков с ягодами[2]. Отличных колобков из высушенного сладкого творога и топлёного масла, с черёмухой,  с вишней – таким угощением не обидишь, от него подобреет всякий, даже бире[3].

И женщины подобрели тоже, не плевались больше на мальчика. Сидели чинно на мягких подушках, разговаривали медленно, лениво – куда торопиться? Они пришли по делу – пить чай в честь младенца.  Сидели, поблёскивали тусклыми маслеными кругляшками монист, старательно жевали солёные пластинки поджаренного сушёного мяса, шумно запивали жирным горячим чаем. «Пусть ему всегда будет сытно, как нам сейчас, - приговаривали они. – Пусть сладко ему будет, как нам от этого мёда». Куда торопиться? У мальчика впереди ещё целая жизнь.

Пусть она будет длинной, как девять раз по девять мотков этих ниток, - загадывала мать, подавая на прощанье каждой из женщин моток напряденной за долгие месяцы пряжи – «нитки младенца».

Да хранит его твоя любовь, - отвечали ей.

 

Да хранит его любовь Аллаха, - говорили мужчины на сороковой день после родов. Шутка ли – наречь младенца перед Господом! Только мужчин можно звать на столь непростое дело. Они степенно вкушали угощение по поводу наречения ребёнка. Ели варёную колбасу, мясо, хлебали густой мясной суп.

Шептали молитвы. Много-много торопливых священных слов – они помогают от страха. Ведь никто не знает, что происходит в мире, когда человеку даётся имя.

Мулла наклонился к нему и три раза прошептал на ухо: «Пусть имя твоё будет Касим». Имя твоё… Пусть будет.

 

Касим, сын Салигаскара, родился художником. Он долго не знал об этом, пока ему не сказал отец. Отец так и воскликнул по-русски: «Художник!», когда Касим разрисовал ягодным соком себя и сестёр. На руках он нарисовал перья, и Касим, Бахрамхаят, Котлозаман бегали по лугу, крича, как птицы. Ветер подхватывал их, и они вот-вот полетели бы, если бы отец не поймал всех троих.

 

Это детское чувство – мгновение до полёта – обычно первое, что помнит человек о себе.

Мой дедушка запомнил почти такой же полёт. То же небо, праздничное, ветреное, весеннее. Те же короткотравые луга. Его, четырёхлетнего, посадили на лошадь, и он летел, крепко подхваченный сладким ужасом, летел… Сначала – вцепившись в короткую уздечку, потом – через голову лошади. Потом лежал на спине и продолжал лететь, потому что ничего, кроме неба не было перед ним. А лошадь стояла рядом и виновато обнюхивала упавшего малыша.

И через сорок, и через пятьдесят, и через восемьдесят лет, рассказывая об этом, дедушка не переставал удивляться: как лошадь не наступила на него, как остановилась сразу и ждала бегущих к ним испуганных взрослых? Мой старый дедушка удивлялся восхищённо уму благородного животного, а тогда, малышом, он не удивился вовсе. Лежал на траве, счастливый, и летел, летел…Это было всего километрах в пятидесяти от Кугуля, в деревне Карача-Елга, где родился мой дед.

Меньше дня пути, чуть больше двух десятков лет отделяет полёт одного мальчика от полёта другого. Из нашего «сегодня», с расстояния в век, два близких воспоминания сливаются в одно – небо, ветер, луга, полёт. Детство человека, жившего сто лет назад, ранние мгновения жизни человека уже умершего.

 

Всего сто лет - а люди уже по-другому видят мир вокруг себя. По-другому видят себя в мире.

Изменилась обыденность, но всегда у человека будут праздники. И как бы не менялись люди, они всегда будут встречать приход весны. И всегда действо это будет связано с женщиной. Приветствие начала жизни, праздник ожидания лучшего – волшебство.

Каргатуй – «праздник птиц». Древний - наверное, он был у башкир всегда, ещё с тех детских пор, когда время не измеряли числами.

Когда день и ночь сменяли друг друга, и кончалась, наконец, зима. Стаивал снег, нежаркое солнце согревало землю и укутывало её новенькой не запыленной травой. И женщины, встречаясь друг с другом, смотрели на солнечное небо и говорили: «Хорошо! Птицы прилетели, не пора ли нам отметить Каргатуй?».

Старейшие жительницы селения собирались на припёке и назначали день праздника. Выбирали барашка, собирали со всех муку, соль – всё необходимое для бишбармака[4]. Открывались сундуки с нарядами, проветривались яркие тяжёлые платья и юбки, притихшие мужчины почтительно смотрели на весёлых от весеннего ветра жён.

В этот день мужчинам полагалось выполнять всю домашнюю работу. Пока хозяйка умывалась, наряжалась, хозяин запрягал лошадь и укладывал в телегу все приготовленные заранее продукты: сдобный баурсак, чашку топлёного масла, туесок с катышками корота, челяк с кумысом или ведро густого катыка. Туда же укладывались скатерть, полотенца, деревянные чашки. Когда всё было готово, муж почтительно усаживал супругу в телегу, подавал ей вожжи и открывал ворота. Ребятишки занимали места позади матери – и в путь!

Одна за другой выезжали подводы на зелёную улицу и караваном, не спеша, отправлялись в степь. Мужчин не брали в степь, ведь в каргатуе было древнее волшебство. Древняя магия битв жизни против смерти была в плясках и хохоте, сказках и состязаньях, в безудержном беге малышей по холмам. Малышей, призывающих в помощь птиц.

Мужчины - их, взрослых, не брали на продолжения вечных безвременных битв. Оставляли у ворот. Но они смотрели на весеннее небо и знали, что – праздник.

Праздник!

Сотни лет человек ползал по земле: и так и эдак крутился, чтобы было ему на этой земле удобно. Ползал, мир пропуская через живот. С тех пор, когда живот полон,  внутри человека мир.

Человек ползал по земле и ел землю, и уходил в землю…

Но всегда в нём жило небо.

Человек крутился, так и эдак, и невзначай задевал желудком о небо в себе. И небо начинало звенеть, и небо начинало расти, и вырывалось из горла песней, из сердца - счастьем, из чресел - детьми. Небо. Оно сворачивалось в бутон и возвращалось в глаза красотой.

Когда человек задевал желудком о небо, он вдруг замечал, как красив сам, и как красиво всё вокруг. Когда человек задевал желудком о небо, начинался праздник.

Такой, как этот карга-туй. Когда небо выплеснулось так, что нечаянно залило мир. Оно зеленью качалось в карих глазах пляшущих дев. Оно кипело в котлах и вырывалось кумысом из челяков. Оно забирало кататься на себе детей, которые, ещё умели кричать по-птичьи. И птичьим гомоном трепетало небо. «Праздник птиц».

Небо было везде, только мать Касима не задевало оно, и не было его в ней.

Мать сидела на земле, на войлочной подстилке. В её котле варилось мясо, её глаза были так узки, что небо не попадало в них. Для мамы праздник был как обычный день. Она кормила людей.

А небо ветром слезило глаза, обещая радость. Такую радость, что и представить нельзя, а можно только разрыдаться вдруг, выталкивая копоть из себя. Плакать, чувствуя только небо внутри и неведомое счастье впереди.

Весеннее небо обещало счастье, но мать не верила ему. Может быть, знала, что за весной придёт лето. Что за голубой сулящей весной 1891 года придёт белое солнце. Засуха. И не останется слёз - ни на радость, ни на горе.

Мать знала, что когда хочешь счастья так сильно, что ждёшь его уже завтра, послезавтра приходит беда. И ты падаешь лицом в землю, и разбиваешь своё небо об камни. И когда всё-таки приходит счастье, ты не можешь поднять на него глаз.

Касиму до беды оставалось три года. А до лета была ещё вся весна.

Другие женщины не знали про лето, они смеялись и рассказывали сказки. Мать не знала сказок и молчала. Дети не знали сказок и слушали.

Особенно им нравились слушать про клады.

Клад! Ну, конечно, он был и у них в горе. Гора за домом,  а в ней – пещера.

Но клад охранял дух. Днём дух всё время ходил около пещеры в образе утки, а ночью его нельзя было разглядеть.

Наученные сказками дети, на закате насыпали у входа пепел. Утром на пепле оказались следы собачьих лап. Они вели и в пещеру, и из неё: дух понял, что идёт охота на клад, и решил не спать. Сейчас он ковыляет рядом, опять в виде утки, и не кажется опасным, но …

Касим заметил на земле ещё кое-что:

Тут прошёл человек. Хромой!

Чёрт?!

Хорошо, если сокровища охраняет один небольшой дух, но если в деле замешан чёрт!..

Значит, клад очень большой.

Утка, собака – пустяки. Им можно принести в жертву объедки с кухни. А чёрт, конечно, потребует кровь. Касим всматривался в холодную темноту пещеры и думал, как договориться с чёртом.

Он думал об этом всю ночь. Не выдержал, вышел во двор, обошёл сарай, посмотрел на гору. В пещере горел огонь.

Нужно подождать утра и взять с собой сестёр. Но с чёртом лучше говорить без девчонок. И утро уже скоро - когда петух закричит, дух отпустит Касима.

Очень холодно и очень страшно. Дух клада знает, что мальчик идёт к нему.

Кругом чёрные тени. Шаги за спиной, кто-то дышит рядом.

Мир тебе! – сказал Касим и обернулся. Большой чёрный пёс не ответил.

Незнакомый пёс стоял и молча смотрел. А кто-то ходил вокруг и дышал.

Я пришёл с миром, - прошептал Касим.

Второй пёс вышел из темноты.

И тут раздался голос.

Сакколак! Сукколак! Ташъюряк! – из пещеры выскочила собака поменьше и села, весело посматривая на гостя.

Кто там? Кто ходит? – грозно спросил голос. И шаги залязгали по камням, скребущие шаги: нога-копыто, нога-копыто.

Касим хотел ответить, что это он, что пришёл с миром, но неожиданно закричал и побежал прочь. Побежал быстро, но собака поменьше сразу догнала его. Весело гавкая, она бросилась под ноги, и Касим упал.

Стой! Стоять! Сукколак! – кричал дух и бежал следом: нога-копыто, нога-копыто.

Надрывался петух, но дух всё равно схватил Касима. Схватил и поставил на ноги.

Ты цел?

Два чёрных пса подошли и сели неподалёку. Петух кричал во второй раз.

Оставалось совсем мало времени, и Касим спросил прямо в чёрное лицо духа:

Что ты просишь за клад?

Зачем тебе клад? – удивился дух.

Хочу найти золото и взять себе.

Зачем тебе золото?

Касим не знал, зачем. Дух положил ему в руку большую монету.

На, если хочешь, возьми.

Дух взял мальчика на руки и понёс.

Золото само ищет людей и забирает себе, - сказал он. - Ты будешь его рабом, будешь копить и охранять его. Оно будет кормить и наряжать тебя, чтобы ты ещё вернее служил ему. Оно будет кормить и наряжать тебя, а взамен заберёт жизнь. Хочешь?

Касим не хотел. Дух нёс его на одной руке, второй опирался на палку, которая клацала по галечной дорожке: цок! – шаг ногой – цок!

 

Утром всё было, как обычно. Привычный двор: дом под железной крышей, клети из белых брёвен, крытые соломой. Брёвна ещё светлые, а солома и держащие жерди – совсем тёмные, красиво. Летняя кухня – старая осевшая изба. В ней варили картошку для скота, мелкую, подмёрзшую. Обычно дети таскали её из чугунка и ели тайком, макая в краденную из дома соль.

Коровник, овчарня и конюшня с плетёнными из ивовых прутьев стенами и соломенными же крышами – на задворках усадьбы. Там, где начинается высокий холм с вырытой у подножья старой баней.

А новая баня – вот, рядом с летней кухней. Маленькая, из нетолстых брёвен. Войдёшь – сразу очаг из больших круглых камней, рядом – полок, напротив – закопчённое оконце. Трубы нет – дым уходит в открытую дверь. Баня уже затоплена и скоро в ней будет париться гость. Потом мать помоет заодно и Касима – в большом тазу, поливая из кумгана.

Гость сидит на скамейке возле дома и пьёт чай.

Неужели ты совсем не узнаёшь дядю? – спрашивает Касима отец. – Он ушёл прошлой весной, помнишь?

Касим не отвечает, молчит.

Оставь, у него нет времени! – рассмеялся дядя. Дядя знает, что время – тяжёлая ноша, цепь на шее. Никакого «всегда» - только «вчера», «завтра», «через полчаса». Когда мальчик узнает, что не был всегда, а родился однажды, он поймёт, что когда-то умрёт. И перестанет быть вечным. И всю жизнь будет тащить в себе неподъемную смерть.

Оставь, я ушёл слишком давно.

Почему не вернулся с холодами? – говорит отец. – Мы боялись, что ты умер.

Я зимовал в городе.

Помрёшь на дороге, как бродячий пёс, - сердится мать. – Иди в дом.

Хочу есть под небом, килен.

Мать сердится. Тушельдрек[5] её шуршит всеми монетами, подвесками и крышечками. Крышечек две - одна от пудры, другая не известно от чего, но тоже красивая. Свою же большую монету, подаренную ночью, Касим хотел вернуть дяде, но тот не взял. Пришлось подарить сёстрам.

Мать сердится, выносит тарелки с сушеным мясом, с пирогами. Ставит перед мужчинами ещё пиалы, где чай заварен с красным сладким творогом.

Ешь, как байгуш[6], - шипит она.

Еда – это магия, еда – это сила. К сытому не подступит голодная смерть. Кушать надо степенно, чтобы пища правильно вошла в человека. Вкусной должна быть пища, чтобы медленно ласкать её языком, медленно глотать, радуя горло. Тяжёлой должна быть пища, чтобы человек сидел или спал, а не бегал собакой по дорогам, где его караулит смерть.

Трапеза – служение жизни. Разве можно так небрежно съедать всё, что жизнь копила для тебя – солнцем ягод, ветром трав, кровью и молоком кобылиц и коров?

Гостю – лучший кусок, кобылья колбаса. Не всякая женщина правильно сделает её. Нежную кишку надо начинить чистейшим белым жиром, подсоленным, как слеза. Тонкую полоску нежнейшего мяса надо так ввести в белый мягкий жир, чтобы вошла она, словно жених в невесту – с лаской. И завязав мясо с жиром, надо коптить их над огнём, пока не станут они одним целым, как давние супруги. Вот что нужно сделать, чтобы получилась кобылья колбаса, от которой сила и нежность идёт по телу, сытость и счастье приходят в душу.

И когда дядя бросил кусок кобыльей колбасы псам, мать закричала так, будто он оторвал для собак её руку.

Не кричи, килен, - попросил дядя. – Послушай, почему я сделал так.

Дети подошли ближе. Мать замолчала.

Была у меня жена, - начал дядя. – Жена у меня была лёгче воздуха. Вздохнёшь – и нет её, улетела. Поэтому я носил её на руках и держал крепко. Жена у меня была ярче, чем солнце. Нельзя было смотреть на неё, не щурясь. Прищуришься, смотришь на неё, и гордишься, что ты – мужчина. Что ты можешь взять её и нести хоть на край земли. Так и поступил давний мой недруг Асан: пока я кормил собак, унёс мою жену к себе в юрту, на самое дальнее пастбище.

Тогда позвал я собак: Сакколак, что значит «чуткая», Сукколак – вислоухую, и Ташъюряк – пса с каменным сердцем. Сел на коня, и мы искали жену мою много ночей и дней. Вислоухая слышала, куда повернёт дорога, Ташъюряк ничего не боялась в пути, а Сакколак – чуткая псина -  чуяла, куда рвётся моя душа, и привела нас к моей жене.

Я посадил свою красавицу на коня и повёз домой. Она была легче воздуха, но коню проще везти одного, чем двух. Поэтому недруг мой Асан вскоре догнал нас. Мы как раз переплыли через реку   - конь, жена, три собаки и я, когда подъехал Асан.

«Подожди! - крикнул он. – Я переплыву к тебе, и мы будем драться, потому как твоя жена теперь всё равно что моя. И ты зря забрал её у меня».

Он переплыл верхом на коне, а ведь я плыл сам – мой конь вёз мою жену. Он переплыл верхом и меньше устал, чем я. Мы стали драться, и Асан начал побеждать меня.

«Жена, - крикнул я,– помоги мне одолеть этого вора!».

«Пока ты не убьёшь его, - ответила жена, - ты мне не муж».

«Но он убивает меня!» – крикнул я.

«Тогда пусть убивает скорей, я замёрзла, - сказала жена. – Нам пора домой».

Тут чуткая собака поняла, как я устал, и прыгнула на Асана. Сукколак кусала его за ноги, а Ташъюряк не давала броситься в реку. Они спасли мне жизнь, мои собаки, и с тех пор я всегда отдаю им большую половину своей еды.

А где твоя жена? – спросила Бахрамхаят.

Коню легче везти одного, чем двух, - ответил дядя. – Жене я отсёк голову и бросил на берегу.

Сказал и посмотрел на мать, но она даже бровью не повела в его сторону. Сидела среди своих юбок, строго глядя в ей только видимую пустоту.

Потом встала, отмахнулась от дядиных слов, будто они кружили ещё около неё вместе с мухами, и, тяжело шагая, пошла к дому. Ворчала и плевалась на ходу, как чайник над костром:

Тьфу на хвост твоим собакам! Тьфу! Байгуш! Морочишь голову сказками!

Отец растерянно улыбался.

Килен! – позвал дядя.

Мать остановилась, обернулась.

Килен, а расскажи-ка ты сказку!

Мать молчит.

Ты и сказок-то не знаешь, правда, килен?

Мать молчит, смотрит из-под век на дядю, как на давешнюю пустоту.

Дядя подхромал к ней, спросил тихо:

Ты хоть детей-то любишь своих?

Они сыты, - ответила мать.

Дядя махнул рукой, отвернулся.

Они сыты, значит живы, - договорила ему в спину мать. – А вот ты зачем дышишь, ничей отец, муж никому?

Ответ ей был не нужен, как не нужен и сам дядя, и она ушла в дом. Поэтому странник сказал своему печальному брату:

Живу, чтобы удивляться дивному и боятся страшного. Радоваться хорошему и плакать от грустного.

 

Мать не рассказывала сказок.

Она сама была – сказка. Древняя, молчаливая, и потому мудрая. От сна до сна она совершала сотни обрядов - для поддержания жизни в доме и вокруг. Дядя называл дела её: «быт и суета».

Она не называла никак. Просто выходила вечером за ворота, смотрела строго на солнце, и солнце покорно садилось. Она готовила пищу, ткала, пряла, шила. Кормила и холила скотину, собирала травы и мыла детей. Она сидела с рукодельем, сидела у себя дома за красным шаршау[7], и смерть не смела войти.

Мать не знала, что такое любовь. Этого слова не было в её голове. Она смотрела на своего мужа, данного её господом, смотрела на детей, дарованных им же, но – слово «любовь»? И без него всё в мире устроено должным образом, ещё с давних пор. Она, муж и дети, устроены тоже.

В ней были спокойствие и сила. Сила веры, что всё будет так, как будет. Господь дал ей силы, а любовь она не пускала в сердце, не зная, что в любви – бог. Не зная, что в красоте – бог. Что пустишь красоту в душу– и в ней заплещется любовь. Ведь для того господь и создал красоту, чтобы кормить любовь в нас.

Мать была выкормлена без любви. Без любви кормила своих детей. Они родились и выросли в магии её силы, и сила её держала их долго на этом свете. Держала, но не дала им счастья. Касим на всю жизнь запомнил волшебные колобки - корот, что рождают силу в пути и работе, но матери он не запомнил лица.

 

Волшебные колобки, они рождают силу в дороге и в работе, - дядя достал из туеска два: один себе, другой – Касиму.

В лето засухи 1891 года дядя часто уходил, и Касим успевал забыть его. Они подружились лишь через зиму, когда дядя стал брать племянника с собой. Они бродили по округе, рассматривая цветы, слушая птиц, любуясь бабочками. Жители окрестных деревень считали дядю колдуном, но охотно обращались за помощью, если нужно было составить жалобу или дать совет.

Жил дядя не в доме, а в старой бане-землянке, что была вырыта лет сто назад в подножии холма на краю усадьбы Девлеткильдеевых. Маленькая пещера с плетеной стеной, с потолком, подпёртым толстым бревном-рогулькой и очагом из речных голышей. Это жилище дядя делил со своими псами. Правда, Сукколак пропала по весне, и осталось лишь две собаки – Сакколак и Ташъюряк. Чуткая и с каменным сердцем.

Нигде больше не встречал я таких колобков. Ни на одной ярмарке, ни в одном городе. Твоя мать готовит их так, как никто. Наверное, знает старый секрет. Э, да ты не ешь? Что там у тебя?

Смотри, агай, какой красный цветок.

Этот? Мм, да – луговой мак.

Он такой красный, что, наверное, только кровью можно рисовать его.

Зачем же кровью? Она быстро станет чёрной и испортит рисунок. На, возьми лучше красный карандаш. – Дядя потряс свою сумку и выудил из неё толстый карандаш. Мальчик опасливо покосился на сумку. - Вот, держи. Сейчас я дам тебе ещё и бумагу…

Касим взял маленький кусок толстого картона – обрывок какой-то коробки – и неуверенно нарисовал на ней неровный кружок.

Это лепесток, - объяснил он.

Хорошо, теперь закрась.

Как?

Дядя взял карандаш и аккуратно заштриховал кружок.

Теперь сам.

Касим нарисовал остальные лепестки, закрасил их кое-как, посмотрел на красное пятно посреди белой бумаги и заплакал.

Что ты? - удивился дядя.

Я не смогу! Никогда.

Сможешь, этому научиться не так уж сложно.

Мальчик плакал

Есть специальные школы, где учат рисовать. Не плачь, ты научишься.

Я никогда не смогу нарисовать всё! Все эти цветы, посмотри, агай, как их много, посмотри на этот камень, как я могу нарисовать его? А небо? У тебя есть карандаш цвета неба?

У меня есть синий карандаш. Но зачем тебе рисовать всё?

Небо не синее, агай.

Зачем тебе рисовать всё?

Разве ты не понимаешь? – Касым от рыданий не мог говорить внятно. – Ведь скоро – ночь!

И что?

И всё исчезнет! Оно пропадёт, и я не смогу, я не успею нарисовать все цветы. Они исчезнут!

Малыш, но ведь завтра опять будет так же красиво. Зачем плакать?

Касим покачал головой.

Нет, дядя, я уже знаю, что совсем потом наступит зима.

Но и после зимы будет лето, и все цветы опять будут на своих местах. Мы придём сюда и будем рисовать их.

Касиму очень хотелось верить дяде, ведь тот был учёный человек и знал всё на свете. Наверное, так и будет, как он сказал…

Ты ведь помнишь зиму? – спросил дядя.

Да.

Она кончилась, и теперь лето. Так кончится и следующая зима.

А до той зимы тоже было лето?

Конечно.

Ты сам помнишь?

Да, я помню это точно, - успокоил дядя. – Пойдём, отведу тебя пока домой. А завтра покажу кое-что.

Назавтра Касим  заболел.

Он с утра ничего не ел, - сокрушалась мать.

Он встал вместе со всеми, а потом лёг тут, в углу, и не хочет вставать.

Касим, деточка, - дядя сел рядом.

Заставь его выпить чай, - сказала мать. – Тебя он может послушать. – А мне надо порубить корм уткам. – И она ушла. Ушёл и отец, ведь он ничего не мог поделать.

А Касим лежал и молчал. Он не отвечал дяде, когда тот спрашивал его. Он только закрыл глаза руками, когда дядя вынес его на солнечный двор.

Нечего лежать в грязном сарае, когда тут так хорошо, - сказал дядя. – Ну, так что случилось? Непохоже, чтобы ты простыл.

Касим повёл тёмными глазами. Ему хотелось ответить дяде, ведь тот - великий табиб[8], да что толку? В его беде бессилен даже он.

Если ты будешь молчать, я не смогу помочь тебе.

Касим открыл, наконец, рот.

Дядя, я стану деревом, - прошептал отчаянно.

Что?

Мусалим-агай угостил меня вчера пирогом…

И что?

С вишней, - Касим задрожал. – Я проглотил нечаянно косточку, спросил агая, что теперь будет, а он сказал, что из косточки в животе вырастет дерево!

Дядя засмеялся, а Касим закричал:

Оно вырастет прямо во мне! Оно будет расти из меня, пока я сам не стану деревом!

Ты не станешь деревом, - пообещал дядя. – Это совершенно точно.

Ты наколдуешь? – обрадовался Касим.

Дядя согласился наколдовать, произнёс молитву и положил Касиму на нос щепоть земли. Потом отвёл в кабинет своего брата и до вечера показывал мальчику журналы, рисунки и книги.

 

Зачем ты показал ему эти рисунки? – рассердился Салигаскар.

А что плохого? Раз ты смог нарисовать их, сможет когда-нибудь и он.

Папа, - спросил Касим, протягивая отцу листок. – Эта женщина и вправду так красива?

Братья переглянулись. Отец собрал все рисунки и убрал в папку.

Она ещё лучше, - ответил дядя. – Салигаскар, у тебя сын художник. Тебе надо учить его.

Зачем? Кому нужен художник?

Э, не ты это говоришь.

Хорошо, кому нужен художник здесь, в Кугуле. Что, он избы будет белить?

Отвези его в город к Салимгарею.

Чтобы научился выводить завитушки в Коране?

А завитушки в Коране были так хороши, что от их вида сладко болело внутри. Тончайшие линии, свившиеся в узор удивительной красоты – только знатный мастер мог создать их. Касим готов был всегда сидеть в папином кабинете и перелистывать толстую книгу.

Подрастёт, отправишь сына учиться в Петербург.

Ай, Петербург! Ты ещё скажи: «Париж»!

Париж, Петербург – странно было слышать эти странные слова потустороннего мира. Что такое Петербург? До него дальше, чем до неба. Небо-то вон оно, стоит только поднять голову.

Про Петербург любил говорить отец.

Девлеткильдеевы в самом Петербурге живут, - так с гордостью повторял он, к месту и не к месту.

Касиму слова эти казались чудными. Девлеткильдеевы – это дядя, сёстры, мама, папа и сам Касим. Да, ещё Девлеткильдеева – старшая сестра, что учится в Уфе. Касим её не видел, хотя мама всегда, открывая письмо из Уфы и отдавая читать отцу, бормотала наизусть первые строки: «Письмо – половина свидания…». Нет, и половины сестры не видел Касим, наверное, потому, что не умел ещё читать. Но… Но, если Девлеткильдеевы живут в Петербурге, значит ли это, что там тоже есть дядя, папа, мама, Бахрамхият и Котлозаман? И ещё один Касим?! Непонятно.

Отец часто говорил о Петербурге, мечтал уехать навсегда в Уфу, но из дому уезжал только на ярмарки и дворянские собрания.

Отец – худой, высокий. «Тяжёл на руку, лёгок на ногу и задним умом крепок», - так говорил о нём дядя. 

Отец отправлялся на собрания один и ругал дядю, что тот не ездит с ним. Но дядя отвечал, что свободен, и уходил в поля.

Что значит «свободен»? – спросил Касим у дяди, когда выдался удобный момент.

Значит, что я не завишу ни от людей, ни от денег, ни от еды, ни от тепла, ни от правил, которые выдумывают «чаботалы» вроде твоего отца.

Кто?

«Чаботалы-мурзы». Лапотные дворяне. Собираются со всех деревень, бредут в лаптях или едут на старых телегах, а сапоги тащат с собой в мешке. Чтобы надеть потом и хвастать перед всеми: «Я не мужик, а потомственный дворянин!». Сидят на своих собраниях, делают вид, будто слушают какого-нибудь городского пройдоху. Ходят, едят, дышат - делая вид, будто живут. Вот от этого обмана я и свободен. И у меня есть время жить.

Значит и Кизяк свободен? Он тоже живёт без денег, еды и тепла. Без правил, как хочет. И ходит, где хочет.

Кизяком звали бродяжку, что заходил иногда в Кугуль.

Дядя чуть подумал.

Да, Кизяк свободен от правил, и ему не нужны деньги. Но ведь он не живёт. Он убил красоту в себе, и не видит её вокруг. Даже зверь чистится, чтобы быть красивым, как его создал Бог. А Кизяк грязен и мерзок. Он – свободен, как дохлый пёс у дороги.

Дядя, - спросил вдруг Касим. – А ты, правда, убил жену?

Правда. Если была бы, обязательно убил.

Касим думал. Девушки на каргатуе, барышни в книжках и журналах…

Но ведь женщина – это тоже красиво. Почему ты не заведёшь жены?

Женщина красива издалека, - ответил дядя.

Так оно и есть. Вблизи ни одна женщина не была красива. Разве что Котлозаман, но она – только девочка. Значит ли это, что красивые женщины существуют только на картинах? Но зачем рисовать красоту, которой нет?

На картинах женщины – тоже издалека, - объяснил дядя.

Тут залаял Сакколак – чуткая собака. Подошёл сосед Ибрагим, поприветствовал дядю, стал излагать своё дело, и Касим отошёл в сторону. По всему видно: дело затевалось большое.

Я знаю, с чего начинать, - рассказывал Ибрагим. - Со слова «Бисмилла». А – дальше? Я уже построил модель. Но она маленькая, в неё не поместишь такого человека, как я. В неё поместишь только мышь, но мышь убежала. А цветы не вянут.

Долго? – удивился дядя.

Совсем не вянут, - уверенно ответил Ибрагим. Он изобрёл такую пирамиду, в которой человек не будет стареть. Это ему понадобилось затем, чтобы жениться на Сарвар, дочери кузнеца.

Не хочу брать её девочкой, как те, жирные, - объяснял Ибрагим. – Хочу, чтобы она выросла, моя козочка, а я бы ещё не стал стариком. Всё думал, думал: как быть? И один раз приснилось. Всё точно, как сделать. Я сразу и нарисовал на бумаге. - Ибрагим протянул  дяде чертёж. – Вот по этому рисунку и построил. Но очень маленький домик вышел, для большого нужно зеркало, как ворота. Подскажи, табиб, где взять? Неужели в город ехать, а? Денег жалко. На свадьбу коплю.

Начинай с зеркала, - посоветовал дядя. – А то и свадьбы не будет, зачем тогда на неё копить?

Правда! Вот что значит мудрая голова! – обрадовался Ибрагим. – Жаль, что я не учился, как ты, табиб. Может, тоже был бы умней. – И он, попрощавшись, пошёл прочь со своей пирамидкой-домиком.

Касим удивлялся.

Зачем ты не отговорил его? Он ведь женится на Сарвар, а ты говоришь: женщина красива издали.

Любимая женщина всегда красива, - ответил дядя. Но Касим этого не понял. Он вообще не понимал многих дядиных слов.

Не может быть, что цветы не вянут, - сказал он.

Цветы – самое красивое из того, что видел Касим. Они так красивы, что смотришь на них и палец готов отрезать, лишь бы не увял ни одни лепесток. Но лепестки чернеют, и сильнее боли не знал Касим.

Боль – это хорошо, - говорил дядя. - Когда душе темно, господь обдирает её об боль, и душа загорается, как спичка о камень. Если не сгоришь сразу, начнёшь видеть красоту и оживёшь в любви.

Касим не понимал. Он видел красоту, и небо звенело в нём.

 

Дядя отвечал на все вопросы, но Касим не успел спросить у него про смерть. Дядя всё объяснил бы про смерть, но его не было рядом, когда Касим впервые узнал о ней. Дядя умер.

Новое слово «Смерть» разбило небо у Касима внутри. А снаружи всё осталось, как было, и общее небо так же гоняло тучи над головой.

Небо разбилось, а собрать его было некому, потому что дядю уже вынесли из бани, обмыли согретой водой и завернули в белое полотно. Мулла шептал дяде много торопливых слов. Тех, что помогают от страха. От страха перед неведомым потусторонним миром, куда открывают дорогу рождение или смерть. Но дядя не отвечал. Тогда его закопали в землю, и ушли. Только старый пёс Ташьюряк – тварь с каменным сердцем - остался рядом. Он просто лежал, положив морду на лапы. И тоже не мог рассказать о смерти. Он ушёл через девять дней, никто не знает куда.

А другая дядина собака, Сукколак – чуткая, сдохла заранее - за день до дядиной смерти.

Так что в бане никто больше не жил.

Правда, люди говорили, что по ночам там видели огонь. И даже мулла пришёл к отцу, к Салигаскар-мурзе, чтобы освятить пещеру и прогнать приведение. Но отец вежливо вывел муллу со двора.

Мой брат – не приведение, а дух, - объяснил он мулле. – Ему хорошо и без нас.

Касим помнил дядю всегда. И через полвека написал о нём в своей автобиографии не по месту много. По-детски неуместно и по-детски непосредственно. Но правильно, ведь дядя – второе событие в его жизни. Второе после рождения.

Жалко, что дядя  умер ещё раньше, чем отец. А отец умер в тот год, когда скончалась мать.

Касиму исполнилось семь.

В том году отец всё время повторял: «Вот теперь мы уедем в Уфу», но остался со своей старой женой на холме за деревней. На аккуратном кладбище, где так много крупной земляники.

1894 год. По всей Башкирии – восстания, но Касим ничего не слышал о них. Как не слышал ничего обо всём  огромном мире.

Париж, Петербург, Сульц… В этом же году в Сульце умер Дантес. Через пятьдесят и семь лет после Пушкина. Касиму исполнилось семь. Он не знал ни о Пушкине, ни о Дантесе.

Париж, Петербург, Уфа. До них дальше, чем до неба. Ведь небо – вот оно, прямо перед дорогой. А что за небом и за дорогой, Касим не знал. Он даже не мог ещё прочитать надпись в отцовском Коране. Но крепко прижимал к себе толстую книгу, когда его и сестёр увозили из родного аула в занебесный город.

Далеко в детстве осталось башкирское сельцо Кугуль – 22 человека мужчин, деревянная мечеть, бревенчатые дома, плетённые сараи и заборы. Каргатуй, пещера под холмом. Дядя, мама, отец.

Небо внутри срослось, но так криво, что болело почти всегда. Касим начал кашлять с тех пор. Он уезжал из Кугуля и кашлял в первый раз, зажимая книгой хрипящую грудь.

А в отцовском Коране было написано вот что:

«Я, мурза Салигаскар, сын Гарифа, купил это священное писание 28 января 1886 года в Уфе. Цена 65 копеек серебром. Дарю сие священное писание сыну своему Касиму, который родился в 1887 году 24 апреля, в четверг. Прошу великого Аллаха даровать ему долгую жизнь, счастье и разум, дабы смог прочесть эту священную книгу до конца. Аминь».

 

 

Глава вторая.

УФА. 1894-1899.

 

Касим не помнил, как приехал в город. Он спал. А когда проснулся, никакого города вокруг не было. Привычное солнце грело веки, пахло сиренью, и громко кричали петухи.

Касим слушал петухов, слушал, как бранится коза за забором, как заблудившаяся оса ищет выход, и думал, что каким-то чудом он опять оказался дома. Но петухи всё кричали один другому, дальше и дальше передавая свою весть, а весть никак не доходила до края.

Салимгарей-агай привёз сирот – Касима и сестёр - в Уфу.

В Уфе было пианино.

Жена Салимгарей-агая по вечерам садилась на круглый стульчик, зажигала свечи и заставляла пианино петь таким голосом, что Касим поначалу всегда кашлял, пока не привык.

Он привык, что свечи в Уфе белые и не коптят, что посуда в доме хрупкая, потому что сделана из света - лунного или солнечного. Если из лунного – внутри чашка очень белая. А если из солнечного – то золотая. И на этой посуде видно всё, на что падают лучи светил – дальние города и горы, сады, пастбища, красивые люди, занятые своими делами, корабли в море и караваны в пустыне. Касим мог бесконечно смотреть на волшебное блюдце или чашку, слушать плеск волн нарисованных там морей и еле различимые крики летающих над дальними городами птиц.

Так же бесконечно он мог играть с волшебной шкатулкой. Повернёшь ключик: начинает звучать музыка, сама собой открывается крышка, и крошечная пери танцует медленно, как в раю.

А жена Салимгарей-агая обычно сидела рядом и шила своей волшебной иглой. Волшебная игла - воткнёшь в грудь человеку, и тот уснёт непробудным сном. Но хозяйка была очень добра и ни в кого не втыкала иглу. Чтобы усыпить расшалившегося ребёнка, ей достаточно было спеть, а чаще дети засыпали сами, играя с её волшебной мукой.

Прекрасная хозяйка! Касим уже знал, что всё дело в волшебном кумгане: каждый, кто умоется из него, станет необыкновенно красив. Но надо знать слово, иначе, наоборот - превратишься в жуткого урода. Каждый раз, когда жена Салимгарей-агая умывалась из кумгана, Касим боялся, что она ошибётся и станет страшной. Но женщина убирала руки от мокрого лица и смеялась напрасному страху – она знала секреты всех волшебных вещей.

Касим и сам уже знал много таких секретов. В саду он нашёл ветку волшебного дерева: взмахнёшь раз – появится конь-тулпар[9], махнёшь другой – возникнет мост через любую реку, третий – твой враг превратится в осла. Ветка лежала до поры в надёжном месте – за сундуком. Коней Касим пока боялся и тулпара решил вызвать, когда немного подрастёт. То же и с мостом: надо попросить Салимгарей-агая посоветоваться с главным начальником города – где нужней всего построить мост через Агидель[10]. Касим так и представлял: вот недоверчивые русские мурзы сердятся, что мальчик отвлёк их от дел. Вот большая, как море, река катит свои волны, не обращая внимания на плачущих по её берегам людей. Сколько повозок – с пряниками, хлебом и золотом - не могут попасть в город! И вот – взмах волшебной ветки…Мост! «Ах! – кричат все люди, - Кто сделал это чудо?!». А Касим уже лежит на своём сундуке в углу коридора – ему стыдно слушать так много хвалебных слов. Как он сразу попал на сундук? Так у него есть ещё маленькая палочка: коснёшься груди – взлетишь, тронешь ей спину – опустишься. Это палочка – переносица в дальние страны. Она тоже лежит без дела: ведь куда летать Касиму? В Кугуль? В нём не осталось родных. Все родные тут – в Уфе,  и место его – на большом сундуке в углу коридора. На сундук стелят перину, подушки – спать очень удобно. А между краем сундука и стеной не пролезет никто, кроме Касима, это – тайник.

Касим совсем не скучал по Кугулю, только почему-то вспоминались все сказки, услышанные там, даже те, которые он и не знал, что помнит.

Касим не скучал по Кугулю - он привык к своему сундуку. Правда, сначала боялся на нём спать: всё слушал, что происходит внутри. Ведь там, под тяжёлой крышкой, жило бесчисленное войско. Откроешь сундук – воины выйдут наружу. Много-много воинов под началом Касима - но и они не пригождались никак! Потому что жена Салимгарей-агая сшила ему чудесную рубашку, придающую богатырскую силу. В ней Касим смело выходил за ворота, не опасаясь, что соседские мальчишки побьют его.

И мальчишки не трогали приезжего. Они просто не замечали Касима, как будто рубашка делала его не только неуязвимым, но и невидимым.

Так Касим и жил в Уфе один. Агай старательно занимался с ним науками, но сразу после урока закрывался газетой. Сёстры? Уже не бегали по двору вместе с братом, как в деревне. Они перестали носить штаны и длинные рубашки, нарядились в гладкие длинные платья, такие же, как у хозяйки. В саду гуляли, взявшись за руки, и когда смеялись, закрывали рот ладонями. С ними стало не интересно: они или качались на качелях, или играли с куклами. Или вышивали, сидя в большой комнате с балконом. Или шили. Жена Салимгарей-агая вручила каждой по игле и научила шить. Она много чему их научила, прекрасная пери! Им она, наверное, была хорошим другом, но для Касима оставалась сказкой. Очень красивой, невнятной, и он не помнил потом, была ли она на самом деле или приснилась, когда он спал на своём сундуке в углу коридора.

Касим совсем не скучал по Кугулю, но однажды, гуляя в заросшем саду, в небесно-голубых зарослях цикория увидел диковину. Под стеблями, у самой земли – избушка с кулак величиной. На крыше – труба в соломинку толщиной, над трубой дым тоньше волоса вьётся. Касим лёг на траву, заглянул одним глазом внутрь: там старушка сидит, воду через сито процеживает и в котёл сливает, потом эту воду опять в ведро процеживает. По какому делу пришёл, сынок, спрашивает. Точно! – понял Касим, это же мама. Спиной сидит, не поворачивается, своей работой занята, но спрашивает по-доброму, дядиным голосом: «По какому делу пришёл, сынок?».

Касим хотел ответить и заплакал, сладко, навзрыд. А когда перестал плакать, избушки уже не было, только дядин голос сказал тихо в самое ухо: «Иди, иди. Посмотри под воротами».

И Касим, умывшись из бочки, стоящей под яблонями, пошёл к воротам.

Под воротами лежал мальчик, примерно одних с Касимом лет. Русский мальчик из семьи, что жила на первом этаже. Девлеткильдеевы занимали второй этаж, а на первом жили чужие. У них был только один ребёнок, и он редко играл в саду – всё убегал к другим мальчишкам на улицу. Касим уже понимал по-русски, и на нём была чудесная рубашка, придающая богатырскую силу, поэтому он подошёл и тоже лёг под ворота.

Тихо! – сказал русский мальчик. – Не шевелись, а то враг заметит нас.

Враг сидел на террасе дома напротив. Большой, с чёрными усами, с лысой головой. В белом костюме и обмахивался белой фуражкой. У него был гость, они смеялись и пили водку, наливая её из большого графина.

Боится меня, - мрачно отметил русский мальчик. – Видишь, ружьё взял.

Действительно, на столе у лысого лежало ружьё.

Ничего, - прошептал мальчик, - От меня за каменным забором не скроешься.

Каменный забор с чугунной решёткой и острыми чугунными кольями наверху занимал чуть не половину улицы.

А ты думал, - объяснил мальчик, - у него там знаешь, какое хозяйство! Одних домов в усадьбе три – барский, для слуг и для барыни флигель кирпичный. Два амбара, каретник, конюшня, баня, сарай для скота – ого-го! Сад и огород ты за день своими короткими ножками не обойдёшь.

Ноги у Касима были ничуть не короче, чем у нового знакомца, но он не стал спорить.

Думаешь, откуда мне всё известно? Так я давно за этим гадом слежу. – Мальчишеский голос перешёл на еле слышный шёпот. – Он себе вчера новую рабыню привёз - степную принцессу, я сам видел.

Касим удивлённо слушал.

Она пока в бане сидит, дикая. Её к другим рабам не пускают.

Каким таким рабам? – не выдержал Касим.

Мальчик не рассердился, что его перебили, и терпеливо объяснил:

Обычным рабам. Покупаешь себе человека и делаешь с ним, что хочешь – вот тебе и раб. И его заставляешь делать, что тебе надо. А не будет слушаться – убьёшь.

Тут раздался выстрел. Девушка в белом платке быстро побежала в конец улицы.

Промазал, – ехидно засмеялся вражеский гость.

Вихляется, сука, - ответил хозяин и выстрелил снова.

Он метил в маленькую собачку, перебегавшую дорогу. Собачка закричала, завертелась в пыли, хватая себя пастью за бок, будто пытаясь выкусить пулю.

Враг и его гость расхохотались, зарадовались, хлопая в ладоши и улюлюкая.

Вертится! – поскуливал от смеха гость, - Смотри – вертится!

А я что говорил! – торжествующе ответил лысый.

Гость схватил ружьё и тоже выстрелил по собачке, которая продолжала биться в промокшей пыли, всё ещё отчаянно кусая себе бок.

Стрелок не промахнулся, и собачка, резко дёрнувшись к другому боку, издохла.

В лапу надо было стрелять, - с досадой сказал враг.

Сам-то, небось, в брюхо попал, - огрызнулся гость.

Два пса, один за другим, с яростным лаем выскочили из переулка.

Заряжай! Заряжай! – завопил лысый.

Невидимый слуга подал ему другое ружьё, и он азартно выстрелил в не успевших удрать псов.

В лапу! – взвыл ликующе. – В лапу!

Ах! Ах! Ах! Ах! – надрывался раненый пёс, пытаясь уползти в подворотню.

Следующим стрелял хрипящий от смеха гость. Собаки во дворе лысого гулко гавкали, а в остальных дворах – выли.

 

Касим очнулся на своём сундуке оттого, что жена Салимгарей-агая холодной водой из волшебного кумгана протирала ему лицо. Салимгарей-агай стоял рядом.

Как ты, кустым[11]? – тревожно спросил он.

Сколько стоит человек, агай?

Нет ответа.

Ну, за сколько можно его купить?

У нас не продают людей, - Салимгарей-агай растерянно переглянулся с женой. – Давно – с 1861 года.

Можно ли считать принцессу человеком? С этой мыслью Касим уснул.

 

И потом он по-прежнему был один, но играть стал с мальчиком из их дома. Отец мальчика звал сына Сашей.

Никогда не скажет: «Сашка», - с гордостью объяснил товарищ. – Полагает, как родители кличут, так и будут называть люди. А кому охота, чтобы его ребёнка звали: «Сашка», ведь верно? Вырасту, буду Александр Михайлович.

Касим слушал. Салимгарей-агай и сёстры обращались к нему: «Кустым». «Касим» говорила только хозяйка, и он не знал, что про себя она зовёт его «Воронёнок».

Касим и Саша играли редко. Чаще готовились к спасению степной принцессы от лысого барина.

К концу лета им удалось впервые увидеть пленницу. Они пробрались в барский сад со стороны оврага – там, где забор не кирпичный, а деревянный.

Принцесса играла с цветком мальвы. Цветок был девочкой в пурпурном платье, куклой, которую пленница степенно поила чаем из золотых лютиковых пиал. И кормила травяными баранками, вкусными – она и сама украдкой съедала баранку-две.

Принцесса была, пожалуй, старше касимовых сестёр, но не выросла ещё из простых штанов и рубахи. Заметив мальчиков, она попыталась смотреть на обоих сразу – одним глазом на Сашу, другим – на Касима, и от усердия отвалила губу.

Лицо её будто начинали делать несколько раз и не закончили. Приладили глаз там, глаз - с другой стороны, наметили рот, вдавили подо лбом нос… Да мать побрила ей шишковатую голову. ( Наскоро – других дочерей полно, и все лишние. Счастье, что русский барин забрал эту, дал ещё денег взамен - не бумажки, настоящее серебро.)

Принцесса была так некрасива, что Касим зажмурился. Но яркое уродство её застряло под веками и першило глаза – так, что их хотелось промыть. И прополоскать рот, потому что уродство уже сглотнулось внутрь, вызывая тошноту.

Хозяин бьёт тебя? – деловито спросил Саша.

Девочка засунула цветок мальвы за щёку. Сидела с кривой щекой, таращилась исправно.

Калмычка, - сказал Касиму Саша и спросил по-калмыцки. - Бьёт?

Принцесса ответила, не вынимая цветок из бесформенного рта, заулыбалась, зачмокала губой.

Целует?! Это хуже.

Да, что-нибудь худшее, чем целовать это существо Касим представить себе не мог.

Мы тебя спасём, - посулил Саша и полез обратно через забор.

Принцесса выплюнула цветок.

Касим открыл глаза, увидел мятую мокрую мальву, и его вырвало застрявшим внутри уродством лысой степной принцессы на уродство сорванного цветка.

То, что пленница была и вправду принцесса, подтвердилось позже. Её везли как-то в санях, разряженную в блестящий бархат, в меха, увешанную яркими блёстками вместо тусклых монет. Принцесса сидела прямо – гордая, довольная. Только лицо скошено – за щекой рубиновый леденец. Она рассмеялась, когда повозку занесло на резком повороте во двор, и рубин выпал в снег.

А к весне девочка умерла и была с бранью на мёрзлую землю закопана в ближайшем овраге.

В России уже тридцать лет как не торговали людьми. Да и можно ли назвать человеком принцессу, которая скажет слово – уронит цветок, рассмеётся – рубин?

Жила ли она на свете, нечаянный детёныш распаханных степей? Пожалуй, не успела. Не беда – таких, как она, можно было купить в любом обедневшем башкирском, каракалпакском или калмыцком стойбище за пригоршню мелких монет.

 

Саша сжёг у врага часть деревянного забора, но тот даже не заметил ущерба: отдыхал на заграничном курорте. А Касим, никому не говоря ни слова, протиснулся за свой сундук и достал ветку волшебного дерева. Ту, что взмахнёшь раз – появится конь-тулпар, махнёшь другой – возникнет мост через любую реку, третий – твой враг превратится в осла. Положил её  в изголовье и стал ждать удобный случай.

И однажды по весне дождался: лысый приехал в свой дом. Услышав бешеный лай, громкое чавканье копыт и колёс, Касим выбежал на дорогу, отважно махнул волшебной веткой вслед въезжающему в чугунные ворота экипажу. Три раза.

И несколько дней мучался: успело ли подействовать волшебство.

Ветка не подвела. Как-то под вечер вся улица веселилась тихо, поглядывая из-за заборов, как барские слуги, все в грязи, ловят выскочившего из усадьбы маленького плешивого ослика. Ослика поймали, а лысого больше никто не видел. Его роскошный дом был продан новому хозяину, который жил всё время в Москве.

Ветка с почётом вернулась за сундук, и Касим зажил дальше.

Конечно, случались в его жизни изменения. После того, как хозяйке пришлось умыть его водой из волшебного кумгана, он стал чуть красивее, но не очень, ведь  некрасота его была так велика, что одним волшебным умыванием не обойдёшься. И он чуть подрос, так что ему приходилось слегка подгибать ноги, когда он ложился спать на свой волшебный сундук.

Ещё он стал хорошо понимать и говорить по-русски. Салимгарей-агай занимался с ним, готовя к поступлению в гимназию. А Саша рассказывал книгу за книгой, из тех, что читал сам. Вскоре и Касим смог читать русские книги.

Он хорошо понимал по-русски, но хозяйку понимать не мог.

Я неотразима, - говорила она, примеряя перед зеркалом новые серьги[12].

И Касим верил, что, если отважится заглянуть в зеркало, там не будет отражения жены Салимгарей-агая.

Она царила в своём волшебном доме, а Касим всё чаще уходил гулять по городу.

Касиму говорили раньше, что город очень большой – как много аулов. Так оно и было: один аул со своей мечетью кончался, рядом сразу начинался другой, тоже со своей мечетью, потом – следующий. Между ними совсем не было земли – только огороды и овраги. И почти совсем не было неба.

Небо появлялось внезапно, если окажешься вдруг на обрыве горы. Просто идёшь и идёшь вверх, и раз – небо! И гора уже кончилась под ногами. А вот город не кончался никогда. Посмотришь вниз, а он – опять тут, лезет серыми деревянными домишками по склону или ползёт к реке.

В городе почти совсем не было неба, но на каждой улице был бог. Коротенькая улочка Спасская[13], где жили Девлеткильдеевы, одним концом упиралась в церковь, другой – в белую мечеть. Церковь стояла на Большой Казанской[14], а мечеть – на Фроловской[15]. И хотя Касим не ходил ни в мечеть, ни в церковь, ему нравилось, что оба бога охраняют его улицу и помогают соседям.

Касим привык, что многие дома в городе очень большие. В Кугуле даже дом татарских мурз Девлеткильдеевых был одноэтажным, а здесь высились двух и даже трёхэтажные дома.

Привык к грязным улицам с вонючими сточными канавами, что по весне превращались в реки. В начале лета центральные улицы мостили булыжниками, а осенью камни уходили в жидкую землю, так что колёса повозок целиком проваливались в грязь. В межсезонье пешеходы пробирались по деревянным мосткам, а в начале лета по городу было очень интересно гулять. В переулки заходить опасно – там злые мальчишки начинали драться ещё до того, как успеешь прибегнуть к какому-нибудь волшебству. Возможно, так сразу они нападали из-за Саши: для того без драки прогулка была не в радость. Касим не любил драк, не любил переулки, ему нравилось приходить на Верхне-Торговую площадь.

В площадь вливались почти все улицы, а кругом разместилось всё городское величие: торговые ряды, почта, аптека, Дворянское собрание[16], «Гранд-отель»… Здание биржи и Сибирского торгового банка возвышалось, как настоящий сказочный замок – с башенками и флюгерами. Поражала воображение вывеска «Дамская портная» с изящным женским силуэтом, как у жены Салимгарей-агая. По площади можно было ходить часами, там царила совсем другая, чем дома, сказка: не тихая чарующая, а большая, людная, с криками торговцев и извозчиков, с нарядными дамами и господами, с калейдоскопом витрин и ненадёжным светом газовых фонарей, с далёким грохотом гужевого транспорта по Большой Вавиловской[17].

Как-то Касим около гостиного двора под обвитым сеном обручем, служившим вывеской, увидел старого башкира. Тот приехал продавать кумыс. Башкир сидел на своей телеге рядом с большой бочкой, улыбался и молчал. Он так молчал, что рядом с ним шум Верхне-Торговой площади ослаб, и слышно было, как тихо гудят мухи над ушами коротконогой лошади. Пахло деревом телеги, лошадью, кумысом и далёким лугом. В продавце кумыса были спокойствие и сила, как в матери Касима. Сила веры, что всё будет так, как будет.  Он был гостем в городской беспокойной сказке, а Касим уже жил в ней. И вдруг отчётливо это понял - понял, что вырос и никогда не поместится в бескрайние луга своего детства. Касим знал, что у старика в берестяном туеске – живительные колобки – корот, но постеснялся попросить хоть один, потому что и старик, и корот – из совсем другого, более древнего мира, куда нет Касиму пути.

Он ведь привык к большим и маленьким чудесам большого города. К его дворцам и экипажам. Привык даже к великолепному пожарному выезду, когда лошади скачут во весь опор, надрывается колокол, и яростно блестят на солнце медные каски.

Но город не переставал удивлять, из него, как из ларца, появлялись всё новые и новые диковины.

1 февраля 1898 года на улицах впервые зажглись электрические дуговые фонари. Это заработала станция горного инженера Коншина. Мой дедушка не уставал рассказывать нам, внукам, про эту станцию, ведь именно на ней он начал работать. Но это случится много позже, а пока фонари горят, и снежинки вокруг них удивлённо замедляют падение, кружатся - так же, как кружатся по тротуарам нарядные и притихшие люди.

Взволнованный Касим захотел взлететь вместе со снежинками, он побежал домой за палочкой – переносицей в дальние страны. Скинул тулупчик и полез в свой тайник, но никак не мог протиснуться в узкую щель. Странно, неужели кто-то передвинул сундук? Кто бы мог сдвинуть эту громаду, тяжёленную, ведь там жило целое войско?

 

Касим думал, что уже привык к сказке, но вдруг однажды летом увидел цирк.

Цирк вырос за одну ночь посреди площади, круглый, как большая юрта кочевников. Около него, так же как возле юрты, бродили косматые верблюды, пахло дымом и лошадьми. Но внутри!

Внутри играла музыка, танцевали на верёвке ослепительно прекрасные девушки, боролись атлеты и кричали шуты. Девушки, цирковые лошади и атлеты – ничего прекраснее Касим никогда не видел и даже не мог себе представить.

Все они появлялись из большого расписного сундука. Конечно – волшебного. Господин в чёрной высокой шляпе бесстрашно открывал его, выпуская наружу всё новых невиданных существ: смешных кудрявых собак с бантами на шее, белых кроликов, обезьян во фраках, райских петухов и опять танцовщиц в расшитых блёстками коротких юбках. Наконец, вылетели белые голуби с цветными лентами в клювах, выбрался медведь в ситцевых штанах, сундук превратился в колесницу, медведь запрягся в неё и увёз под бархатный занавес. Голуби станцевали воздушный танец и тоже улетели прочь. Господин в чёрной шляпе исчез.

Публика ревела.

 

Толпа вытолкала Касима на площадь, но он видел перед собой только сундук. Ярко расписанный цветами и павлинами. Не это ли делало его волшебным?

Касим побежал домой, быстро, как только мог. Цветы и павлины дрожали в нём, он нашёл краски, кисти и опасливо подошёл к своему сундуку.

Тот стоял на месте, древний, тяжёлый. Наверное, он был сделан из первого дерева на земле. Древесина его так потемнела, что трудно было различить разводы годовых колец.

Касим понял, что его сундук ещё волшебнее циркового, и что ему не нужны цветы и павлины.

Касим положил на пол коробку с красками, но рисунок уже расцвёл в нём, волшебные цветы распускались, листья росли, толкаясь наружу. Стало нестерпимо трудно дышать. Павлины кричали где-то под горлом, хлопали крыльями, и Касим еле сдерживался, чтобы не закричать самому.

И тут он увидел печь. Недавно белёная, она ударила его своей чистотой. Касим открыл краски, макнул в них кисть и принялся скорей записывать на печь цветы и павлинов. Сразу вернулось дыхание, рисунок послушно выходил на белую  стену, пока не вышел весь.

Внутри стало пусто и так легко, что можно было летать и без волшебной палочки.

Так легко, что пальцы стали воздушными и не слушались, когда Касим стал складывать обратно в коробку кисти и краски. Так легко, что его вынесло на улицу и понесло ветром к церкви, через овраги, к реке. Он бежал и бежал по бесконечному городу, не видя ничего перед собой. Он улетел бы сейчас, но ноги тяжелели от усталости и тянули вниз.

Он полетел бы, он так хотел улететь, что уже чувствовал синеву неба вокруг и очень удивился, когда вдруг оказался дома.

Касим неузнавающе смотрел на Салимгарей-агая, на его жену, на сестёр. А они не смотрели на него и переговаривались тихо, как при больном.

Хозяйка взяла его за руку, отвела умыться, раздела и уложила спать.

Касим положил голову на подушку, и небо сразу распахнулось под ним, и он, наконец, полетел, не слыша, как сказала жена Салимгарей-агая:

А Касим-то вырос из своего сундука.

 

 

Глава третья.

УФА. 1899-1905.

 

Были отворены небеса, как в первый день.

Как в самый первый день мироздания – только небо вокруг. Облачное, тревожное, густое от неясных образов того, что ещё будет создано в нём.

Бог в нетерпении творца гонял тучи, и вдруг его осенило – солнце! Солнце должно сиять среди бесконечного неба. И Бог не был бы Творцом, если бы с краю пока бескрайнего неба не вывел бы акварелью луну.

Касим смотрел.

На неясную луну, лишь намеченную, чтоб прорисовать её ярче потом. И знал, что в голове Создателя уже родились звёзды, и они засияют, как только солнцу будет куда уйти.

И ветер. Солнце, звёзды, луну и ветер создал Бог, когда отворил небо.

Касим лежал на отделённой от неба земле и смотрел, как Аллах из ничего, из дыма создаёт небеса - одно за другим, все семь.

И вот они устроены, наконец, и солнце исправно двинулось к закату, и Бог поспешно сотворил воздух – плотный вечерний воздух, его можно было бы трогать руками, если бы в мире уже появились руки.

Гений из хаоса вычертил чистый лист – пустой снизу до верху, пустые семь этажей небес, освещённые лампами двух светил.

Касим в восторге смотрел.

Большая собака подбежала к нему, обнюхала, постояла рядом. На лицо его с неба внезапно упал жук, скатился по щеке, помедлил и пополз по плечу вверх – улететь. Где-то сбоку неясно запели комары, чирикнул кузнечик. Это твари начали заселять землю, и ангелы вовсю хозяйничали на семи небесах.

Касим сел и понял, что Аллах уже создал воду, что по господнему велению потекли реки: внизу под обрывом разлилась Агидель, а вон там впадает в неё несуетный Дим.

«На четвёртый день пустил Всевышний воду и всем тварям назначил пищу». Что-то Он тут напутал, или напутал старый мулла. Где жили твари водяные, созданные прежде воды? И что ели, что пили звери с третьего по четвёртый день, когда не было на земле воды и пищи?

Собака тявкнула голодно, и Касим, нащупав в кармане хлеб, бросил ей кусок, а второй медленно стал обкусывать сам. Комар звонко присосался к руке. Касим не стал его убивать, ведь не была ещё создана смерть. Бог трудился над раем, выводил в нём чернооких гурий, и так славно получалось всё, так красиво и ладно, что, казалось, ничего и добавить нельзя.

Можно. Господь заметил вдруг далеко внизу, на краю обрыва над Агиделью, мальчика, комок грязи, и вдохнул в него весь мир. Весь прекрасный огромный мир, трепещущий жизнью. И тогда уже прошептал: «Хорошо».

Была пятница, и все дела были завершены, а нового творения не было, повсюду царил порядок.

Река далеко внизу, небо далеко вверху, густой воздух между ними. Густой воздух и свет ушедшего солнца в листьях и на воде. И ангелы, бережно раздувающие ночники светил. Касим закрыл глаза и видел это всё. Мир был вокруг, мир был внутри, мир был выколот иглами в уголках глаз, и неудержимо хотелось плакать.

Гавкнул пёс. Потом залаял, потом завизжал и заскулил, убегая прочь. Больно, сильной оплеухой шлёпнула в лицо грязь. Касим открыл глаза. Небо ласково смотрело вниз.

Ещё комок грязи и ещё один попали в лицо, в волосы. «Гимназист!», - орали и улюлюкали слободские мальчишки. Касим сел, и тут же камень ударил в бровь, заставив слёзы вылиться наружу. Мальчишки смеялись громко, натужно - будто стараясь друг перед другом. Один подбежал и пнул Касима в бок, тут же дурашливо запрыгав, показывая, что ушиб ногу.

Касим сквозь слёзы смотрел на уродливо кривящиеся лица, на разинутые в смехе мокрые рты, и знал, что мулла тысячу тысяч раз прав: человека Всевышний создал из грязи. Из расквашенной прибрежной глины, воняющей испражнениями стекающих в реку слободских улиц.

Маленький человек, слепленный недавно Аллахом, подставил сидящему Касиму в лицо свой оголённый зад и пукнул, пустив не святой дух. Другие божьи созданья завыли от восторга, залаяли и завизжали, как убежавший от них пёс. Ободрённый успехом человек показал, что сейчас будет мочиться, и вой смеющихся перешёл в кашель. Они веселились, скакали, спуская штаны и задирая рубахи, издавали непристойные звуки всем, чем могли. Они изо всех сил напрягали мозги: чтобы смешного придумать ещё, как ещё обрадовать товарищей? Самое смешное – это то, что можно выдавить из своего свалянного из глины тела.  Это вонь и грязь. Наконец мальчишки схватили гимназиста за волосы и стали возить лицом по земле, приказывая сипло: «Жри! Жри землю!». Толкали ему в рот куски грязи мокрыми жёсткими пальцами и смеялись, смеялись до слёз.

Была пятница, и Господь отдыхал.

Касим так и не понял замысел Бога. Привкус грязи во рту мучил, не давая покоя. Зачем было вдыхать мир в такой неблагородный материал? Зачем воздухом баламутить глину? Ведь она только вздувается пузырями и лопается, изрыгая вонь. Уж лучше б не было у грязи подобия Бога и знания, что Он есть, и можно было бы просто стекать с фекалиями в реку с ироничным именем – Белая. И не болело бы так внутри, не лопалось пузырями от дующего в грудь солнечного с травяным запахом ветра.

Чем больше людей, тем больше грязи. Чем больше город, тем гаже грязь. Вот гимназистка худенькая, большеглазая, с хорошенькими буклями возле щёчек, переходит канаву. Ножка у девочки маленькая, ступня узкая в лаковом башмачке, ступает на досочку осторожно, легко – залюбуешься. А под серой досочкой бурлит поток – жирные пятна от вылитого супа блестят среди тухлой капусты, картофельных очисток и обрывков рекламных афиш. Вот выводок крысят, фиолетовых голых утопышей, плывёт россыпью - один быстрее, другой, потише. И вдруг собрались все вместе – застряли над чем-то, что не даёт им плыть. Что там на дне? Брошенная утварь, собачий труп, или - не приведи бог! – что похуже? Раз! – толстый кусок кала пробил затор, и крысята покатились, покатились дальше, ныряя весело в жирную воду. А на краю канавы лежит взрослая крыса. Большая, развалилась вальяжно на спине, сложила лапы на раздувшемся брюхе, ощерилась надменной улыбкой полуоблезшего с морды рта. Проехала пролётка, по ступицу в грязи, рассекла канаву, хлынула волна, поплыла и крыса вслед за пролёткой – на площадь.

Гимназистка семенит по дощатому тротуару, только букли пружинят: вверх-вниз, вверх-вниз. И до того противные у неё сзади за буклями ушки – белые, торчащие, будто тянут в стороны зализанный между ними жиденький пук волос.

Зачем ты написал это, Господи? Зачем вычерчивал солнце и семь хрустальных небес?

Старшеклассник Иван показал как-то гимназистам луну. Учитель ушёл в лавку, а Иван, замещая его, деловито крутил колёсико телескопа. И золотая луна оказалась в грязных пятнах, будто залапана. И чем больше Касим узнавал, тем меньше понимал Бога. Он старательно делал замеры на метеорологической станции вместе с одноклассниками, вместе со всеми составлял прогнозы погоды для газет губернской типографии. Он учил греческий и латынь, читал по-русски и по-татарски, по-французски и по-немецки. Он зубрил историю и географию, законоведенье и статистику. Ходил с классом на экскурсию по городу, где узнал, что на Верхне-Торговой площади перед домом выпускника уфимской мужской гимназии, академика живописи Михаила Васильевича Нестерова как-то утонул в грязи крестьянин, приехавший на ярмарку. Утонул вместе с лошадью и телегой. Касим честно рассматривал гимназическую коллекцию минералов, усердно слушал учителей. Прочитал очень много книг – и не понимал.

Стесняясь сам себя, ходил в большую холодную гимназическую уборную, разглядывал подолгу своё некрасивое лицо в зеркале над умывальней – и не понимал, зачем, Господи?

Выручил друг Саша. Саша не учился в гимназии, он окончил начальное училище и устроился к отцу на завод. Касиму шёл уже пятнадцатый год, Саше было только двенадцать, но он знал гораздо больше товарища. Ведь он сидел за шкафом, когда к отцу приходили друзья и разговаривали. Потом стал приносить им чай. А после уже сам участвовал в беседах - слушал.

Касим рассказал другу про всё – про сточные канавы и ушастую гимназистку, про семь небес и слободских хулиганов. И Саша возмутился:

Что же ты сразу молчал? Мы бы отучили этих архирейских смеяться! Они там что вообще о себе думают, а? Несознательные гады.

Конечно, дело было не в архирейских - Саша это хорошо понял. Он просто посмотрел на Касима прозрачными глазами забияки и сказал, что Бога нет. И всё встало на свои места.

Нет никакого бога, а есть просто люди со своими заботами и нуждами. Они живут, пачкают вокруг себя и умирают. И, чтобы не было грязи, нужно просто жить достойно.

Как?

Достойно. Чтоб все были сыты и счастливы.

И только.

Чтобы не было грязи, надо чистить. – Так сказал Саша и ушёл обедать.

А Касим был счастлив. Он бродил по воскресным улицам и наслаждался свободой. Бога нет!

Он шёл по пыльному тротуару – грязь высохла. Перешагивал через обмелевшие канавы.

А ведь город был красив! Он дышал, он рос на глазах. Новенькие срубы в траве перед заборами: над ними весело переругивались плотники, и празднично пахло свежей древесиной. Празднично пахло свежей древесиной от тротуаров, от лесов, сколоченных наспех вокруг строящихся особняков. Яркие кирпичные стены многоэтажек – и тут, и там, и на соседней улице. Люди раскатывают старые серые брёвна, телегами вывозят в овраги мусор, и на месте вросших в пыль развалюх вырастают замки. Не просто жилища – а картинки, на которые смотришь, и хочется петь.

Касиму нравилось смотреть, как строится город. Вот рабочий с деревянной «козой» за плечами. Его товарищ быстро накидал в «козу» кирпичи, и рабочий – раз-раз, как циркач! – поднялся по жердине лесов на третий этаж. А там каменщики – раз-раз! – постукивают мастерками. А внизу уже штукатуры мажут глиной парадный вход. Хорошо! И небо ясное, и людям хорошо – есть работа, значит, они будут сыты.

Жарко. Рабочие садятся, кто где, разворачивают тряпицы с едой. Один, большой, высокий, стягивает рубаху, всю в кирпичной пыли. Хлебает из ладони воду, хлопает на лицо, выливает ведро воды на красное, как из обожженной глины, тело. Схлынули кровавые от кирпичной пыли струи, а тело не стало светлей. Лишь ярче блестит – уже водой, а не потом. Вода зализала в косицу волосы на груди, вода еле заметным паром поднялась с плеч. Краснотелый упал голой спиной в траву, смотрит в небо: ему хорошо, он даже не хочет есть. Он устал.

А штукатур пробует пальцами раствор. Из этой глины он вылепит по форме лица. Лица над входом в дом, лица над окнами. Смеющиеся и плачущие. Наподобие человеческих, но с волосами-змеями и пустыми, без зрачков, выпуклостями глаз. Штукатуры глиной замажут обожжённое кирпичное мясо, маляры закрасят глину в небесный цвет, а лица над входом и окнами пусть будут белыми. Светлыми, как облака.

Отлично, что бога нет!

Весна, и в парке смеются люди. Покрашенный летний театр обсох: доски стен - зеленые, а кружево наличников – белое. На террасе – столики, на эстраде играет оркестр. Солнце вычёрпывает музыку из труб, она только закончится вдруг, как тут же рождается снова. И солнце, радуясь, плещет музыку в листья, в струи фонтанов, в пруд и в голоса дам.

В беседке над прудом собрались гимназисты. С ними девушки. Девушки восхищённо слушают невысокого кадетика. Точнее, бывшего кадета, исключённого за вольнодумство. Он был лучшим в корпусе стрелком, он лучший гимнаст, он футболист и нигилист. Он просто герой. Его старший брат Иван бежит за мороженым.

И даже не кивает Касиму, пробежав мимо. Это понятно.

Всё вокруг понятно и просто, ведь бога нет. Нелепы нестыковки в Коране, бессмысленны споры Салимгарея с соседским муллой. Есть просто музыка, просто люди. Весна. Девушки стараются не закапать мороженым платье, юноши стараются говорить умно. Музыканты играют, не стараясь, - с удовольствием.

Прошёл полицмейстер с супругой. Гимназисты замолчали. Девушки отвернулись. Кадетик значительно потрогал ус. Солнце нечаянно попало полицмейстеру в нос, и старик чихнул на весь Виденеевский парк. Чихнул и пошёл себе по аллее, заботливо поддерживая под локоть сконфуженную жену.

Касим смотрел на листок, только что вылупившийся из почки. Невероятный листок – тонкий, тоньше самого искусного рукотворного кружева. Нежный настолько, что воздух рядом с его неуверенным, неровным пока краешком кажется грубым. И живой. Неукротимо, радостно живой – и это его приветствует оркестр склонившегося над парком солнца.

Касим смотрел на листок и не заметил, как сгустился воздух. Не заметил, как воздух опустился к земле, а небеса, все семь, отодвинулись ввысь. Дунул ветер, и край шёлкового платья погладил Касиму щёку.

Эта девушка стояла рядом.

Солнце спряталось за её кружевной зонт, но невесомые лучи выбивались из девичьей причёски и пушили золотистую косу. Из-за косы взошла неясная пока луна, и где-то в глубине прозрачных голубых глаз блеснули далёкие звёзды.

В этой девушке был секрет древнего Мастера. Она смотрела на Касима, и в груди у него распрямлялся нестерпимо чистый лист. На котором надо было вывести эти глаза, полные далёких звёзд, и солнечные волосы, и кожу из густого воздуха, уже запахшего летом.

Зашло за деревья солнце, смолк уставший оркестр, и Касим вспомнил, что бога нет.

 

Это было весной, а осенью в гимназии начали преподавать рисунок.

Учитель поставил на свой стол гипсовый цилиндр и зевнул в кулак – урок начался рано.

Перед Касимом светился чистый лист, и внутри у него светился лист, и он, отложив карандаш, взял краски и осторожно вывел на бумаге голубую полосу. Смазал её ветром и смотрел, как кисть выписывает небо, листья, белое кружево Летнего театра, белое кружево от солнца и руки, придерживающие лёгкую трость зонта.

Но как нарисовать лицо из густого тёплого воздуха? Как нарисовать звёзды, невидимые в высоте голубых глаз?

Чтобы воссоздать это, нужно знать секрет древнего Мастера, а Касим чуть ли не в первый раз взял в руки кисть. Скомканный лист внутри, испачканный голубым и зёлёным, мешал дышать, и Касим осторожно промыл кисть, бережно обмакнул её в белила. Не хватает мастерства сотворить человека. Он исправил нарисованные девичьи руки на двух взлетевших над дорожкой птиц. Человек так плох, потому что трудно его написать красиво. В нём так много от бога, а бога нет. Звёзды светятся в нём, но их не видно при свете дня. А ночью не видно ничего, кроме звёзд, и как рисовать то, чего нет или нельзя увидеть?

Что с вами, Девлеткильдеев? Вы не можете справиться с заданием?

Касим испуганно посмотрел на гипсовый белый цилиндр, так грамотно освещённый с одной стороны и затенённый с другой. На акварельные блики на своём листе.

Встал.

Прошу извинить меня, Алексей Андреевич, я не сделал рисунок.

Алексей Андреевич Соколов, преподаватель рисования, смотрел на исчерченный голубым и зелёным лист, на двух белых птиц, летящих к прямой ветке, так похожей на трость зонта.

Останьтесь после уроков.

 

Теперь после уроков Касим рисовал. Вместе со своим товарищем Засынкиным он старательно выводил геометрические тела в перспективе и учился «тушевать». Учитель Соколов готов был заниматься с мальчиками чуть ли не каждый день. Если не было свободного класса для занятий, они шли к Соколову домой и рисовали там. Андрей Алексеевич никогда не показывал своих работ, но однажды товарищи увидели на мольберте незаконченный портрет. Чернявая яркая девица смотрела с него, прямо, строго, но лицо её казалось плоским и неживым. Чёрная амазонка выписана тщательно и выписано строгое неживое лицо ангела. Соколов повернул портрет к стене и выложил на стол гипсовые фрукты.

Алексей Андреевич никогда не улыбался и не шутил. Он хмуро рассматривал рисунки, исправлял их. Никогда не ругал, а хвалил без одобрения.

Однажды, когда Засынкин ушёл, Алексей Андреевич сказал:

Вы – художник, Девлеткильдеев, и вам надо продолжить образование. Вы художник, и мне вас очень жаль. Но вам лучше учиться, пригласите в школу отца.

Касим не слушал. Он держал в руке фарфоровую чашку. Соколов налил туда для Касима чай, но мальчик не пил. Он смотрел на треснувшую очень старую чашку и удивлялся. Секрет древнего Мастера был в ней. Внутренний свет, плещущийся в хрупких стенках, нежность и благородство. А ведь это – всего лишь глина! Та же глина, что грязью стекает в реку, та же глина, из которой делают плоские кирпичи. Просто глина.

Касим держал в руках чашку и думал о девушке из Виденеевского парка.

 

Когда Засынкин заболел корью, Касим пошёл к Соколову один. Он не опоздал на урок, но калитку никто не открыл. Лаяла за забором безобидная соколовская псина, Касим стучал, наконец, решился отодвинуть прутом щеколду и войти. Псина обрадовалась, запрыгала возле ног, виляя всем телом.

Андрей Алексеевич! – позвал Касим, перешагивая через лужу на дорожке.

В маленьком однокомнатном домике что-то упало.

Андрей Алексеевич!

Судя по звукам, Соколов был дома, но Касим стеснялся войти. Он стоял у калитки и ждал.

Собака взвизгнула, на крыльцо вышла чернявая яркая девушка в длинной шали, села неуверенно на перила и попробовала закурить. Ей мешало то, что руки поддерживали шаль, под которой не было одежды. Касим узнал девушку и удивился, что в жизни у неё такое же плоское и неживое лицо, как на картине. Строгое лицо ангела, белое и неживое. Девушка попробовала закурить ещё раз, и её вырвало.

Касим решил, что урока не будет, и повернулся уйти.

Девлеткильдеев!

Соколов, в одних подштанниках, шагал к нему через полисад, прямо по клумбе.

Девлеткильдеев!

Соколов давил цветы калошами, надетыми на босу ногу, и Касима затошнило.

Стой! – Учитель схватил его за плечо. – Стой! – Он был пьян.

Цветочки! – Соколов сгрёб из-под ноги цветок и сунул Касиму в лицо. – Ты любишь рисовать цве-точ-ки! Но ведь - бог! Он всегда сделает лучше тебя!

Учитель тряхнул Касима, и у того свалилась на землю сумка.

Но ты! Будешь рисовать! – прошипел Соколов, страшно гримасничая. – Иначе ты сдохнешь! Иначе бог тебя накажет!

Касим попробовал вырваться.

Накажет! – шипел Соколов, и слюни текли у него на небритый подбородок. - Ты будешь болеть, блевать кровью, ты будешь корчиться один среди тараканов, потому, что ты – раб!

Он ткнул себя кулаком в грудь:

И я – раб!

Касим, освободившись, выбежал за калитку. Соколов потянулся за ним и, не удержавшись, упал лицом в грязь.

Касим остановился, не зная, бежать ему или помочь учителю встать.

Соколов плакал.

Я слаб! – неожиданно густым и сильным голосом прогудел он. – Слаб! Лучше бы был слеп! Я вижу, как надо, но не могу.

А с тобой говорит бог, - неожиданно ясно произнёс он, встал и пошёл к дому. На крыльце сдёрнул с девушки шаль и вытер ей рот, бережно как ребёнку. Потом ударил по щеке, её плоское лицо ожило вдруг, и девушка заплакала.

Скотина! – закричал Соколов и ударил её снова. – Тупая скотина! Тебя поишь, ты блюёшь, тебя бьёшь – ты плачешь! Зачем!? Господи!

Касим побежал скорее прочь, а голая девка голосила ему вслед, и Соколов орал яростно:

Зачем?!

 

Касим остановился только тогда, когда отбежал достаточно далеко от соколовского дома. Отдышался, вышел на площадь.

Около «Гранд-Отель» стоят пустые пролётки. Рядом глухой шарманщик крутит ручку, и подпевает бодро:

«Чего-то нет! Чего-то жаль!

И только сердце рвётся в даль!»

Мотив весёлый, а шарманка всхлипывает его, будто сквозь слёзы.

Касим помедлил почему-то возле магазина «Дамская портная». И сразу понял, почему: оттуда вышла эта девушка. Возле которой воздух становится теплей и гуще. У которой солнце в косе и месяц под косой. И звёзды в высоком небе голубых глаз. Все семь небес открылись вдруг, как в первый день мироздания, шарманка выла свой весёлый мотив, а извозчик подогнал пролётку поближе к тротуару. Девушка устроилась поудобней в пролётке, улыбнулась Касиму, застенчиво и удивлённо.

Касим смотрел на неё и понимал, что тысячи лет понадобились Мастеру, чтобы создать такое чудо: по штриху, по капельке копить свет и воздух. Копить мастерство и любовь.

Девушка тронула кружевным зонтиком извозчика в спину, грохнули колёса по мостовой. Одновременно от «Гранд-Отель» отъехал ещё один экипаж. Возницы взвизгнули, свистнули кнуты, лошади рванулись вперёд – кто быстрей?

Осторожно! – крикнул пассажир второго экипажа. Касим узнал его: к нему со своими тайнами бегали старшеклассники. – Что за гонки? – Пассажир беспокоился за свёрток, который держал в руках. - Осторожно!

Но повозка с девушкой уже толкнула другую в бок, так что колёса хрустнули о тротуар.

Посторонись! – гаркнул извозчик, подмигнул девушке через плечо, и умер.

Взрывом размело оба экипажа, пассажиров, возниц, одну лошадь. И ранило вторую.

Глухой шарманщик удивлённо смотрел, как осыпаются стёкла витрин, крутил ручку, и шарманка его выла весёлую песню.

Кричала лошадь, кричали люди, а небеса были пусты, все семь, и стало понятно: если нет Бога, значит, есть смерть.

 

Шесть гимназических лет, прошли как несколько дней. В общем-то, нечего вспомнить

 

 

Глава четвёртая.

САНКТ-ПЕТЕРБУРГ, ПЕТРОГРАД. 1908-1917

 

Ужас! Входи, мальчик. Ужас! Я от этого просто больна. У меня даже menstrues приключились от страха. Вот так вот – р-раз! О, Боже.

Неужели это сама княгиня Дивлет-Кильдеева? Толстуха в длинном одеянии, в потёртых домашних туфлях. Подбородок обозначен широкой лентой чепца, поверх ленты – щёки. Сразу под лентой – грудь, больше похожая на зад. Огромный зад спереди сверху и такой же – снизу и сзади, о, Боже.

Касим повторил про себя адрес: дом 11 по Обуховскому переулку. Извозчик объяснил подробно: «Пройдёте, ваше сиятельство, по Мёртвому, за домом Якунчиковой – Обухов. Там белый дом в два этажа – господ Таневых. А рядом – белый дом в два этажа, во двор проход в виде дуги, - это княгини. Мне там не проехать, звиняйте, замело».

Московская княгиня? Сама открыла дверь, но держится госпожой и кричит во весь голос:

Бедный мальчик! – И вдруг визжит, - Убери его, убери!

Под ноги ей выполз кот. Огромный, чёрный, он волочит задние ноги и беспомощно тычется мордой в пол.

О, я не могу на это смотреть, – завыла княгиня. – Пиритша! Пиритша!

«Сумасшедшая», - испугался Касим.

И тут вошла сумасшедшая.

Она двигалась обманной походкой обезьяны, изображающей старушку. Выворачивала ноги с притворной неловкостью, руки - чуть не до колен. И только при виде длинных зубов, мокро поблёскивающих из-под сморщенной верхней губы, представлялось, с какой стремительной силой может прыгнуть это существо.

И она прыгнула, именно как обезьяна, схватила кота и уставилась на Касима с любопытством и восторгом.

Касим в жизни не видел обезьян, поэтому счёл, что только оживлённый чёрными чарами высохший труп может двигаться так. И так смотреть – бессмысленно и жутко.

Пиритша, - сказала княгиня, - унеси кота, забери у молодого человека вещи и подавай чай.

И снова расстроилась:

Бедный, бедный.

Прислуга, ухмыльнувшись, потащила кота и касимовский сундучок.

Жалко мальчика, - причитала княгиня, проведя Касима в комнату. – Но запах! Невозможно терпеть. Пришлось пригласить врача. И так всё быстро: хлороформ, потом – р-раз! И кастрировал, - слово прозвучало с полным ужасом смысла. – И недорого взял.

Княгиня говорила и говорила о пятиминутной операции над котом, и Касим готов был уже, зажавшись, тыкаться мордой в пол.

 Он остановился у московской тётушки проездом, на одну ночь. Касим ехал в Петербург.

 

Петербург! Далёкий город за небом. Есть ли он на самом деле, или его придумали люди, чтобы не так грустно было жить? Когда-то, очень давно, дядя советовал отцу отправить Касима туда учиться. Умерли и отец, и дядя, а мечта?

Потом школьный учитель Соколов говорил Салимгарей-агаю про Петербург. Благочестивый агай качал головой:

Нельзя, нельзя, покарает Аллах.

А всегда сонный Соколов закричал вдруг:

Покарает! Если не будет рисовать! Ведь у него – дар! – художник тряс Касима. – Вот – рот. Он им будет есть. Глазами – смотреть. И прочее – бог дал ему для этого тело. Но там, - Соколов ткнул мальчику в грудь, и небо внутри дрогнуло болью, - то, что там, не должно сгнить! Иначе бога не будет в нём.

Салимгарей-агай слушал, щурил и без того узкие глазки, молчал. Касим знал: агай так же слушает муллу, а потом скажет слово - и мулла по полмесяца не заходит в их дом.

Соколов, роняя большие листы бумаги, показывал рисунки Касима: один, другой, третий. Агай молчал, смотрел. Смотрел и молчал. А, уходя, сказал:

Если так дело пойдёт, через несколько лет сам художником сможет стать, пожалуй. Да!

 

И вот теперь толстая Александра Николаевна Дивлет-Кильдеева поит Касима чаем. Он прячет лицо в исходящую паром большую чашку, княгиня бормочет, водит над гостем горящей свечой. Сурово качает чепцом. Ад. Он может быть только таким. С тёмными далёкими потолками, с горячим воздухом и сквозняком по полу, с душным запахом гари, высохших лугов и прогорклого масла. С церковными свечами по углам. С осквернённым котом, чёрным, тяжело повалившимся Касиму в ноги. С безумным глазом Пиритши в дверной щели.

Ад, вот куда попал Касим, пройдя переулок Мёртвый. И Петербург кажется далёким раем. И далёкая Уфа кажется сказкой.

Ночь. Княгиня без чепца - мёртвые волосы распущенны по плечам - таращится на огонь. Пиритша скорчилась в кресле, задрав обезьянье лицо ожившего трупа. Касиму нельзя уйти.

Княгиня вызывает мёртвых. Пиритша говорит. Касим закрывает глаза, но так ещё страшней.

 

При нём уже вызывали мёртвых. В новый год, когда начинался век, в гимназии так же горела свеча. Припадочная Лиза шептала, как Пиритша сейчас: «Там кто?». И кто-то отвечал ей, как сейчас. Кто-то раскачивал пламя свечи.

Сумасшедшая старуха, сморщив веки, зовёт мертвеца.

Нездоровая девочка играет в заклинания мёртвых, и веря, и не веря, что случается смерть. А всё сущее - всё, однажды рожденное быть, не хочет не быть. Оно колеблется в воздухе, жадно дрожит, ожидая зова. Жизнь! Совсем рядом – тёплая, яркая, шумная жизнь. И бешено трясётся столик: «Мы! Мы! Мы тут – позови!».

Глупые девчонки, потные юнцы, они трясутся от страха, у них волосы живота поднимаются дыбом – чувствуют нежить. Но дети боятся насмешки больше, чем смерти, и бодрый голосок лопочет:

Скажи, Наполеон, я нравлюсь черновласому М.?

А черновласый М. безобразно, беззаботно жив, он дышит, смотрит, сидит. Он опускает под столик руку, рука висит, как затаившийся нетопырь. И пальцы наливаются похотью и давят соседке сквозь юбку ногу. Сладко! А девчонка орёт: «Мама!». Все вскакивают, заносят свет, смеются от страха и – жизни! От жизни наполняющей их. А тоскливая нежить прячется по углам.

Дура Сонька, а ведь он хотел задать важный вопрос. Светло, все смеются: «Давайте ещё!». Выносится свет, припадочная Лиза смотрит на свечу и шипит: «Ты тут?».

Темнота придвигается из углов.

Там кто?

Это мой отец, - говорит черновласый М.

Он уверен, он счастлив от знания, что всемогущ. Он слышит неслышимое, видит невидимое, прошлое и будущее – в нём. В детстве он верил, что отец его – царь. Правитель скрывает сына от дворцовых интриг, но прибудет час – и придётся открыть, кого на самом деле растила в деревянном домишке советникова вдова. Повзрослев, он понял, что не наследник престола, напротив – цареубийца. Великая миссия на нём, и остаточное ощущение родства придавало мечте об убийстве греховную сладость. Но позже снова пришло прозренье: «Не то». Его миссия выше. Всё равно, кем была его мать. Неважно, кого Провиденье избрало в отцы. Всё – ерунда по сравнению с тем, что должно прийти.

Ты готов отвечать?

Да.

Ты готов спросить?

Темнота придвигается из углов.

Скоро конец света?

Конечно, да.

Чёрный локон откинут с лица. Конечно – скоро, ведь он уже пришёл в мир. Он, в обличие сына вдовы, - Антихрист.

Антихрист умер в 1905 году.

Касим закрывает глаза. Это глупо, глупо, глупо! И шипенье, и свечи, и нежить. Идиотский вопрос: там кто? А тут кто? Сумасшедшая, дура и он. И блюющий в углу чёрный кот.

 

А Петербург, всё-таки, случился с ним. Петербург – небо, небо и небо. Небо – в огромных окнах домов, в сырости тротуаров и экипажей. Небо льдинками цокает под ногой. Влажной изморозью светит со стен и спускается с крыш. Поднимается от реки. И куда не пойдёшь – вот оно. И всегда - ветер в лицо, куда не пойдёшь.

Остался в своём преддверии ада переулок Мёртвый. Обухов, Москва.

Пиритша, стесняясь, засунула Касиму в руки воняющий духами конверт. Внутри – высохший цветок. Мёртвый, казалось, он и не был живым. Касим за поворотом бросает цветок в снег и долго трёт руки о полы пальто.

Безумный глаз Пиритши сквозь дверную щель высмотрел в нём любовь. Он выбросил цветок, добрался до Петербурга, а любовь уже вошла в его комнатушку под небом. Касиму некуда было уйти.

Она вошла. Женщина с соседней мансарды.

У вас есть акварель?

Женщина красива издалека. Но не эта. Женская красота – от лукавого. Есть в женщине блеск, который с годами тускнеет. Но не в этой. В ней – сияние навсегда. Ломаные жестокие губы, отчаянные глаза – но пробивается изнутри свет, несолнечный, неловкий, как у свечи.

Касим молчит.

Вы же художник, у вас есть краски. – Она берёт со стола тюбик. – Дайте мне одну.

Он не художник, он – студент училища имени барона Штиглица. Центрального училища технического рисования. Художники спорят на вернисажах, а он старательно выводит орнаменты на картоне. Два года – только орнаменты. Учится рисовать. Через два года – заставка для книги. Зарисовки старинной ткани, декоративный мотив для ковра. Пальма.

Пальма – не цветок. В ней нет обречённости мгновенья. И она не красива.

Ещё через три года можно начать рисовать людей. На выставке всех поражает картина: безумный глаз подсматривает из-за двери. Отойдёшь от картины налево – глядит. Направо – и снова он смотрит в упор. Безумье и зло с тебя не спускают глаз. Все в восторге, а Касим изучает скелет. Не знакомится с автором  модного глаза, ни с кем из художников он не знаком. Он прилежно учится рисовать.

Сидящий натурщик, лежащий натурщик, сидящий мальчик, сидящий старик, старик с протянутой рукой. Бумага, картон, уголь.

 

Вот ваша акварель, спасибо.

Женщина стала ещё прекрасней. Она подвела акварелью ресницы, все женщины в Петербурге делают так.

Что это?

Эскиз росписи по фарфору.

Касим от неё закрывает листок. Фарфор – чудо. Кусок глины, в который вдохнул душу бог. Мальчиком Касим верил, что фарфор сделан из света - лунного или солнечного. Если из лунного – внутри чашка очень белая. А если из солнечного – то золотая. И на этой посуде видно всё, на что падают лучи светил – дальние города и горы, сады, пастбища, красивые люди, занятые своими делами, корабли в море и караваны в пустыне. Касим мог бесконечно смотреть на волшебное блюдце или чашку, слушать плеск волн нарисованных там морей и еле различимые крики летающих над дальними городами птиц.

А сейчас он сам – почти Создатель. Эскиз росписи. Начало волшебного мира. Эта женщина, что стоит перед ним, достойна фарфоровой чашки. На эскизе она ещё прекрасней. Тем, что никогда не засмеётся.

Аллах запрещает портреты. Идолопоклонством опасна безвременная красота. Касим не поклонялся портрету. Но восхищён Господом, создавшим такое чудо - её.

Красота женщины преходяща и опасна: хочется смотреть бесконечно, служить ей и восхищаться, а женщина смеётся, ужасно искажая лицо, ест, а ещё хуже – варит пищу. Но очарование женщины таково, что к ней привыкаешь и уже не хочешь жить без неё, но жить с ней мучительно, и мучительна тоска по красоте, которую предчувствовал найти в любимой. Другое дело – искусство. Оно – принадлежит не времени, но вечности. Оно достойно служения.

Сидящий натурщик, лежащий натурщик, сидящий мальчик, сидящий старик, старик с протянутой рукой. В мире идёт война.

Бумага, картон, уголь. Касим уже не студент.

Эта женщина живёт по соседству.

Она прекрасна. Она никогда не смеётся.

Заходит. Берёт в руки Коран.

Вы – мусульманин?

Да.

А совсем не похожи.

Конечно, он не похож на дворника-татарина.

Вы похожи на героев Эдгара По.

Он не ответил, она отпустила Коран:

А я не верю в Бога.

Во что вы верите?

В мёртвых. Они говорят со мной.

Только не это! Опять какая-то дрянь колеблется в воздухе, жадно дрожит, ожидая зова. Ведь - жизнь! Совсем рядом – тёплая, яркая, шумная жизнь. И бешено трясётся столик: «Мы! Мы! Мы тут – позови!».

Эта женщина никогда не смеётся.

Вы – художник. Вы не такой, как все.

Ерунда.

В Уфе Касим учился с одним: черновласый М. – он умер в 1905 году.

Черноволосый юноша знал, что не будет как все: изо дня в день – забота о куске хлеба, работа, работа. Утром надо уходить на службу, чтобы получить денег и иметь возможность следующим утром снова пойти на службу. Борьба за жизнь отупляет. Он не станет долго и мелочно бороться со смертью – пойдёт ей навстречу. Его повесят ранним утром в глухом тюремном дворике, а товарищи будут, плача, петь «Марсельезу» из окон. Но он не умрёт – и смерть, и жизнь не для него - не для того, кто Избран.

Он придёт бледный, в саване, к девочке из соседней квартиры. Покачает молча головой – и она поймёт. Заплачет по своей глупой девичьей жизни, по нему, слишком молодому, чтобы умереть. Слишком яркому, чтобы жить.

 

Эта женщина любит задавать вопросы.

Вам нравятся террористы?

Нет.

Касим жил с террористами во флигеле дома купца Бондаренко в Уфе. Террористам было по двадцать лет. Они играли в свободу.

А мне их жаль. Они хотели, чтобы не было голодных.

Моя мать хотела, чтобы не было голодных.

Ваша мать – башкирка?

Да.

Она революционерка?

Нет, она готовила пищу.

Расскажите мне о башкирах.

Что?

Они участвовали в беспорядках?

 

Да. 1905 год, митинг протеста. На Торговой площади – толпа. На высоком магазинном крыльце хрипло бранится оратор. Потом – другой. Башкиры поставили на площади юрту и спокойно пьют жирный чай. Орут, выступают, ярятся русские, татары, хохлы. А башкиры пьют чай и подтверждают: «Да»,  «Мы тоже так думаем, ладно». Всё верно, но зачем так кричать? Человек не должен быть лёгким. Главное, чтобы была еда. Еда – это магия, еда – это сила. К сытому не подступит голодная смерть. Кушать надо степенно, чтобы пища правильно вошла в человека. Вкусной должна быть пища, чтобы медленно ласкать её языком, медленно глотать, радуя горло. Тяжёлой должна быть пища, чтобы человек сидел или спал, а не бегал собакой по дорогам, где его караулит смерть.

У Касима еды мало. Он учится уже в Петербургской Академии художеств. И учит: ездит преподавать в Серпуховское коммерческое училище.

1916 год. Он создал свой первый акварельный лист: «На молитве». Настоящая акварель. 29 января. В этот день состоялся последний налёт немецких дирижаблей на Париж.

Как далеко 1905 год, Уфа, Торговая площадь, толпа.

Толпа разорвала человека, просто растерзала в куски, когда он шестом с цветами чуть повредил хоругвь. Подпортил императора лик. А что чувствовал человек? Не этот – грязные ошмётки, а другой - сжимающий в пальцах кусок чужой дымящейся плоти? Что чувствовал? Ничего. Он не понял дрожи уходящего из мяса тепла, просто швырнул прочь кровавую мерзость, вытер руки об кричащего соседа и топтал, топтал, то, что под ногами. Что? Всё равно. Главное – крик, главное – свобода. Сегодня прожит день не за кусок хлеба, не за будущее счастье детей и не за спокойную старость. Сегодня он свободен, как будто бы Бога нет. Свободен, как после судного дня.

Свободен! Он раззявил рот не для пищи – для крика: «Свобода!». И вцепился зубами соседу в плечо.

Но это был ещё не конец света.

В тот день скончался только черновласый М. Тот, что не боялся спрашивать мёртвых.

Он умер в 1905 году от кори. Никто не пел «Марсельезу».

Тянулся на своём старом диванчике, плакал и не верил в свою смерть. Не может быть, чтобы кончилось всё. Что останутся тикать большие часы на стене, что точильщик будет так же кричать: «ножи, ножницы, топоры!». Что будет падать снег, и девчонка из соседней квартиры будет кричать кому-то: «Дурак!». Не изменится ничего, если его – его! – исключить из жизни. Он, исключительный, - даже не винтик – соринка. Уже завтра его труп будет лежать в гробу под землёй, где нет ни звуков, ни воздуха, - конец всему. Придёт весна - его тело размякнет, разжижится, потечёт зловонной влагой между костей. От него загниёт плохонькая древесина гроба и всё, что было человеком, деревом, тканью, растворится в земле без остатка. Его не будет? Невозможно.

А может быть – свобода? Может быть, не врут про Бога, и наступит суд? Он, призванный молодым, будет отвечать спокойно и внятно за всё, что совершил. Судьи будут строги, он суров – его совесть чиста.

Его совесть чиста – он ничего не сделал в этой оконченной жизни. Ничего!

Он плакал взахлёб, слёзы намочили щёки, стекали за уши, и от этого было сладко – он жив, он может плакать, всё ещё обойдётся, и он не умрёт. Никогда.

Он не понял, не почувствовал – «Сейчас!». Просто всё живоё вздыбилось в нём: каждая волосинка, каждая клеточка, кровинка – всё сущее всколыхнулось вверх. Прочь от небытия! Вверх! Но там уже – ничего. И внизу, и вокруг – ничего. Только нелепый труп с выпученными глазами и разинутым ртом на диванчике. Да тикают часы на стене, точильщик хрипит: «ножи, ножницы, топоры!», смеётся девочка и падает снег.

И кто-то живой спрашивает тихо, как в пустой комнате: «Там кто?». А в ответ – ничего.

 

Эта женщина, что заходит к Касиму, - колдунья.

Она не верит в Бога. Салимгарей-агай говорил, что когда человек живёт одним днём, только желудком, единственное, что сдерживает мерзость и инстинкты – вера. Поэтому каждая улица упирается в храм. Где нет Бога – суета и смерть.

В этой женщине нет суеты.

Она любит повторять:

Вы – художник.

Она берёт в свои руки его пальцы и смотрит на них:

Как понять это чудо? Вы – чудо. У вас иная - эфирная - плоть. Свой язык и особенный взгляд.

Склоняется губами к его ресницам:

Я хочу видеть мир этими глазами творца.

Касим бережёт бесстрастность. Копит её изо дня в день. И вдруг бросает этой женщине под ноги, шепчет яростно, зло:

Я – не художник! Я – пахарь, работник. Всё, что могу – копировать природу. Я учусь – только учусь! - делать это тщательно и умело. Зачем? Чтобы выразить свою любовь. Чтобы дать красоте чуть дольше продержаться против времени.

Вы любите?

У меня щемит душу от красоты.

Она пробует слова на вкус.

Прищемленная красотой душа?

Да – искалеченная, а не особенная. Я не художник. Мне никогда не сравниться с Богом, я - копировщик.

Но вы соревнуетесь с ним?

Нет. Хочу приблизиться. Не по умению, а по любви.

Она смотрит в него акварельным глазом, сбоку.

Так вот ты какой.

Ты!

Смотри на меня: кто же я?

Касим знает ответ:

Ты – фитна. По-арабски: «соблазн».

Ого! Это будет мой псевдоним.

Она никогда не смеётся.

 

У неё есть муж. В это трудно поверить. Даже воздух почтителен к её волосам и платью. Но - мужчина? Не может быть.

Муж спрашивает её:

Почему в самый неподходящий момент ты зовёшь тёщу?

Я?

Ты кричишь: мама, мамочка! Как вокзальная шлюха.

А ты знаешь, что кричат вокзальные шлюхи в самый, как ты говоришь, неподходящий момент?

Конечно.

Ты - мразь!

А ты – нет.

Ты – урод.

А ты – прекрасна.

Пошёл вон.

Ты красивая дрянь. Колдовка. Присушила меня.

 

Эта женщина – колдунья. Касим ходит по Эрмитажу, смотрит на статуи, а думает о ней.  Она всегда строга. Легка, лучиста, волшебна – и тени гримасы не мелькнёт на её акварельном лице. Касим бережёт свою бесстрастность. Он с родственным чувством смотрит на лица статуй. Кто говорит, что их улыбки неестественны? Такие же улыбки у многих башкир – спокойные, никогда не сходящие с губ – просто изгиб рта, уголками кверху.

Разве женщину можно любить? Она или безобразна, или слишком далека для любви. Так далека, что и восхищение не дойдёт до неё – остаётся внутри.

 

Спорим, твой художник - девственник?

Это в двадцать-то с лишним лет?

И тени гримасы не мелькнёт на её акварельном лице:

Не может быть.

Спорим?

 

У неё есть муж. Он проводит рукой по светящейся коже, смотрит в переполненные летним небом глаза. А Касим бережёт бесстрастность. Страсти безобразны, красота - бесстрастна.

Раньше у тебя пахло фиалками, а теперь – тухлой рыбой.

Счастье, что у меня там нет ноздрей, и я не чувствую, чем воняет у тебя изо рта.

Счастье? Так ты счастлива со мной?

Убери морду, ты давно не брился!

Я ходил к парикмахеру утром.

А сейчас мне колет.

Какие нежности!

Я говорю: колет!

А я говорю: раздвинь ляжки.

Я не хочу!

Раздвинь!

Уберись!

Ну, хорошо, пошепчу за ушком. Тут тебе не мешает моя небритость?

Щекотно.

Хочешь мальчика?

И так жадно он это сказал, что она дрогнула всей спиной и спросила:

А ты будешь смотреть?

Да.

Ты, правда, сам хочешь?

Я бы, наверно, упал в обморок, если бы это случилось.

Упал бы, а потом?

Потом взял бы тебя тоже. Чтобы наши руки встретились на твоей груди. Чтобы чувствовать, как ты дрожишь. От него и от меня. Испытать его жажду и самому захотеть безумно.

А сейчас, без него, не хочешь?

Сейчас - хочу.

 

Эта женщина – колдунья. Собрались люди, она начинает сеанс. Любопытные хотят говорить с мёртвыми. Но не могут, им нужна она, переводчик. Она беседует с мертвыми и на все вопросы знает ответ. И тени гримасы не мелькнёт на её акварельном лице. Только свет от церковной свечи.

Темнота придвигается из углов.

Там кто?

Они говорят со мной.

Всё сущее - всё, однажды рожденное быть, не хочет не быть. Оно колеблется в воздухе, алчно дрожит, ожидая зова. И бешено трясётся столик: «Мы! Мы! Мы тут – позови!».

Ты кто? Ты готов отвечать?

Да. Ты готова спросить?

Касим закрывает глаза. Это глупо, глупо, глупо! И шипенье, и свечи, и нежить. Идиотский вопрос: там кто? А тут кто?

Никого.

Неужели он остался один?

Все ушли, и только женщина шепчет ему в лицо: «Смотри!».

Смотри! Кожа, волосы – проходящая прелесть на вид, на ощупь, на запах. Счастье, когда есть, кому успеть насладиться этим. Твой Аллах! Как печален кулинар, шедевр которого зачерствел не съеденным. Как тоскует Господь, когда творение его не нужно. Женщина – одно из дивнейших творений. Созданных для тебя. Смотри!

Касим смотрит. Перед ним не бесстрастная нагота натурщицы, а живая красота, сияющая сквозь кожу.

Красота для глаз, для губ и для рук. Красота запаха, красота шёпота. Он и не знал до сих пор, каким на ощупь бывает свет. Здесь – тёплый, тут – прохладный. А тут он сжигает руку и молнией сквозь тело спускается до пальцев ног.

Красота прикосновений. Не руками – руки держат это чудо, крепче. Крепче! Прикосновения света – на лице, на груди, под животом. Губами приложиться к нему. Выпить весь белый свет, чтобы он ликованьем струился в крови.

Смелее. Вот сюда. И сюда.

Почему у тебя там пахнет фиалкой?

Темнота придвигается из углов.

Кто-то, потный, навалился на женщину сзади. Мокрая, пахнущая дрянью, темнота облепила белый свет и дрожит, трясётся судорожно, сопит. С хлюпаньем загоняет воздух – куда? Воздуха не осталось почти. Жадная темнота бешено хочет жить – сейчас, немедленно. Света не осталось совсем. Темнота и – вопль! Хриплый беззвучный рёв и содрогание плоти, исторгающей запах протухшей рыбы.

Женщина поджигает свечи. Кто тут? Нелепая туша с выпученными глазами и разинутым ртом дышит на диванчике. Её муж. Тикают часы на стене. За окнами небо цокает льдинками под копытами патрульных коней.

Женщина смеётся. Хохочет, как безумная, изогнувшись всем телом. Колышется свет от свечей на плечах, на грудях. На мокрых бёдрах, на испачканном тухлятиной животе. Струится алым закатное солнце волос, в летних зрачках – душная грозовая ночь.

Она смеётся, бессовестно глядя в глаза, как вокзальная шлюха.

И она – прекрасна.

 

Петербург. Он случился, как радость, как горе. Растворился в неверном небе, оставив запах фиалок и боль, дерущую кашлем грудь.

 

Уфа, 1917 год. Касим удивлённо осматривал привокзальную площадь. Когда-то извозчиков на ней было – тьма. Сейчас - две лошади дышат морозом себе под ноги, два извозчика отвернулись друг от друга. Люди с тюками идут под гору пешком. Извозчик называет Касиму цену, у него такие деньги есть. Ещё остаётся немного - сёстрам.

Касим устраивается поудобней в повозке, неловко пинает возницу в утеплённую ватой спину. Лошадь поднимается в гору, едва обгоняя ковыляющих с вокзала людей. Знакомый город, низенький, пахнущий супом.

Грязное небо, грязные улицы, серые дома. Знакомый особняк, когда-то ярко-голубой, с белыми лицами над окнами и над входом. Лица кривятся в невесёлом смехе и негорестном плаче. Безглазые, они не видят, что из одного окна к другому протянута верёвка с неопрятным бельём. Касима больше всего поразило именно это бельё в окнах роскошного дома - бесстыжее, как из цыганской слободки.

Приехали? – спросил извозчик.

Касим спустился на дорогу, расплатился, принял свой сундучок. Дом сестёр – за поворотом. По улице неприятно идти, как по кладбищу. Мёртво хрустнуло под ногой. Фарфор. Осколок лунного света. Головы красивых людей отколоты от туловища и с грустными улыбками смотрят на дальние города. Что-то досадное случилось в мире, опять, и нужно хлопотать. Искать работу, утром уходить на службу, чтобы получить денег и иметь возможность следующим утром снова пойти на службу.

А картины? А Петербург? Далёкая мечта за горизонтом. Есть ли он на самом деле, или его придумали люди, чтобы не так грустно было жить? Касим осторожно шёл под бесцветным небом. Он понял, что этот серый, пахнущий супом город – навсегда.

 

 

Глава пятая.

УФИМСКАЯ ГУБЕРНИЯ. 1921-22 гг.

 

Конец света.

Темно.

Глаза не смотрят и не видят - темно. Но не страшно, ведь всё происходит в свой срок.

Во всём теле, в чистом, сухом теле нет ни кусочка пищи, ничего чужого. Нет желаний и нет сил. Хорошо.

Приятно, что во рту – только воздух. Подрагивает еле-еле, лаская дёсны. Много дней во рту – только воздух.

Как хорошо умереть в свой срок в ясном уме и памяти!

 

…Касим Салигаскарович строго посмотрел на хлеб. На маленький кусочек хлеба, в котором почти не было ржи. В нём - подсолнечная шелуха. Котлозаман, наверное, совсем выжила из ума, если покупает теперь подобную пищу. У неё помутился разум, или она больна.

Она стала разговаривать тихо. А главное, - стала разговаривать мало. Не болтает больше с соседками, не поёт на кухне. Это всё хорошо.

Но плохо, если она и вправду больна. Вон как похудела. Стоит и смотрит печально, как брат пьёт чай, а сама не садится рядом. Спросить бы, в чём дело, но вдруг сестра обидится. Вдруг она болеет чем-то по-женски, о чём нельзя рассказать? А вдруг она начнет плакать?! Нет, лучше есть спокойно свой хлеб и запивать его чаем.

А Котлозаман смотрела, как кушает брат, и гордилась, что ей удалось достать для него  хлеб, в котором есть картофель. Мёрзлый, но другой не стали бы запекать – съели бы без теста. Котлозаман выменяла этот кусок на пайковый сахарин.

Сама она уже несколько недель не ела хлеба. Не могла – болел живот. Она ела жидкие каши и варёную тыкву. А брату, кроме каш, варила ещё суп. И травяной чай.

Котлозаман радовалась, что у них есть ещё целая тыква на три семьи. А через пять, нет – через четыре с половиной дня, Касим получит в училище паёк.

Котлозаман вздохнула. Брат ездил летом в Самарканд и совсем не привёз еды. Таков уж Касим: наверняка, наступил конец света, а он даже не знает об этом. Он ест хлеб с подсолнечной шелухой и мёрзлой картошкой и ни о чём не спрашивает. Ест аккуратно, красиво, не торопясь – как всегда.

 

А в десятках вёрст от Уфы кипит туй[18]. Праздник – почти вся деревня собралась в круг. Люди смеются, переговариваются. Мужчины рубят дрова, женщины режут мясо. Старухи, хихикая, моют в тазах требуху и кишки. Дети дуют в глиняные свистульки. Взрослые кричат на них, когда сами заводят музыку, но как не дудеть, как не свистеть малышам, если такой праздник! Если небо чистое-чистое, и весеннее солнце смотрится в белый снег!

Старая Закира не веселится со всеми. Пришёл её срок, во всём теле нет ни кусочка пищи, ничего чужого. Нет желаний и нет сил. Хорошо. Глаза не смотрят и не видят, но ум и память остались при ней.

Закира довольна. Она всё сделала правильно. Заранее натопила печь, помылась. Достала из сундука новое бельё и новую постель.

Она лежит в темноте своих невидящих глаз и слушает музыку деревенского праздника.

 

Исэкей не ест хлеба, не слушает музыку – он идёт за своей лошадью, пешком, потому что бедной кобыле достаточно саней, груженых добром. Исэкей – не зверь, чтобы садиться в сани, когда там так много вещей.

Тяжело тебе,  - говорит он лошади.

Лошадь идёт, кивает.

Столько снега намело.

Кивок.

Снега много, год урожайный будет.

 

По той же дороге, ближе к городу – наезженной, дальше – занесённой снегом, бежит другая лошадь. Она везёт крепкие сани. В них - молоденький милиционер и столичный художник. Касим Салигаскарович закутал лицо шарфом, хотя не холодно. И сердито смотрит на снег. Его спутник говорит без умолку, рассказывает истории своего красноармейского прошлого. Наверное, он слегка не в себе, ведь не может же нормальный человек столько болтать.

Они проезжают тихие заснеженные деревни. Мёртвые, неухоженные дома, выше окон заваленные сугробами. Проезжают деревню, где кипит праздник. Многие дома порублены или пустые, а перед деревней вытоптан кругом снег, горят костры, ликует музыка.

Милиционер замолкает и подстёгивает лошадь.

Странно, ведь сегодня нет никакого праздника, – удивляется Касим Салигаскарович. – И потом, разве сейчас не голод?

Его спутник смотрит недоверчиво и молчит. Художники всегда немного не в себе.

 

Старая Закира лежит в своей чистой постели, слушает музыку, слушает красивое пение. Её сосед Хасан в своём доме крутит рукоятку ручной мельницы. Он быстро-быстро крутит рукоятку пустой мельницы, а уши у него заткнуты войлоком.

Закира в ясном уме и памяти. Она помнит всё.

Её младшенький, Абдельхай родился в срок. Насира-ханум приняла его. Мыла маленького тёплой водой, заворачивала в чистое полотно. Правильно, когда есть, кому принять рождённое на свет живое тело.

Неправильно, когда некому принять мёртвое тело человека, рождённого на тот свет. Закира мыла Насиру-ханум, когда она оставила мужа своего Хасана. Мыла, обряжала в чистые одежды, сшитые по обычаю - за одну ночь. Жалела Насиру-ханум, что нет у неё дочерей, нет внучек, нет невесток. А кто теперь омоет саму Закиру? Кто будет шить мелкими стежками ей штаны и рубаху? Где жена Абдельхая? Где дочери Абдельхая? Где сам Абдельхай? Не завёл ни жены, ни дочерей.

 

Милиционер молчал. Потом вдруг начал рассказывать дальше. С праздничным весёлым лицом, с каким начал эту историю сразу за Уфой. Кажется, тогда Касим Салигаскарович из вежливости спросил его о цели пути.

Её сын болел, когда мы вошли в избу. Лежал за красным занавесом, кашлял. Но хозяйка приветливо встретила нас, напоила чаем.

 

Абдельхай болел, когда в село пришли красные. Хорошие парни, они вежливо пили чай, неторопливо вели беседу. От них не было вреда.

Закира стояла, смотрела, как они едят, совсем молодые, хорошие парни. Не выдержала, спросила главного:

Когда же кончится эта проклятая заваруха?

Они знали.

Как покончим с беляками, так и заваруха кончится, - ответили ей.

А когда с беляками покончите?

Молчат.

Бросьте вы воевать! Враз бросьте – и всех дел. Посмотрите на себя – до чего дошли! Да и дома, небось, заждались. Матерей своих пожалейте, невест!

 

Хозяйка здорово отругала нас. Мы скорее допили чай и пошли. А она снимает со стены две винтовки, две сабли, тычет нам в руки:

Забирайте! Уносите с собой, чтоб глаза мои не видели! Прочь уносите всё!

Не болтай глупостей, мама, - сказал тогда Абдельхай. – Зачем отдала винтовки?

И  Зульфакар не одобрил, что отдала оружие в такое смутное время. Но Закира считала, что хватит с них войны, не для того ждала столько лет, не для того замирились с немцами, чтобы резать сейчас друг друга, как будто других дел на свете нет.

 

Мы пришли к ней снова через два дня

 «Сын-то, выздоровел?» – спрашиваем.

«Ничего, выздоравливает».

А сама хмурая. Волосы седые под платок заправляет. Два дня назад чёрные были, тут смотрим – белые.

Мы уже и не рады, что зашли.

Пленных берёте? – говорит вдруг Закира-апа.

Да.

А потом? Убиваете?

Нет, - отвечаем, - не убиваем, а что?

Милиционер замолчал и молчал долго, видно, дальше не стал рассказывать вслух.

И что? Зачем она спросила? – Касиму Салигаскаровичу не понравилась тишина, ползущая от снежных холмиков вдоль дороги.

Подвела нас к амбару, сняла замок. «Забирайте», - говорит. А там – беляки. Штук двадцать!

«От вас мне не было вреда, а эти…»

Сыновей, короче, они у неё убили. Замучили.

Тишина вплотную подступала к саням, отшатываясь от скрипа полозьев, уворачиваясь от копыт.

Милиционер неожиданно снова открыл рот.

Героическая старушка, грамоту вот ей вручу. – И вполголоса, хотя кроме них двоих никого не было, сказал, - Из пайка своего откладывал кое-что для неё.

У меня родных-то никого нет, - сказал громко.

 

Её мальчиков хоронили всем селом. Выкопали для них хорошие сухие могилы. По всем правилам копали – глубоко, до красной глины. Соседки собрались готовить стол. Вместе щипали гусей, рубили мясо. Сосед Хасан-агай зарезал тогда барана, не пожалел. Плакал над её сыновьями, как над своими детьми.

Хасан-агай! Перед смертью не хотелось думать об этом человеке.

Она так много думала о нём: и утром, просыпаясь в темноте, и днём - взбивая сметану, расчёсывая коз, нарубая салму[19] – всегда. Ночью мысли иногда оставляли её, но тогда начинались сны.

Потом прошла жизнь, а потом он пришёл свататься к ней в огород, где она поливала балан[20]. Всё говорил, говорил, про умершую жену, про хозяйство, про себя.

Что надо-то? - спросила она.

Когда сказал, что жениться, отмахнулась:

Ну тебя, старый верблюд!

Сейчас подошёл её срок. А Хасан в своём доме крутит рукоятку пустой мельницы. И уши у него заткнуты войлоком.

 

Касим Салигаскарович сердится. На попутчика. На себя: зачем поехал из города? Какой такой особенный снег мечтал увидеть? Он насмотрелся на его белый свет на всю жизнь и никогда потом не писал снега.

 

Хорошо умирать, - думает Закира, - когда играет музыка. Хорошо думать, что люди празднуют её рождение на тот свет. Но людям нет дела до Закиры. Играет музыка - это Дажжяль собирает неверных, чтобы увести их на Каф-тау. Потому, что настал конец света. Старые люди говорили, что когда приходит Дажжяль, нужно спрятаться от него, заткнуть уши войлоком и крутить ручную мельницу. Чтобы не слышать его пленительную музыку и не отправиться вслед за ним. Ещё люди говорили, что, вслед за Дажжялем появится Ягжузмагжуз и сожрёт поверхность земли до самой красной глины. Поэтому могилу роют до самой красной глины, на которую кладут тело мертвеца.

Жаль, что её не похоронят по-людски. Но она всё сделала правильно. Хоть и стара, хоть и не осталось сил, а набрала снега к котёл. Наколола дров. Не настоящих дров – куда ей расколоть полено! Наковыряла трухлявых чурок в сенях. Когда крошила их топором, обнаружила в трухлявых чурках червей. Съела, оказалось вкусно.

Через три дня растопила снег в котле, нагрела воды, помылась. Достала из сундука чистое бельё и чистую постель. Нарядилась и лежит в темноте своих невидящих глаз, слушает музыку деревенского праздника.

Мужчины рубят дрова, женщины варят мясо. Старухи набивают и коптят колбасу – впрок.  Скоро весна, мясо начнёт портиться, а свежего теперь не дождёшься скоро. Ни в одном доме не сыщешь ни кур, ни гусей, ни уток. Нет ни коз, ни овец. Не осталось лошадей, не на чем поехать в другие места искать просо, ячмень, муку.

Дети дуют в свистульки. Взрослые кричат на них, когда сами заводят музыку, но как не дудеть, как не свистеть малышам, если праздник, если небо чистое-чистое, и весеннее солнце смотрится в белый снег!

 

… Исэкей едет на новое место. В его селе стало слишком худо, может быть, в других местах иначе?

Он взял с собой все нужные вещи. И жену свою взял с собой тоже. Ведь как же ехать на новое место без жены?

Но сейчас он устал и проголодался. Наломал тонких веток для лошади. Достал из сумки фляжку с холодным чаем, завёрнутые в полотенце лепёшки. Сухие, невкусные лепёшки, жена стряпала их несколько дней назад.

Чай перелил в кружку. Сидел, пил – хорошо. И увидел липу – всю усыпанную маленькими шариками семян.

Вот, птицы не добрались до тебя, - сказал Исэкей.

Дошагал до неё по  глубокому снегу, принялся объедать с нижних веток крошечные сухие орешки, вкусные, как в детстве.

 

Нам не обернуться за день, надо искать постой. – Милиционер снял шапку, и оказалось, что голова у него неровная, а уши торчат, как древесные грибы.

В этой деревне не праздновали. То тут, то там – дом с обрубленным по двери крыльцом. Во многих нет и дверей. Разобранные клети, торчат из снега голые камни фундаментов от сеней.

Тихо. Даже собаки бегают бесшумно, не бросаются с лаем на приезжих, а воровато трусят стаей по краю дороги, как тени.

Ушастый милиционер, проваливаясь в снег, подошёл к первому дому. Крыльца нет, но снега столько, что почти достаёт до дверей. По сугробу забрался в дом.

Эй, есть кто живой?

Собаки подбежали к саням. Касим Салигаскарович подоткнул полог и не смотрел на собак. Потом выбрался из саней и пошел по следам попутчика.

В доме оказалось очень чисто. И светло: солнце светило в окна, плескалось по красным узорчатым коврикам и коврам. По большим цветастым подушкам, по занавескам. Солнце светило-то в два луча – больше не помещалось в окна, но так было в доме хорошо, что лучи - прозрачные, без пыли – наполнили его весь.

Эй, хозяйка!

Женщина лежит на перине лицом вверх. Молчит. И так тихо везде, будто кончился в мире звук.

Ну, знаешь, хозяйка, так не встречают гостей! – милиционер поставил сумку на стол. – Топи печь, кипяти чай, а то у тебя тут холодней, чем на улице.

Хозяйка молчит, моргает.

Может, болеешь? – ушастый милиционер подошёл к ней. – Где муж? Ты не бойся, - вдруг спохватился он. - Еду мы привезли. И тебе хватит, вставай!

И тут он заметил то, что Касим Салигаскарович увидел сразу. Детей. Много детей, головастых – с торчащими под кожей большими черепами. Детей со связанными тонкими ручками. Они лежали повсюду.

Милиционер достал пистолет.

Кто связал их? Зачем?

Я.

Голос прозвучал ниоткуда, нечеловеческий, тихий голос. Будто свалилась на пол перина.

Зачем? – тоже тихо переспросил красноармеец.

Дети стали кусать друг другу руки…- Женщине было трудно говорить, она отвыкла. - Пришлось их связать. И положить отдельно.

Милиционер засуетился, начал доставать из сумки продукты.

Отдам им паёк, а? – беспомощно оглянулся на Касима Салигаскаровича. – Отдам весь? Ведь дети! Закира-апа - старая женщина, ест мало, ей, может не нужно, а?

Тут женщина упала с кровати на колени и неожиданно резво поползла к гостям.

Не давайте им есть, - умоляла она.

Прошу вас, не кормите! Они больно мучились в первые семь дней, потом стали потише… Теперь ничего не чувствуют. Дайте им умереть! А то вы покормите, они отойдут немного, потом будут опять семь дней мучиться. Дайте им умереть спокойно!

Надо забрать их в город, - сказал Касим Салигаскарович.

Поздно, - милиционер собрал продукты обратно в сумку. – Не довезём.

Будьте добрые, не кормите!

Женщина медленно билась головой в пол.

Детдома переполнены. И не довезём.

Ушастый мальчишка в старом бушлате побежал к саням, чтобы художник не видел его слёз.

 

Почему не едят собак?! Такие жирные псы и так много! Смотрите, сколько их – целые стаи!

Сани проехали, из последнего дома выполз раздетый мужчина. Одна собака отошла от других и уселась неподалёку.

Мужчина, стоя на четвереньках, попробовал подманить собаку камнем:

На! На!

Но та лениво зевнула и прилегла на снег – ждать, пока человек сдохнет.

Мужчина увидел вытаявшую лепёшку навоза и меньше, чем через полчаса дополз до неё. Стал есть лепёшку ртом, без помощи рук. Не жадно, не торопясь.

Собаки ждали, брезгливо отвернувшись.

А сани с милиционером и художником спешили туда, где кипел туй. Где собрались всем селом, варили мясо в котлах, плясали и пели песни. Ведь это праздник, когда кругом конец света, а ты жив, и мясо кипит в котле.

Еда – это магия, еда – это сила. К сытому не подступит голодная смерть. Кушать надо степенно, чтобы пища правильно вошла в человека. Вкусной должна быть пища, чтобы медленно ласкать её языком, медленно глотать, радуя горло. Тяжёлой должна быть пища, чтобы человек сидел или спал, а не бегал собакой по дорогам, где его караулит смерть.

 

Исэкей не хотел думать о смерти. Она была слишком внимательна к нему в эту зиму. Забрала всех детей.

Это большое горе, ведь без детей нет радости человеку.

Потом смерть забрала жену Исэкея. И это была большая беда. Ведь они столько лет прожили вместе, и Исэкей очень привык к жене. Без жены одиноко жить человеку.

Исэкей взял умершую жену с собой, завернув в одеяло. Он ослаб в эту зиму и не мог вырыть могилу глубиной до красной глины. А сейчас, когда Ягжузмагжуз грызёт землю, умершее тело нельзя оставлять на произвол судьбы. Судьбе и односельчанам не доверял Исэкей. Поэтому он собрал вещи и поехал на новое место. Хорошо, что лошадь сумели сберечь, ведь без лошади человеку смерть.

Исэкей не хотел думать о смерти. Он прихлёбывал свой чай - отвар берёзовых почек и ел лепёшки с конским навозом.

Роща кончится, и опять будет степь. – Подбодрил он лошадь. – Нам главное не сбиться с дороги.

Лошадь стала ложиться на бок, но ей мешали оглобли.

Потерпи, мы скоро доберёмся до места.

Но лошадь не хотела терпеть - умерла.

Исэкей допил чай, подошёл к лошади, погладил мягкую шерсть у неё на морде.

Эх, балакай, балакай[21], - ласково сказал он, вспомнив своих детей.

И неловко поцеловал лошадь около уха.

Эх, родная, родная моя, - сказал он, подумав о живой жене.

Аккуратно переложил на снег все вещи.

Выбрал подходящее дерево, перекинул через толстую ветку верёвку. Вернулся к саням, взял жену на руки и с помощью верёвки устроил её тело на дереве.

Лучше уж птицы, - объяснил он ей. – Лучше птицы!

Потом присел около лошади. Лошадь он не мог поднять на дерево. Жена стала очень маленькой и худой, а лошадь, хоть и похудела тоже, не стала маленькой.

Без лошади человеку смерть. Исэкей пошёл по глубокому снегу к дереву, стараясь наступать в глубокие дыры своих следов.

Снега много, год урожайный будет.

Жена лежала в развилке, завёрнутая в одеяло. Лежала удобно, так что не нужно и привязывать. Исэкей освободил верёвку, связал петлю. Отдохнул, опершись спиной на ствол. Вроде и немного работы, а устал - проклятая зима.

Он закрепил один конец верёвки, надел петлю себе на шею и принял смерть.

 

Закира умерла в ясном уме и памяти, не закрывая глаз.

Сначала ничего не случилось.

Но через несколько минут старый Хасан вынул войлок из ушей и прислушался. Как и следовало ожидать, играла музыка, звучало красивое пение. Это Дажжяль собирает неверных, чтобы увести их на Каф-тау. Потому, что настал конец света.

Хасан поднялся на ноги, удивился, как тяжело оказалось стоять. Но он дошёл до сундука, достал новую одежду и нарядился, как жених.

Взял чистое полотенце, намочил его и старательно обтёр ноги. Навертел портянки, надел кожаные калоши и пошёл к соседке. Двор замело снегом, и Хасан пожалел, что нет у него праздничных сапог – высоких, с загнутыми носами и металлическим каблуком. Никогда не было у него таких сапог. Даже на собственной свадьбе.

Много дней кипит туй. Праздник – почти вся деревня собралась в круг. Никому нет дела до смерти Закиры. И до неё в деревне кончались люди. Кончались, их никто не закапывал в землю. Зачем? Они сохранней в сенях, в амбаре. Не совсем на морозе, чтобы не леденели. Чтобы топор легко мог выкусить кусок грудинки или задней части.

Никому нет дела до Закиры. Потому что амбар посреди деревни и так полон мяса. Более молодого и вкусного, чем у немощной старухи.

Только Хасан праздновал её смерть.

Когда приехала милиция (лопоухий красноармеец и художник из Уфы), старик плясал на утоптанном дворике между домами, играл сам себе на глиняной свистульке. Скакал, высоко поднимая колени.

Он долго не хотел отдавать милиционеру голову и рёбра Закиры-апай. Он объяснял, что милиция может взять себе другое мясо, его очень много в амбаре, там есть и девушки, и дети – на выбор. Но мальчишка пригрозил пистолетом и собрал его запасы в мешок. И Хасан плакал беспомощно, по-стариковски, пока милиционер писал: «… найдена в корыте голова и часть туловища гражданки села Узундарово Жиянгалиной Закиры, предположительно 65 лет. Туловище съедено гражданином названного села Хасаном Суфияновым, который в этом сознался…».

Хасан желал смерти этому милиционеру в поношенном бушлате. И, поскольку наступил конец времён, так и вышло – уже через два дня. Мальчишка пошутил.

Аллалх акбар! – сказал он своим товарищам по партии, заходя в Красную комнату.

Кто пригнулся, кто-то бросился на пол, а председатель успел выстрелить. Милиционер получил пулю в лоб и упал в сени.

Но это случилось в среду, уже в Уфе, а сейчас был праздник, и весёлая музыка поднималась к небу, быстрее, чем густой аромат пищи. И небо, как всегда по весне, обещало счастье.

 

Касим Салигаскарович не слышал музыки. Его утомил белый свет снега, и он закрыл глаза. Он не видел конца света, он не слышал дудки Дажжяля - он был не от мира сего. Люди любили друг друга, а он жил один. Люди стреляли друг в друга и пожирали друг друга, а он был один. Он родился одиноким на свет, он прожил одиноким всю жизнь и потому уцелел.

Касим Салигаскарович закрылся от белизны снега и пропустил конец света. И не завидовал старой Закире.

Хотя каждый мог позавидовать ей. Ведь так хорошо умереть в свой срок! Когда конец света – это только темнота погасших глаз.

Хорошо уходить с этого света на тот и не знать больше, что этому свету - конец. Умереть до того, как на землю придёт Дажжяль.

Как страшно продолжать жить, когда свет кончился. Так страшно, что не справляется разум. Разум гаснет, душу уводит Дажжяль на гору для неверных – Каф-тау. А тело скачет и скачет в нелепой пляске по красной от крови глине, чуть прикрытой снегом.

Опустевшее тело будет скакать, пока ему хватит сил. Потом его съест Ягжузмагжуз. А смерть не придёт. Ведь свету пришёл конец, и смерти больше нет для людей. Нет для людей рая, нет ада, а только красная глина, из которой сделал когда-то свистульку Бог.

 

 

Глава шестая.

БОЛЬШАЯ БАШКИРИЯ, 1924-1928. БАШКИРСКАЯ АССР, 1933-1935.

 

И, как водится после конца света, люди продолжали жить.

Сотни матерей падали замертво вдоль дороги, ведущей в город. Дети не плакали возле них – не было сил. Сотни матерей упрямо несли на руках уже мёртвых младенцев. Кто-то сумел выжить, несмотря ни на что. Но многие спаслись.

Моего дедушку в страшном двадцать втором привёз в Уфу старший брат. Дедушке было всего десять лет, он ничего не знал о конце света, а просто проживал своё детство. Спал на большом сундуке в углу коридора. Стал хорошо понимать и говорить по-русски. Брат усиленно занимался с ним, готовил к учебному году.

Мой дедушка быстро перестал скучать по родному аулу - он привык к своему сундуку. Правда, сначала боялся на нём спать: всё слушал, что происходит внутри. Ведь там, под тяжёлой крышкой, жили конники-красноармейцы.

Привык, что город очень большой – как много аулов: один аул со своей мечетью кончался, рядом сразу начинался другой, тоже со своей мечетью, потом – следующий. Между нами совсем не было земли – только огороды и овраги. И почти совсем не было неба.

Небо появлялось внезапно, если окажешься вдруг на обрыве горы. Просто идёшь и идёшь вверх, и раз – небо! И гора уже кончилась под ногами. А вот город не кончался никогда. Посмотришь вниз, а он – опять тут, лезет серыми деревянными домишками по склону или ползёт к реке.

Привык, что многие дома в городе очень большие. Привык к грязным улицам с вонючими сточными канавами, что по весне превращались в реки.

В городе почти совсем не было неба, но каждая улица кончалась или церковью, или мечетью.

Церкви и мечети не стали сносить. В их метровых стенах открывали училища, мастерские, склады. Мой дедушка, в тридцатых годах – комсомолец, упал в обморок, когда ему зачитали донос: что он сын муллы. Его отец не был муллой, хотя читал Коран и знал все суры наизусть. Где-то потерялся семейный Коран, в котором он сделал запись: «Я, Сахаутдин, сын Ахмадея, дарю это священное писание младшему сыну своему Нуру, который родился в 1912 году 15 февраля. Прошу великого Аллаха даровать ему долгую жизнь, счастье и разум, дабы смог прочесть эту священную книгу до конца. Аминь». Мой дедушка, Нур Сахаутдинович, не верил в Бога. Он отлично учился и поехал учиться дальше. Нет, не в Петербург – в Ленинград.

 

Ветер. Не бешенный – бесстрастный. Он просто гуляет по улицам, не замечая закутанных в шарфы людей. Ветер, задев мимоходом, равнодушно ударил в лицо, Касим Салигаскарович закашлял в платок. С платком попала в руку карамель «Красноармейская звезда».

У конфеты забавный фантик: на нём нарисован белогвардеец, в зад ему вставлен штык. Рядом стихи:

Сунулся было Колчак

                                     в правители,

Только того Колчака и видели.

Фантик рисовал Маяковский.

Маяковский дружил с Бурлюком. Бурлюк работал с Касимом в Уфе. Девлеткильдеев засмотрелся на картинку, конфета размякла в пальцах.

У церкви – молчаливый нищий. Девлеткильдеев отдал ему карамель без бумажки. Надо бы дать мелочь.

Мелочь, мелочь.

Он ищет в кармане липкой от сахара рукой: Котлозаман попросила купить – что? Уже позабыл. Кажется, марки.

Нищий снисходительно принял карамель. Стоит, смотрит в сторону, ничего не ждёт. Милостыня нужна тому, кто её даёт. Кто сунет мелочь и чувствует себя лучше. По дороге в церковь хочется стать лучше: стыдно являться перед богом таким, как ты есть. И по дороге из церкви хочется стать лучше: ведь ты только что пообещал отцу небесному исправиться. Вот нищий и поставлен тут: собирать плату с тех, кто хочет за мелочь купить добро.

Касим Салигаскарович денег не нашёл, обнаружил в кармане марку. Марка дорогая, благотворительная: «В помощь пострадавшему от наводнения Ленинграду». Зачем он её купил: надеялся своими копейками кому-то помочь?

«Пострадавшему Ленинграду», 1924 год. Петербург? Далёкий город за небом. Его нет на самом деле, его придумали люди, чтобы не так грустно было жить.

И вдруг Девлеткильдеев узнал ветер. Такой же там – в Петербурге. Точно такой – неласковый и резкий. И точно такая же церковь там, в городе за небом. Или там не церковь – собор? Спасская церковь в Уфе построена по подобию Казанского собора в Петербурге. По подобию. Кто-то, такой же тоскующий, как этот художник в старом пальто, выстроил тут, в Уфе, свою мечту о небе.

Ленинград. Касим когда-то уехал из Петрограда. Слово «град» осталось, в двадцать четвёртом добавилось: «Ленин».

 

Ветер, ветер. В городе душно. В нём пахнет трупом. В городе – культ мертвецов. Ради главного из них сгребают с кладбища сотни надгробий. Срочно нужен мрамор: в Уфе торопятся возвести постамент. На постаменте – статуя умершего вождя. Памятник ему – первый в стране. Память о тех, с кого сорвали плиты, уже не нужна никому.

Мать пришла на могилу к младенцу – отрыдать на девятый день. Снег потоптан, могилы нет. Что ж, хорошо. Ведь неправильно, когда родители хоронят детей. Мальчик, ты где? Помолись за меня, если есть кому. Твои сёстры и брат будут расти и схоронят вашу маму в срок.

Могилы нет. Тут кто? Может быть, мальчик – там? Нет, там плачет потерявший родителей старик. Родительская сегодня, не время поминать детей.

Конная милиция всех с кладбища гонит прочь. Рабочие возводят забор. Здесь выстроят детский парк. Люди плачут: они потерялись. Кто замолвит словечко за них? Они даже могилы не сумели сберечь. Так, может быть, нет никого? В земле – кости. И всё. Нет родных и над ними, над миром – пусто, не перед кем замолвить словцо. Сироты. Они остались в своём разворованном мире одни. 

Зачем тогда нетронута Спасская церковь, за что берёт плату снисходительный нищий?

В городе – культ мертвецов. Вот тот боковой престол – в честь святителя Николая. Его, умершего, чтили из века в век. Но было в церкви что-то ещё: спасение, рождество? Касим Салигаскарович гуляет один между расписанных стен, в церкви нет никого. Служба кончилась. Пусто.

 

Ветер, ветер. В городе душно. Касим Салигаскарович едет из города прочь.

Музей устроил экспедицию за предметами народного быта: научный сотрудник музея Девлеткильдеев и художник Сыромятников катят на казённой лошади в Тунгавер-Катайский кантон.

За городом – бабий вой. С церкви снимают крест.

Возница смущённо хмыкает на причитающих тёток.

Да, жалко церкву.

Художники молчат.

В праздник было куда сходить, – рассуждает возница. - Нарядишься, человеком себя почувствуешь, да. А сейчас, что делать? Водку придётся пить.

Зачем же сразу – водку? – удивился Сыромятников.

А то? Человек от забот устаёт. Ему поплакать, помечтать надо. Иначе печень, сердце, кишки заболят. Нет, без водки теперь - никак.

Что ж, можно в гости сходить, песни попеть, пообщаться. - Сыромятников говорит фальшиво, как с ребёнком.

А! Гости – не церква, там выпить не грех.

Уже не слышно лёгких на слёзы баб. Потянулся деревянными домишками и отстал беспокойный город. Только холмы, дорога и поросшие лесом горы ниже неба вдали.

 

Художникам любопытно было увидеть настоящие горы. Но те отодвигались вместе с горизонтом, дорога зачарованно петляла от села к селу. Русские, татары, башкиры заинтересованно смотрели повозке вслед, лаяли собаки, суматошно проскакивали перед лошадью тонконогие ягнята, шипели гуси. Скучно.

Каждое утро казалось, что горы за ночь стали ближе. Они оставляли повсюду свои приметы: то высунется из земли да замрёт наклонённым истуканом длинный обветренный камень; то неожиданно холм повернётся к дороге скалистым ободранным боком.

И вот однажды, Девлеткильдеев заснул, а когда проснулся, вокруг оказалась ночь.

И он с ужасом степного уроженца понял, что невидимые в темноте горы – тут. Понял, что шум внизу – река Инзер. Степные реки молчаливы, а эта возится с восторгом в камнях, фырчит, брызжется и тянет, тянет куда-то с бесцеремонным шуршанием своё сильное плоское тело.

Он понял, что шум вверху – это гордый поднебесный лес. Почувствовал, что спустился к дороге зевающий от предутренней зяби медведь.

Лошадь затаилась, но хозяин прошёл по камням и захрустел кустарником к реке – рыбачить.

Темно. Нет ни луны ни звёзд. Где небо - вверху, внизу, сбоку?

Вдруг зашевелилось лениво что-то огромное, потянулось и ударило внезапно горячим воздухом сзади, рвануло через лес. И навстречу, сбивая дремоту с веток, морозом дунуло так, что у художника занемела щека.

Сшиблись два проснувшихся ветра – тёплый и холодный, закружились, как играющие псы, разгоняя темноту, обминая промокшие травы. Поборолись и умчались по верхушкам деревьев, каждый в свою сторону. Полоскать вывешенное на просушку бельё, задирать перья курам, скрипеть воротами. Равнодушно гулять по серым улицам городов.

Касим Салигаскарович выбрался из-под мокрой от росы кожаной полости, спрыгнул на дорогу и осторожно подошёл умыться к реке. Он боялся оглянуться, и так зная, что горы – тут.

Река, нарезвившись ночью, довольная, журчала, обтираясь о камни. У самого берега густело облако. Касим Салигаскарович протянул к нему руки, облако испуганно вспорхнуло и поплыло вверх – к поднимающемуся солнцу.

Художникам любопытно было увидеть настоящие горы. Но любопытство оказалось неуместно здесь, как в храме.

Без всякого предупреждения закапал откуда-то дождь и сразу кончился. Тут встречаются ветры и рождаются облака. Это волшебное первобытное место не зря так долго не хотело подпускать к себе.

Касим Салигаскарович смотрел вокруг с суеверным чувством, что слишком радоваться нельзя. Он боялся спугнуть чудо рвущимся из груди ликованьем, обхватил себя руками и закрыл глаза. Всё равно горы - тут. Всё равно он тут – в горах. И мир настолько больше корчащихся в суете городов, что даже не замечает их зуда.

Здесь всё – как в первый день бытия, и слышен радостный выдох Бога: хорошо.

 

Мёрзнешь?

Подошёл кутающийся в клетчатую шаль Сыромятников.

Не знаешь, который час?

Здесь нет времени. Вечность.

Касим Салигаскарович открыл глаза и ответил:

Утро.

 

Какие люди могут жить в этом первобытном безвременном месте?

Казённая лошадь, оступаясь на камнях, тащит пустую повозку по реке. Люди босиком идут рядом. Босиком идти неудобно, ноги соскальзывают с камней, больно оббиваясь об их гладкие спины. Но сапоги – одни. И дорога одна – по обмелевшей летней реке. Воды в ней – по голень, и ногам прохладно. Зато головы гудят от жары.

Сыромятников завязал уголки белого носового платка, прикрыл голову. То и дело плещет себе водой на лицо. Девлеткильдеев парится в полотняной фуражке.

Когда они выходят из реки к деревне, им рады. Спокойные уроженцы рая ласково принимают гостей.

 

Кто же может жить в этом первобытном безвременном месте?

Девлеткильдеев рисует охотника на медведя.

Самые умные, самые сильные в этих местах – медведи и люди. Они – родственники, почти братья. Но медведь не ведает ни добра, ни зла – за ним нужен глаз. Не доглядишь, он начнёт убивать коров, карабкающихся по заросшим лесом скалам в поисках корма. Или воровать припасы и гусей. Для медведя нет запретов, поэтому он должен знать, что существует охотник на медведя Султанов.

Султанов начеку: в руках у него копьё, за спиной – двустволка. В ногах – чёрный пёс с внимательным взглядом.

Сыромятников пишет этюд и говорит, говорит без конца. Его заботят серьёзные вопросы:

Обладает ли человек свободной волей, что даёт базу для поощрения и наказания? Зависит ли от него то, что происходит вокруг?

Девлеткильдеев молчит. Обладает ли медведь свободной волей? Можно ли его наказывать за убийство коров? Охотник Султанов считает, что да.

Бог связан абсолютными этическими нормами, - говорит Сыромятников.

А Бог не связан ничем, но всё связано с ним. Девлеткильдеев улыбается, молчит. Он счастлив, что над человеком не нужно держать двустволку и копьё, ведь он может чувствовать красоту и любовь.

Как верить в Бога?– горько спрашивает Сыромятников, - если он допустил то, что допустил?

Он спорит, ему не возражает никто. Он сомневается, стоя на раскрытой Господней ладони. И вдруг понимает это. Откладывает кисти, ложится спиной на траву и просто смотрит вверх.

 

Счастливый своим умением, Девлеткильдеев пишет портреты. Эти люди исчезнут скоро вместе со своим безвременным миром. Они уходят, как детство, и надо успеть записать их спокойные лица. Здесь нет времени, но нужно успеть показать тем, смываемым смертью, что живут в своих городах далеко внизу: есть красота и остался Бог.

Здесь нет времени, но уже осень осветляет в кронах деревьев пряди. Утром под кожухом повозки очень холодно и приходится чаще останавливаться в домах. Художники перебрались через горы, дорога зачарованно петляет от села к селу, а горы всё ещё тут.

Крыльцо башкирской избы из далёкого детства. Волшебное, сотворённое солнцем. Оно исчезнет, стоит только моргнуть. Девлеткильдеев пишет, счастливый, что может уберечь, сохранить этот солнечный дом на листе.

1928 год, 23 августа. Деревня Усман-Гали.

Ассалям аллейкум! Простите, что потревожили вас.

Дома нет никого.

Взрослые ушли в лес. Марьям покормила гусей. Для неё это пока игра. Её мама совершает множество бытовых обрядов, зная, что ими отгоняет от дома смерть. А маленькая Марьям просто смеётся, глядя, как подросшие гусята отталкивают друг друга от корытца. Так же горожане, играючи, привычно толкутся в храмах, не замечая рядом горячих жил единого в боге мира.

Марьям вернулась в избу и испугалась – у порога стояли двое чужих. Один высокий, худой, с чёрными усами и в странной шапке. Второй – пониже, с белым, завязанным по углам, платком на голове. Девочка уже потеряла доверчивость малыша и не научилась ещё обходиться с чужими по-взрослому. Поэтому она просто стояла и смотрела большими от страха глазами.

Высокий умел разговаривать по-человечески. Он попросил Марьям надеть её праздничное голубое платье и мамину ниточку бус. Второй в это время раскладывал на женской половине подушки и одеяла. Девочку посадили среди подушек на дощатый помост, длинный велел не двигаться и смотреть в окно. Марьям, зная, что родители до вечера не вернуться, покорно делала всё, что ей говорят. Сидела, затаившись: может быть, если вести себя хорошо, эти люди не поступят с ней плохо.

Длинный достал странные предметы и принялся возиться за ровной, поставленной на ножки, доской. Подошёл к Марьям, поправил ей лежащие безвольно руки. Она не чувствовала ни любопытства, ни даже страха, просто притворилась, что её нет. Только сердце колотится быстро-быстро, да ещё стыдно за старые мамины калоши, которые Марьям надела, выйдя кормить гусей.

Девлеткильдеев торопливо писал. Миг – и это чудо исчезнет. Никогда у неё не будет таких нежных, побелевших от волнения губ. Отчётливых, будто обведённых плакатной тушью глаз. Не будет по-детски пухловатых ладошек. Останутся, может быть, только нелепые комья кожаных старых калош.

Миг – и она будет расхаживать по двору, командуя гусям и овцам, красная от приготовления пищи, сердитая на орущего младенца и вечно сонного мужа. Она вырастит пятерых детей. А пока затаилась, её нет. И всё чётче проступает акварельный портрет: «Девушка-башкирка в голубом».

Художники подарили девочке несколько карамелек «Красноармейская звезда» и отправились дальше. Через несколько дней – 10 августа – в деревне Кубагашево была написана «Девушка-башкирка в оранжевом». Сердитая, некрасивая. Мать, хозяйка дома. Она не знала и не рассказывала сказок.

Она сама была – сказка. От сна до сна совершала сотни обрядов - для поддержания жизни в доме и вокруг. Выходила вечером за ворота, смотрела строго на солнце, и солнце покорно садилось. Готовила пищу, ткала, пряла, шила. Кормила и холила скотину, собирала травы и мыла детей. Она сидела с рукодельем, сидела у себя дома за красным шаршау[22], и смерть не смела войти.

Не знала, что такое любовь. Этого слова не было в её голове. Она смотрела на своего мужа, данного ей господом, смотрела на детей, дарованных им же, но – слово «любовь»? И без него в мире всё устроено должным образом, ещё с давних пор. Она, муж и дети, устроены тоже.

В ней были спокойствие и сила. Сила веры, что всё будет так, как будет.

Как будет? Когда-то жила такая же девушка в оранжевом. Касим Салигаскарович не помнил её лица, но знал, что она тоже была некрасива. Она ушла в землю, как оранжевое светило и исчезла навсегда. Но можно уберечь от небытия это, подсвеченное закатным платьем сердитое лицо. Лицо матери.

 

Летом 1928 года были созданы почти все произведения башкирской классики кисти Девлеткильдеева. Потом, осенью, город снова захлопнулся над ним, и художник перестал писать людей.

В кармане старого пальто завалялся потрёпанный фантик. На нём ерунда - корявый толстяк со штыком в заднице, а хорошо. Касим Салигаскарович трудится над плакатом. Он никак не может нарисовать, как Маяковский, неправильно. На плакатах Девлеткильдеева – равнодушные натурщики. Сидящий натурщик, лежащий натурщик, сидящий мальчик, сидящий старик, старик с протянутой рукой. Каждый день – просто борьба с голодом. Встать утром, пойти заработать на хлеб, чтобы были силы завтра пойти заработать на хлеб. Его работа нужна только Котлозаман, которую он кормит. Студентам? Нет. Они хихикают, флиртуют. Конечно, учатся рисовать. Но можно ли научить видеть? Чему может научить их он, день изо дня ведущий тупую борьбу с голодом?

Голода не видно, он притаился. Но есть ещё другая смерть. Против которой надо рисовать плакаты, вывески. Эта смерть вызвала его однажды к себе:

Расскажите о своих родителях, Касим Салигаскарович.

Мать – башкирка. Отец – татарин.

Дворянин?

Да. Но он не был богат.

Смерть старательно пишет: «Мать – башкирка. Отец – татарин».

Живы?

Умерли, когда мне было 7 лет.

Это в котором, выходит, году?

Смерть отлично всё знает, кому же ещё знать всё, как не ей? Но смерть на службе.

1932 год. Репрессированы два человека с фамилией Девлеткильдеев, оба из Кугуля. 1870 и 75 года рождения, татары, крестьяне беспартийные и безграмотные.

Отец – татарин. Дворянин?

 

Девлеткильдеев больше не пишет людей. Он уезжает из города и проверяет: Бог есть. Он старательно вычерчивает пейзажи, наполненные ветреным тревожным небом. Торопится записать всю красоту, которая есть вокруг и показать её – кому?

Он всматривается в лица. Вот эта девушка очень красива: тонкие фарфоровые ноздри, аккуратный живой, как цветок яблони, рот. Длинная гордая шея. Девушка зевает, и мерзкая ниточка слюны вытягивается от десны до десны.

Кому показывать красоту? Разве можно научить видеть?

Зачарованная дорога петляет от села к селу, но ни ягнята, ни гуси не бросаются под повозку. 1933 год – голод.

В городе – культ мертвецов. Мёртвых сваливают в церквях. И обильно приносят им жертвы: новые, новые трупы слоями. Непонятный, противоестественный культ. А минуты проходят всё быстрей и быстрей. Время уползает, сминая сильным телом хрупкую красоту живого.

Цветы – самое красивое из того, что видел Касим. Они так красивы, что смотришь на них и палец готов отрезать, лишь бы не увял ни один лепесток. Но лепестки чернеют, и сильнее боли не знает Касим. Весь тридцать пятый год он пишет цветы. Но разве можно успеть записать всё? Когда руки работают так медленно. Когда нужно ходить на службу. А в груди дёргается кашлем навсегда разбитое небо.

 

Ай! Нищему ветер в лицо. Так говорят башкиры. Касим Салигаскарович просто гуляет по улицам, не замечая закутанных в шарфы прохожих.

Город обновляется, он всё больше похож на нарядный плакат. Люди в нём веселы или задумчивы, им хорошо, они проживают жизнь.

Но от церквей и мечетей пахнет тленом. Там, в подвалах, слоями складывают убитых, пересыпают известью и землёй.

Город обновляется. Асфальтируют улицы. Прокладывают водопровод. Старинный родник в разрушенной часовне Казанско-Богородской церкви залит бетоном, засыпан трёхметровой толщей песка. Но вода пробивается наружу, превращая мусорную свалку в воняющее мертвечиной болото.

И всё сущее - всё, однажды рожденное быть, не хочет не быть. Оно колеблется в воздухе, жадно дрожит, ожидая зова. Жизнь! Совсем рядом – тёплая, яркая, шумная жизнь. Мёртвым нет приюта, а живые и не подозревают, что их ожидает вскоре.

Наверное, Бог перестал верить в людей.

 

 

Глава седьмая.

УФА. 1937-41гг.

 

Рука мастера. Он столько лет уже держит кисть. Каждый мазок точен, краска ложится ровно, без лишней густоты.

Касим Салигаскарович чуть отстранился, посмотрел на свою работу. Хорошо. Каждая трещинка, каждый сучок – в порядке.

Художник взял ведро с разведённой побелкой, кисть и пошёл к следующей яблоне.

1937 год. 24 апреля. Ему пятьдесят.

Хороший год: снижаются цены – на ткани, на обувь, на мыло и порошок. Строятся дома. 1 февраля зазвенел первый в Уфе трамвай. По улицам раскатывают чёрный жирный асфальт.

Улица Ленина, улица Маркса, улица Егора Сазонова. Ленин, Маркс – история. Чтимые божества, а так недавно – люди. Егор Сазонов – убийца и наркоман. Мир строится заново, всё в нём случилось недавно, на памяти молодых.

Самая древняя история – Пушкин. Страна отмечает столетие его смерти. Что такое сто лет? Касиму Салигаскаровичу – пятьдесят. Столетие – две его недолгие жизни. Ему было уже семь, когда умер Дантес.

Улица Чеверёва на отшибе, по ней не проехать – грязь. Когда-то очень давно, ещё в той жизни, Саша Чеверёв сказал: «Чтобы не было грязи, надо чистить». Хорошо, что названа улица именем мальчика, который мечтал о свободе для убогой калмыцкой девчонки. Мечтал о свободе для всех. Освободил ненадолго Касима, сказав ему, что бога нет.

Улица Чеверёва - улица имени забияки с прозрачными глазами, нарывавшегося на драку всегда.

Бог, не нуждавшийся в его вере, подарил драчуну множество драк. Саша погиб в двадцать первом году, но не в бою – от болезни. Готовился принять пулю, а смерть оказалась внутри.

Он умер без малого в тридцать три, но всё успел. Успел завести семью, успел мечтать о том, чтобы все были сыты и счастливы. Он родился героем и успел им побыть.

Касиму – пятьдесят. Осенью он с сестрой собирает яблоки в саду Художественного пролетарского музея, продаёт их, а на вырученные деньги покупает для музея экспонаты. Он родился художником.

Рука мастера. Уверенно держит перо. Каждый мазок точен, чернила ложатся ровно, без лишней густоты. Он выводит на бумаге имена тех, кто успел уйти. Чеверёв, Ямашев, Кадомцев. Ахтямов, Арцыбушев, Сайфи. Он уже писал о них в Уфимский Истпарт. Тогда его оставили в покое. Сейчас приходится вспоминать снова. Он был свидетелем истории, написанной погибшими безвременно мальчишками. Безвременно? Они-то успели всё.

Когда террорист Хусаин Ямашев негласно приехал в Уфу, ему было всего 23. С Девлеткильдеевыми Хусаина познакомил социал-демократ Зариф Садыков – хороший приятель Салимгарей-агая. Сняли квартиру – флигель дома купца Бондаренко. Девлеткильдеевы заняли большую комнату, Хусаин со своей женой Хадичёй – маленькую. Обедали вместе – в общей столовой.

Так было. Ямашев – студент. Салимгарей подрабатывает уроками и берёт статистические работы из Губернской Земской Управы. Женщины шьют.

Оказывается, все были очень молоды, а Касиму тогда казались большими. Бахрамхаят и Котлозаман гордились, что им давали расклеивать прокламации, которые печатались на гектографе, прямо в подвале дома. Касима девушки тоже брали с собой. Хотя по возрасту он сам уже годился в герои.

Но Касим не родился героем. Он родился художником. Успел ли им стать?

Ему пятьдесят. Он записывает аккуратно имена. Зелёными чернилами на сером листе, и нет чувства потери. Просто те люди мертвы, а он жив.

Умер Кадомцев – нагловатый кадетик, гулявший когда-то с гимназистками в Виденеевском парке. Он был лучшим в корпусе стрелком, он был лучший гимнаст, футболист, нигилист. Его старший брат Иван бегал за мороженым. Об этом не нужно писать в Истпарт. Именем задиристых братьев тоже названа улица.

Умер Хусаин, умер Чеверёв.

Горько. Жалко потерянной веры в то, что умеешь летать. Жаль забытой за сундуком палочки-переносицы в дальние страны. Жаль всех волшебных вещей, что сломались, когда вырос из старого сундука.

Сейчас у него лишь один предмет-помощник – трость. Говорят, ещё Пушкин тяжёлой тростью разрабатывал кисть. Кисть мастера.

Он пишет автопортрет, пишет портрет Гафури. Пишет портрет артиста Мингажева. Старательно выводит маслом. Лучше бы он красил забор. Забор в музее обветшал. Крась, не крась – нехорошо. Надо подновить. Выпросить у Блюменталя[23] досок. Хотя – нет, ведь Блюменталь арестован и увезён неизвестно куда.

Потрет почти закончен. Мингажев сидит в обычном сером пиджаке и парусиновых брюках. На картине он – в костюме и гриме старосты из спектакля по пьесе М.Бурангулова «Башкирская свадьба». Сегодня уже не нужен ни костюм, ни грим. Оставалось доделать взгляд. Мингажев устал. Он скосил глаза в окно и перестал позировать. Он родился артистом, стал народным артистом. И устал им быть. Таким, и получился на портрете – печальным, начинающим стареть человеком в сценическом костюме.

Касим Салигаскарович успел выполнить официальный заказ к выставке «25 лет цветущей социалистической Башкирии» - «Портрет народного артиста Мингажева». Именем Мингажева тоже названа улица в Уфе.

Касим Салигаскарович чуть отстранился, посмотрел на свою работу. Вроде хорошо. Пойман человек, спасён от уходящего времени. Через десять, через семьдесят лет будут смотреть эти глаза, строжиться рот. Масло – вечность. Но почему тогда не оставляет чувство, будто сам он, художник, ничего не сделал, ничего не успел.

Не успел ничего. Люди остались чужими. Даже те, кого рисовал.

Успели те, кто умерли молодыми. Хотя ей – «Фитне», петербургскому соблазну – было уже под пятьдесят в 1929 году.

Она любила задавать вопросы. Живым и мёртвым.

Она была строга. Легка, лучиста, волшебна – и тени гримасы не мелькнёт на её акварельном лице. Она смеялась лишь однажды, когда по наущению мужа соблазнила его. И плакала на его памяти только раз:

Самый светлый, самый любимый ребёнок предал! Вообразил, что он умнее отца. – Ребёнок – человек, отец – Бог. Она плакала навзрыд, жалея бога, в которого не хотела верить. Рыдала от стыда за людей. – Предал! И был низвергнут в ад.

Акварельные слёзы текли по фарфоровым щекам из подкрашенных глаз, она шептала, Касим смотрел на неё. А ведь она – почти старуха. Так ему казалось тогда.

Вообразил, что он умнее отца. Ум – вот главный для человека соблазн. Всё зло – от умников.

И вдруг отчаянно затрясла головой:

Нет! Нет – и умный, и глупый равно способен на зло.

Слёзы кончились в ней, слова – ещё нет.

Мы все живём в аду! – прошептала она за девять месяцев до 1917 года.

Касим заглянул тогда в её ночные глаза и удивился: она действительно живёт в аду, вот ведь как.

Что стало с ней, не верящей в Бога и любовь? На каком языке мёртвых теперь говорит она?

Она отправилась на съезд профессиональных астрологов, проходивший в Ялте в 1929 году. Всех участников съезда арестовали и увезли в неизвестном направлении. И звёзды не предсказали ничего тем, кто казался всеведущ. И мёртвые не выдали своим переводчикам грядущей беды.

Умерли и умные, и герои, и волшебники. Значит, надо жить одним днём. Никто не знает, сколько их осталось. Утром открыл глаза – счастье. До вечера прожил – радость. Вот вылупился яблони цвет. Такой нежный, что воздух, соприкасаясь с ним, кажется грубым.

Вчера Касим с сёстрами бежал, готовясь взлететь, по лугу. Сейчас белит тёплые стволы яблонь.  У Бахрамхият – дети. У Котлозаман – тяжелеют уголки губ.

 

Девлеткильдеев затеял картину «Пушкин среди башкир». Неправильно, когда акварельный человек пишет маслом. Кто сказал, что он – акварельный, прохладных чистых тонов? Никто, но так и есть. Масло лениво, как вечность. А в акварели – ухваченный миг. Миг - одно движение век - мгновение между светом и тьмой. Между тьмой и светом. Солнечный луч между ресниц – жизнь.

Жизнь – миг, миг, миг…. На закате закрыл глаза, на рассвете – открыл, а яблони уже сбросили цвет.

Неужели его не тронут, пока он пишет «Пушкин среди башкир»? Пока он пишет списки героев в Истпарт? Ерунда. Никто не знает, сколько осталось жить. Утром открыл глаза – счастье. До вечера прожил – радость. Но от усталости не чувствуешь ни счастья, ни радости. Ни страха.

В 1938 году на улице Карла Маркса закончили высотный дом. Второй в городе, квартиры в нём давали не всем. Удивительно, что Девлеткильдеев получил там две комнаты: на себя и сестру.

В коммуналке постоянно пахло пищей. Когда от запаха начинало тошнить, Касим Салигаскарович выходил подышать свежим воздухом. Но свежий воздух пах асфальтом и гарью.

Только на кладбище хорошо. Река, простор. Несуетность. Он уходил туда будто бы рисовать. А сам просто сидел на холме над Агиделью и смотрел.

Жизнь незаметно прошла.

 

«…Слабое здоровье и семейные обстоятельства заставили меня покинуть Ленинград, вернуться в Уфу (где жизнь сложилась весьма неудачно) и остаться навсегда.

Здесь, как известно, я живу безвыездно с 1917 года, всё время работая по своей специальности, как преподаватель и художник, имею 23-летний творческий и непрерывный преподавательский стаж. Как коренной, местный художник с 1917 года участвую на всех уфимских выставках».

Он написал автопортрет, теперь пишет автобиографию.

«Вместе с другими художниками участвовал на выставках в Америке (штат Калифорния, г. Сан-Диего), 3 раза участвовал на выставках в Москве: на одной из юбилейных, на Выставке художников старшего поколения РСФСР в 1940 году, устроенной в залах Всехудожника и на вставке лучших произведений советского реализма в Третьяковской галерее в текущем 1941 году. Скромные работы имеются в Уфимском художественном музее, а также в Краевом и в музее Революции».

Не задумываясь, с новой строки быстро написал: «Работал по подготовке молодых кадров и художников». Стоп. Он не заметил нелепости фразы, его остановило другое. «Скромные работы», - это звучит. Но недостаточно. Добавил: «дар К.Девлеткильдеева». Именно так: дар. Хорошее слово, в нём достоинство и величие. Мерзко оценивать картины, акварели. Разве можно продать мгновение, остановленное кистью? Он не нищий, слава Аллаху. Есть работа, есть профессия.

Так: «Работал по подготовке молодых кадров и художников. Участвовал в нескольких экспедициях по собиранию предметов башкирского народного искусства (зарисовки быта и типажа), устроенных Наркомпроссом совместно с художественным музеем.

Проводил лекции и беседы по искусству».

Неужели всё?

Рука мастера. Он подхватил на кончик пера ещё немного чернил и вывел следующие несколько строк:

«Являюсь одним из первых профессионалов, начинателей в области изобразительного искусства среди башкир и татар дореволюционного периода и начала Октябрьской революции.

Подробный и последовательный перечень мест службы зафиксирован в трудовом списке. Член профсоюза РАБИС с 1921 года; член учредителей кооперативного товарищества художников «Башхудожник» и член Уфимского городского Союза советских художников с самого начала его организации».

Каждая линия точна, чернила ложатся ровно, без лишней густоты.

Касим Салигаскарович чуть отстранился, посмотрел на свою работу. Хорошо.

Перечитал написанное, миниатюрными буковками под словами «башкир и татар» вывел: «Хотя я и не создал крупных произведений и чувствую мучительную неудовлетворённость своими работами».

И внизу листа привычным росчерком:

К.Девлеткильдеев,

23/II – 1941 г.

 

Глава восьмая.

УФА, 1943

 

Опять засранцев привезли!

Тяжёлых?

Тс-с! А это уже  – военная тайна.

Засранцы – лежачие больные – намного выгодней прочих.

Первая выгода  - они не доедают паёк. Чаще всего, ничего не едят вообще. А продукты сейчас – самый ценный товар.

Вторая выгода – на них выписывают спирт. Спирт выписывают на всех, но зачем он безмозглым чуркам, которых завтра оттащат в морг, а через несколько дней зароют? И всем наплевать, что они – герои. Потому что героизм придуман для живых, а уж если ты умер, то и тебе всё равно, и другим до тебя нет дела. Был бы умный – не помер.

Третья выгода – тряпки: и бинты, и рубашки, и кальсоны, и постель. Это брезгливые могут выкидывать хорошие вещи. Брезгливость – та же глупость. Умный человек за три чёрствые восьмушки и банку помоев наймёт бабу стирать эти тряпки. А вторая баба их продаст – так кто тут умный, а кто просто так?

Четвёртая выгода – родня. Она тащит, что ни попадя, но, в основном, - кое-что не лишённое ценности. Через окно запрещены передачи, а через дверь – пожалуйста. Очнётся ваш сынок и похлебает кашки. И это съест обязательно. Не стоит благодарности, в такое время живём, что должны помогать друг другу.

Кавалеристы! В середине-то двадцатого века! Когда уже – тех-ни-ка! Засранцы – им уже и гадить под себя нечем, а они всё гадят, сколько же в человеке говна!

Пахнет тут, товарищ художник. Запашок! И охота вам нюхать приходить. Нет, вы нюхайте-нюхайте, раз вам начмед разрешил. Я не против. Просто удивляюсь на хорошего человека.

Только завтра, пожалуйста, товарищ художник, не приходите. Завтра никак нельзя. Я буду проводить, так сказать, крупномасштабную военную операцию – тараканов травить. Таракан – животное стратегическое. Это наш, так сказать, потенциальный противник. Он всё жрёт! Поверите, он даже спирт жрёт! Всё у него, сволочи, идёт в дело. Он, таракан, считает, что для него госпиталь построен. Для его личного, так сказать, жизнеобеспечения.

Вы стульчик, будьте добры, вон туда переставьте, это я вам авторитетно говорю. Потому как я здесь – завхоз. Заведующий хозяйством! Ножку уберите, я тут тряпкой пройдусь.

 

Что вы сегодня как с ума посходили!

Студентки прыснули.

Там Столярова привезли! – выпалила самая бойкая.

Какого ещё Столярова?

Артиста!

Артиста?

Ну, не самого…

А вы сходите, поглядите, вылитый Столяров, ну прямо  - копия!

Медсестра тяжело смотрит на студенток. Они разрумянились, зыркают весело, только что не подпрыгивают на месте. Неужели не устали? Она сама уже не то что улыбнуться - веки поднять не может. А эти хихикают. А она – старуха. В двадцать три года.

Одна девчонка мечтательно закатила глазки:

Ой! Никогда не думала, что увижу голого Столярова!

И сразу: хи-хи-хи.

Что же он у вас голый? Оденьте.

А мы - уже!

 

Раненый, действительно, очень похож. Столяров. Только ещё красивее, хоть и без кудрей.

Сволочь, - подумала медсестра. 

Обязательно - сволочь.

И неожиданно мысль: «Хорошо бы не умер!».

Он чертовски красив. У него кожа цвета прокипячённых пятен. У него губы того же оттенка, что веки. Он без сознания, и не видно, какого же цвета глаза.

На застиранной ткани – пятно. Лицо.

Когда он целует в губы, то следит из-под длинных ресниц. Когда он целует колени, закрывает глаза. Он сухими губами жадно хватает кожу, как воду, прижавшись щекой к твоему бедру. Он чертовски красив и не помнит об этом, когда счастлив.

Когда он счастлив, он падает на спину, как в реку. Раскинув руки, раскинув ноги. Он без улыбки смотрит вверх, исходя паром. Он уверенно смотрится в небо, как в зеркало.

А сегодня он - просто пятно на застиранной ткани. И пятно под щекой - как отражение.

 

Дайте мне, пожалуйста, чистую наволочку. В восьмую палату.

А что вы ко мне? Обращайтесь к сестре-хозяйке.

Терпеливо сказала то, что и сам он прекрасно знал:

Сестра-хозяйка сменилась.

Минутку! – завхоз, надев очки, открывает тетрадь.

И важно пальцем по списку: «Тэк, тэк…». Ударить бы его по очкам! Он же в них не видит, обезьяна! И очки не его, а сестры-хозяйки. Надо сказать Аграфене Капитоновне, чтобы запирала от него свои вещи.

Он что, полковник, что вы хлопочете?

Лейтенант, - соврала медсестра.

Снисходительный кивок.

Ползёт, ползёт по списку. Пропустил.

Вот! – сама ткнула пальцем в тетрадь.

А он оскорбился.

Не тычьте, это же документ! Сам вижу, что вы мне тычете.

Посмотрел запись, обрадовался.

В восьмую получен полный комплект белья.

Этого раненого оперировал сам Лукманов.

Ну и что? Вот смотрите - полный комплект. Или вы хотите сказать, что бельё плохо постирано?

Нет.

Что вам вместо чистой дали грязную наволочку?

Нет, наволочка чистая, но…

Значит вы официально заявляете, что прачка в это непростое для советского народа время плохо выполняет свой долг и тяжелораненому героическому офицеру-фронтовику подсовывает антисептическую наволочку?

Что за чушь, какую ещё «антисептическую»!

Это не чушь! Это саботаж. Берите бумагу и пишите заявление.

К чёрту! Пусть катится к чёрту. У неё ещё столько дел.

Завхоз крикнул:

Так не будете писать?

Повернулась, заорала ему в лицо:

Не буду!!!

И ушла.

 

О! Нервы. - Завхоз снял очки. – Не хотите, не надо. Зачем приходить, голову морочить? – Встал, достал вёдра и тряпки. - Что я заставляю, что ли? Обиделась! Сама не знает, чего хочет, а обижается. Что я ей тут должен был вальс-бостон плясать, титьки мять? Извините! – Развёл руками. - Война.

 

Медсестра не вернулась к «Столярову», пошла с уколами по палатам. Сначала разделалась с первой: стерильные шприцы, назначения, вата, спирт, использованные шприцы. «Не дёргайтесь, не больно». Некоторым некуда делать укол: атрофия мышц. Этим сразу – в катетор.

Вернулась в свою каморку, заправила ещё восемь шприцев. Первый, второй, третий… Не у каждого есть имена. Говорят, если запишешь в смертную гильзу свои данные – убьют. Так и умирали в беспамятстве, безымянными.

«Не дёргайтесь, не больно».Третий, четвёртый, и вдруг…

Наволочка! Белая, а лежит на ней какой-то кудлатый, щёку вдавил, слюна из уголка рта тянется, вот-вот - и на ткань! Слюни ватой – раз! Ещё четыре шприца. «Мальчики – уколы!». «Тс-с, разговоры потом».

Бегом в шестую, подушку у «Столярова» из-под головы – оп. Бегом обратно во вторую. Из-под кудлатого подушку – ап. Вот тебе эту. Кудлатый - в коме, храпит тоненько, рот отвалил. Господибожемой.

А «Столяров» на белой подушке, как цветок.

 

Неподвижное лицо, не зрячее, а живое. Как цветок. Весь свет, всё тепло – внутрь.

Опять безымянный?

Да. Будете рисовать?

Да.

Пустой лист. Белая подушка. Лицо. Завтра его не будет.

Подушка - торжественно белый фон.

Часы стучат, как горячечный пульс. А тут   - не секунды, не сердца дрожанье - песок. Высыпается с этого света на тот. И не сдержать, ничего не исправить, только – успеть. Успеть сохранить красоту лица.

Художник торопится.

Медсестра, будьте добры, - воды.

Акварель. Только прозрачная акварель собирает невидимки секунд.

Масло лениво, как вечность. А в акварели – ухваченный миг. Миг - одно движение век - мгновение между светом и тьмой. Между тьмой и светом. Солнечный луч между ресниц – жизнь.

Жизнь – миг, миг, миг…. На закате закрыл глаза, на рассвете – открыл, а яблони уже сбросили цвет. Пригляделся  - а это снег.

Часы стучат - для живых. Мёртвым не надо часов. Этот – не жив и не мёртв, для него – бесшумные мгновенья в стеклянной колбе.

Медсестра! Вы просили позвать, когда кончится песок.

Переверните часы.

Часы на стене – обман. Будто протикало час, и начался новый. Будто прожил день – и опять. И так каждый день по кругу – и так, и так… Пока люди верят часам, они верят, что  всё начинается вновь: утро, месяц, неделя, весна. А песок высыпается с этого света на тот – незаметно, неслышно. И однажды кончается весь.

Вы закончили?

Да.

Как красиво!

Спасибо. До завтра.

До завтра.

 

Завтра. Одно движение век: на закате закрыл глаза, на рассвете – открыл. А белая подушка пуста.

Прошу вас…

Но художник уходит.

Постойте!

Что?

Прошу вас, оставьте рисунок мне. Я узнаю, как зовут этого... человека. Тут много бойцов из того же полка.

Безымянный боец. Куда попадает он, не помянутый на земле? В пустоту беспамятства? Или сразу - к Тому, у кого много имён?

 

Художник всегда проходит мимо завхоза. Не то что не замечая, а просто - мимо.

Нуждается, это видно. Прямой, гордый, как генерал. А худой. В морге ещё поупитанней будут, чем он. Нацепил пальто, шляпу, а сдохнет с голоду, как дурак.

Алексей Иванович, я тут чашечки купила.

Зачем, тебе стаканов не хватает?

Так ведь красивые. И недорого.

 

Невероятной красоты солнечный лёгкий фарфор пришлось отдать, чтобы выжила его уже старая и совсем некрасивая сестра. Чтобы выжил он сам – носатый худой, чёрный. Унижаться на рынке перед какой-то бессмысленной бабой.

Когда-то он верил, что фарфор сделан из света - лунного или солнечного. Если из лунного – внутри чашка белая. А если из солнечного – то золотая. И на них видно всё, на что падают лучи светил – дальние города и горы, сады, пастбища, красивые люди, занятые своими делами, корабли в море и караваны в пустыне.

На что падают лучи светил? На города в руинах и пожарах, на вспаханные снарядами сады и пастбища. На караваны военных кораблей в пустыне моря. Красивые безымянные люди заняты своим делом – умирают.

Хрупкие чашки пришлось отдать, чтобы выжить сестре и ему. Но и он, и сестра умрут, а волшебный фарфор будет стоять где-то в другом доме, потом – в другом. И, может быть, оживут благословенные картины, запечатлённые в нём.

 

А этот почему столько жрёт? Он же давно здоровый! Что значит усиленное питание? Что значит, не моё собачье дело? Ах, не свинячье дело? Извините, ослышался. Нет уж, это моё дело! А я вообще не с вами разговариваю, больной. Ну и что, что он из Ленинграда? Ну и что, что весит 47 килограмм при росте 180? А меня кто-нибудь вешал? Правильно, человек в блокадном Ленинграде в госпитале лежал, ему рабочие лучшие куски от себя отрывали. Люди умирают там, а он «усиленное питание» получает, стыдно должно быть, молодой человек!

Коммунист? А что – коммунист? Я, может, тоже в душе – коммунист. За «гниду» можно ответить, это уже оскорбление словом. Здравствуйте, товарищ доктор. Нет, ничего, товарищ доктор, я просто поинтересовался. Из ответственности, так сказать, перед материальным хозяйством.

«Этот больной – просто скелет ходячий. Ему прямая дорога в морг».

 

Но этот больной – мой дедушка – прожил ещё ровно пятьдесят шесть лет, а завхоз в тот день перебрал спирта.

Обычно он пил умеренно. Но в тот день был повод – победа под Сталинградом.

Он сидел, дружелюбно таращась, на казённых санях. В казённом тёплом белье, в больничной пижаме и больничном ватнике. В офицерской ушанке. Постукивал о сани солдатскими сапогами, сменившими не одного хозяина. Молча сидел, покачиваясь, фыркая на казённую лошадь. Он возил на этой лошадке столько продуктов, столько вещей и такое количество баков с отходами, что почти подружился с ней. Не один пуд соли перевезли они вместе, и теперь не нужно было слов, чтобы лошадка шла себе, куда надо, пока он дружелюбно таращился в пустоту.

Эх, жить надо уметь, с удовольствием думал он. Эх, надо, надо уметь!

Вот он, невеличкой уродился на свет. Простой советский человек. А молодец! И жена его уважает и родня. Потому что – умён! Потому, что знает, как жить. Жена величает его: «Алексей Иванович» и «на Вы». И тётка жены, и прочие зовут его «Алексей Иванович». Эх, надо, надо, надо! Эх, уметь! Садись, старик, подвезу.

Серость ты, старик.

Ага.

Вот, велик ли у тебя, положим, оклад?

Ничего, на жизнь бы хватало…

Ну?

Да ещё пить-курить надо.

Ага!

А как пить-курить начинаешь, на жизнь не остаётся.

Вот, старик! А говоришь, что умён.

А что, водки купил – и хлеба не надо. Так что – хорошо.

Эх, серость ты, серота!

Сирота, это точно.

Личностью надо быть! Человеком, так сказать, с большой буквы.

Ага. Ну, я того, дальше пешочком дойду, спасибо.

Ничего, за науку благодари.

Эх, надо, надо! Эх, ла-ла-ла.

 

Усталая лошадь сама притрусила домой. Она так устала, что не стала хозяина ждать, когда он на въезде свалился в снег. Ей стало легче, когда опустели сани.

Когда он свалился, он спал. Закрыл на закате глаза – и всё.

На рассвете собаки брезгливо обнюхали труп и ушли. А крысы за ночь объели лицо и пальцы.

 

Касим Салигаскарович продолжал ходить в госпиталь делать рисунки с раненых бойцов Башкирской кавалерийской дивизии.

 

 

Глава девятая.

УФА, 1944-1947.

 

«Когда-то особенные журавли ходили по горам, некоторые из них играли голосом, а другие плясали. Дудочник башкирский слышал их и перенял их игру. Этих журавлей редко кто видит, а если кто увидит и услышит их пение, такой человек, по поверью башкир, будет или необыкновенно счастлив, или вскоре умрёт. Башкиры говорят ещё, что народ не любит слушать эту песню, потому что где упомянутые журавли играли эту песню, там была война или засуха»[24].

«Журавлиная песнь» - первый башкирский балет поставили в Уфе 30 апреля 1944 года. Касим Салигаскарович плохо себя чувствовал в тот день, но не мог не пойти в театр. Премьера – великое событие для всех его друзей, соседей. В доме №32 по улице Карла Маркса в сороковые годы собрался цвет национального искусства – это был, как сейчас бы сказали, «элитный дом». Касим Салигаскарович всегда отказывался от контрамарок и брал билеты сам – на себя и сестру. В тот день он пошёл с композитором Масалимом Валеевым.

Касим Салигаскарович не мог не пойти на балет: он очень любил театр. В театре актёры становились не тем, кем были в жизни. И он, зритель, становился другим. Бесстрастный, прохладных акварельных тонов человек, он бурно переживал то, чего всегда избегал. Он волновался и плакал, он был влюблён и счастлив. Он отчаянно боялся потери и не был одинок. Он даже смеялся.

Журавлиная песнь.

В Кугуле на несколько домов был колодец с журавлём. Большой столб с рогатиной врыт в землю, на него положена жердь. К толстому концу журавля подвешена колода. На тонкий конец верёвкой крепилась длинная палка с ведром. В сам колодец опущен сруб.

Борта сруба невысоки, детям запрещали подходить к нему: водяной унесёт. И малыши вертелись с жадным любопытством поодаль, пугая друг друга чёртом.

Скотина не боялась чёрта. Рядом с колодцем – поилка,  выдолбленная из бревна. Лошади и овцы, вернувшись с пастбища, всегда бежали туда. Взрослые наполняли поилку водой: черпали и черпали из колодца воду.

А дядя обычно сидел и слушал.

Он слушал, как поёт колодезный журавль: протяжно, выкрикивая в небо одному ему знакомую боль.

Слышишь? – спрашивал дядя Касима.

Что?

Песню.

Касим слушал. Скрипел колодезный столб, стучало о сруб бревно.

Какую песню?

Не слышишь, это хорошо.

А ты слышишь?

Да.

Это хорошо?

Да. Кто услышит журавлиную песнь, будет счастлив. Или умрёт.

Что значит: счастлив?

Касим Салигаскарович слушал выводимую оркестром журавлиную песнь.

Бесстрастную журавлиную песнь, с величавой тоской и спокойным обещанием счастья.

Где журавли играют эту песню, там война. А он, маленький мальчик, смотрит на волшебную шкатулку в доме Салимгарей-агая: кто-то повернул ключик, и зазвучала музыка. Сам собой открывается бархатный занавес, и крошечная пери танцует медленно, как в раю.

Отворены небеса, как в первый день бытия. Нет ничего – только небо, танцовщица и протяжное пение боли.

Страсти безобразны, а красота бесстрастна. Опасна женщина: на неё хочешь смотреть бесконечно, служить ей и восхищаться ей, а женщина смеётся, ужасно искажая лицо, ест, и хуже того – варит пищу. Но очарование женщины таково, что к ней привыкаешь и уже не хочешь жить без неё, а жить с ней мучительно, и мучительна тоска по красоте, которую предчувствовал найти в любимой.

Балерина – не женщина. Часть музыки, часть танца – мечта. Нестерпимо прекрасно то, что час назад было женщиной и через час будет женщиной, а сейчас – чудо.

Касим Салигаскарович плакал. Рыдания клокотали в нём, он трясся, зажимал рот платком, страдал, что люди вокруг плачут тихо, почтенно, а он…

Он действительно, болен. Ветер! Сразу небо вбивает внутрь, ледяное, огромное небо крошит, воздух - острей стекла. Не откроешь для вдоха рот – боль! И не выдохнешь лёд из груди – боль! И лёгкие так тяжелы, что ни шагу ступить – боль!

Встревоженный Масалим отвел его домой, и Касим Салигаскарович слёг. Три года он не выходил за порог своей комнаты. И, наверное, так и не узнал, что в соседней квартире поселилась молодая семья: мой дедушка и моя бабушка.

 

Боль. Хорошо, если ничего не связывает с жизнью, кроме боли. Но есть ещё сознанье и долг. Касим Салигаскарович пишет картину. Большое полотно, которое могло бы его оправдать. Перед кем?

Он пишет маслом, чтоб обмануть время. Когда пишешь маслом, времени будто нет. Это в акварели – ухваченный миг. Миг - одно движение век - мгновение между светом и тьмой. Между тьмой и светом. Солнечный луч между ресниц – жизнь.

Жизнь? Сколько их проживёшь, пока напишешь картину. Осталось совсем немного, но – боль.

Если бы только она – хорошо. Но сознание тоже живо, и поэтому боль невозможно терпеть. К ней невозможно привыкнуть. Она дрожит, эта натянутая нить, она обрывает все прочие нити. Вот и сознанье провисло – и всё. И ничего не связывает с жизнью, кроме боли – хорошо.

Осталось совсем немного. Он допишет картину. У него всё есть. У него есть время. Ему никто не мешает.

Главное не дышать.

Он притаился, как мёртвый. Что там внутри? Огромное, как восторг, чистое. Небо?

И тут он сорвался на жест живых, он потянулся зажать то, что рвалось изнутри – боль. Но рука не дотянулась до груди, упала на шею, неловко вывернув пальцы. И силы кончились все.

Под пальцами – жила на шее: миг, миг, миг… Как часы. Где-то там летний шум: мяч стучит об асфальт. На закате закрыл глаза, на рассвете – открыл, а на окна уже выпал снег.

 Часы стучат - для живых. Мёртвым не надо часов. Он не жив и не мёртв, для него песок высыпается с этого света на тот – миг, миг, миг.

Под пальцами жила на шее ведёт последний отсчёт. Отсчёт начался шестьдесят лет назад. Казалось так много секунд, оказалось – ничто. Суета – память о прошлом да мечты о будущем, а секунды потратились все. И ничто не начинается вновь.

Так страшно, так хочется эту струйку зажать, пожить. Послушать мяч за окном, посмотреть на снег.

Он не успел полюбить! Он ничего не успел. А если б успел, было бы страшно? Да.

В комнате холод. У художника жар. Тараканы набились в постель – там тепло.

Как так время просеялось всё? Он же чувствовал время всегда. И пытался его уберечь, подловить акварелью миг. Миг до того, как завянут цветы. Миг до того, как завянет лицо. Миг до улыбки, мгновенье до слёз.

Он пытался мгновенья сберечь для других. А свои все просеял в ничто.

Чего он так испугался? Ведь он не чувствовал время. Секунды не высыпались из него, а просто пролетали мимо. Чужое время, поделенное на минуты и дни. Он прожил жизнь в одиночестве, причём тут время? Просто кровь стучит под рукой. Надо собрать силы и сдвинуть руку с шеи на грудь.

 

Так холодно, что даже боль прячется поглубже внутрь. Тогда можно дышать. Можно говорить. Можно работать.

Тогда приходит мальчик со второго этажа и учится рисовать. Он терпелив. И Касим Слигаскарович терпелив. У мальчика впереди целая жизнь, можно не торопиться, снова и снова прорисовывать то, что не получается сразу.

У мальчика мёрзнут руки. Мёрзнет в стакане вода, нечем разводить краски, и художник берёт карандаш. Сточен карандаш, Котлозаман даст кусок угля.

Хорошо, когда приходит мальчик – Саша Пантелеев со второго этажа. Ему двенадцать лет. Он – хороший художник, и, когда выучится, напишет много прекрасных картин, лучших, чем смог сделать его учитель.

А пока он тут – хорошо. Тараканы его боятся и не бегают по одеялу. Они шевелят усами по ноге и ждут. Притаилась боль. Ждёт, пока мальчик уйдёт.

Саша уходит, приходит снова. Тараканы мрут: им холодно и всё меньше еды. Боль слабеет от голода.

А зачем рисовать? – Саша спросил уже второй раз, а учитель молчит.

Зачем? Ведь есть Бог, он всегда сделает лучше.

Когда-то учитель грозил мальчику Касиму:

Ты будешь болеть, ты будешь корчиться один среди тараканов.

Если не будешь рисовать. Касим рисовал. Но ничего не успел.

Зачем? Бог цветы нарисует прекрасней, чем ты. И болезнь страшней, ароматнее хлеб. Но когда ты смотришь на картину, когда слушаешь музыку, когда плачешь над книгой, ты знаешь, что Бог есть.

И время не высыпается из тебя, а просто течёт мимо. Как река, ласкающая прохладой. Как терпкий луговой ветер, согревающий щёки.

Зачем рисовать? Потому что божественен мир. Весь. И если человек не божественен в нём, он – ничто.

 

Котлозаман могла бы сказать брату:

Ещё ты знаешь, что Бог есть, когда слушаешь детский смех. Летний шум - мяч стучит об асфальт.

Но она не растила детей. Она смотрела на приготовленный обед и не знала, как его разделить.

Не давайте ему, съешьте сами, - сказала жалостливая соседка. - Он всё равно умрёт.

А кто будет жить вечно?

Как не дать брату то единственное лекарство, которое ему нужно – пищу? Мама, Касима убивает голод – главный враг человека с основания мира.

Да, застарелый туберкулёз. Но туберкулёз – это просто болезнь. А голод – это смерть.

 

Бывает же, что человеку везёт!

Утром Саша Пантелеев собрался в школу.

Вышел и сразу замёрз весь.

Было очень темно: фонари не горели, а свет из окон придавлен глыбами штор. Тротуары засыпало снегом, и Саша сразу начерпал полные боты.

Шагнул раз, другой, понял, что боты сейчас останутся в сугробе, и что он опоздает в школу.

Тогда Саша выбрался на проезжую часть и побежал по колее. Бежать было не просто: рот обжигало ветром. Саша пробовал дышать носом, но мешали сопли. Тогда он чуть-чуть приоткрывал рот, растягивал губы, как собака, и быстро-быстро шевелил кончиком языка, чтобы воздух хоть немного согревался, прежде чем попасть в горло. Зубы тут же начинало ломить, Саша закрывал рот и пускал пузыри носом. Зубы согревались, и снова можно было дышать ртом.

Вот тебе раз! – сказали ему в школе. - А занятий-то нет. Мороз. Ты зачем пришёл?

«Вот тебе раз!» - хотел ответить Саша, но не был уверен, что можно так говорить взрослым. Поэтому стоял, молчал, чувствуя, как горят, согреваясь, щёки и пальцы рук.

Ну, раз пришёл, ты можешь забрать свой завтрак.

Саша повеселел. Школьный завтрак – крошечный кулёк сахара и апельсиновая кожура. Кульки сворачивали из старых тетрадных листов, а куда девались апельсины от кожуры, Саша не знал.

Он прошёл в столовую, взял свой кулёк и корки. На столе красовались сотни кульков и целый поднос кожуры.

Бери, сколько хочешь, - сказала сторожиха.

И повариха закивала:

Бери!

Саша не понял.

Бери, никто же больше не придёт.

Женщины принялись собирать кульки и засовывать Саше в руки.

 

Мама просто не поверит в такое богатство. И всё это принёс он – Саша! Вот ведь как.

Саша не усидел, взял четыре кулька, пригоршню кожуры и пошёл к Девлеткильдеевым.

Тётя Котлозаман отказалась взять еду.

Нет-нет! – сказала она. – Ешь сам! Нет, не возьму!

И к учителю не пустила.

Не ходи к нему. Касим Салигаскарович спит.

 

Касим Салигаскарович спал три дня.

Он спал, засыпал и просыпался во сне, и было ему хорошо. Во всём теле, в чистом, сухом теле нет ни кусочка пищи, ничего чужого. Нет желаний и нет сил. Нет боли. Хорошо.

Приятно, что во рту – только воздух. Подрагивает еле-еле, лаская дёсны. Много дней во рту – только воздух.

Котлозаман подходила к нему. Он её не узнал.

Она дала ему воды с ложки, но он забыл, что такое вода.

Сестра влила ему несколько капель в рот, но он не помнил, что надо глотать, и вода пролилась на щёку.

Он засыпал, и становился вдруг маленьким, лёгким, как птенец. Радостно бежал, бежал по весеннему небу, глотая вкусный холодный ветер, и встречные вороны кричали ему, что солнце близко. И хорошо было так, будто кипел в котлах жирный ароматный чай, будто не летел Касым по небу, а сидел, тяжёлый от пищи, за красным шаршау. Знал, что мама рядом, и что смерть не смеет войти.

И если бы Аллах снова сказал: «Живи!», Касым попросил бы у него для мамы пару десятков лет. Чтобы запомнить её лицо.

Ведь он летел, лёгкий, как птенец, и никакой пищи давно уже не было в нём, и птицы кричали: «Воронёнок! Воронёнок!», а как узнать среди них маму? Ведь во сне он её не видел. Ни разу.

И когда он понял, что никогда не будет мамы, что не сказать ей о любви, не показать неба, одиночество сдавило, не давая дышать. Стало тесным, нестерпимо тесным. И порвалось.

А человек остался.

Один, как Бог – весь мир заключая в себе.

 

 

Послесловие.

Его хоронили без музыки и речей.

В жизни людей вокруг случалось столько смертей - что такое одна из них? Его завернули в полотно, сбережённое Котлозаман. Отвезли на мусульманское кладбище. Придавили камнем.

Этот камень завалился сразу же после первых дождей, но это важно только нам, живым. Чья жизнь полна ещё воспоминаниями о прошлом и мыслями о будущем. А он уже сделал движение веками от света к тьме и от тьмы – к свету. В одиночестве  прожил свой миг.

Как быстро всё случается в мире. Сначала умирают люди вокруг. Потом умирают всё чаще. Потом уходишь сам. Слишком быстро.

Всё, что написано в этой повести – правда.

Касим Салигаскарович жил в далёкое время. Его картины пылятся в запасниках Художественного музея, в котором Девлеткильдеев проработал несколько лет. В саду Музея он белил деревья и собирал яблоки.

Давным-давно.

Но мой дедушка жил одновременно с ним. Ходил с ним по одним улицам, жил в одном доме. Вырос в такой же деревне, и также был привезён в город старшим братом – народным учителем.

Девлеткильдеев умер в 1947 году на православное Крещение, а на Рождество, в том же январе, в соседней квартире, у моего дедушки родился его единственный ребёнок – сын. Мой папа.

И тридцать лет моей собственной жизни совпали с годами жизни деда, современника Касима. Значит, всё случилось не так уж давно. Что такое сто лет? Что такое жизнь?

 

Повесть о первом башкирском художнике Девлеткильдееве посвящена моему деду – почётному гражданину города Уфы, заслуженному энергетику РСФСР. И очень хорошему человеку.

Он счастливо прожил жизнь. В страшный голод оказался в городе и уцелел. В войну был ранен, но выжил. Лежал в госпитале в блокадном Ленинграде и не умер. Его не коснулись репрессии, он за свой труд получил и благодарность, и славу. Он был очень красив, имел чудесный добрый талант жить, но на девятом десятке начал терять человеческие черты, за которые его любили и уважали люди. И умер. И никто не скажет, нужны ли ему моя запоздалая благодарность и посвященная повесть. Они нужны мне.

Память нужна живым, и никто не скажет, знает ли летящий по ветреному небу чернявый мальчик о том, что на уфимском мусульманском кладбище в яме лежит засыпанный землёй камень. На котором уже не прочесть надпись: «Художник Касим Девлеткильдеев (1887-1947)».

Он уже прожил свой миг.

И оставил его нам. На тех картинах, что стоят лицом к стене в пыльных комнатах Музея. Мы можем заглянуть в них и прожить этот миг – движение от тьмы к свету. Миг Искусства.

Миг до вечности, миг после вечности – миг смерти, миг рождения. Миг одиночества. Жизнь.

 

 

 

 

 

Повесть в 2002 году удостоена

Первой премии Всероссийского литературного конкурса

«Сады Лицея» (Институт журналистики и литературного творчества);

в 2005 году – всероссийской  премии им.Б.Соколова

в журнальном варианте напечатана в журнале «Бельские просторы» (№1, 2005).



[1] Воронёнок

[2] Называются «корот»

[3] Злой дух

[4] Башкирское национальное кушанье, приготовляемое из мелко накрошенного мяса и квадратно нарезанной лапши. Обычно едят руками – пятью пальцами, отсюда и название. Так же – «Бишбармак» - называется башкирская женская пляска.

[5] Женский нагрудник

[6] Нищий странник

[7] Занавес

[8] Лекарь, учёный человек

[9] Тулпар (толпар) - мифический крылатый конь, один из любимых персонажей башкирских сказок и эпоса.

[10] Агидель – переводится с башкирского как «Белая», одна их трёх рек, на которых стоит Уфа. Крупнейшая река в Башкирии, левый приток Камы.

[11] Кустым - обращение к мальчику, к младшему брату.

[12] Она собиралась идти с мужем в построенный в 1896 году трактирщиком Кляузниковым частный зимний театр, где ресторан занимал больше места, чем зрительный зал. Там 14 февраля того года актриса Г.Н. Федотова потрясла зрителей исполнением заглавной роли в исторической драме Островского «Василиса Мелентьева», которую готовила по личным указаниям автора.

[13] Теперь это улица Ново-Мостовая.

[14] Теперь – Октябрьской революции.

[15] Теперь – улица Габдуллы Тукая

[16] Сейчас – Институт искусств.

[17] Теперь улица Пушкина.

[18] Туй – (баш.) пир, пиршество.

[19] Салма – (баш.) крупная квадратная лапша.

[20] Калина обыкновенная

[21] Ласковое обращение к ребёнку

[22] Занавес

[23] Блюменталь Юлий Юльевич (11.8.1870 – 1944), живописец, график. В 1926-35 – директор Башкирского государственного Художественного музея.

[24] Из легенды, записанной С.Г.Рыбаковым. : Рыбаков С.Г. Музыка и песни уральских мусульман с очерком их быта. СПб., 1897.


Возврат к списку


Страницы: 1 2 3 4 5 ... 202 След.
Елена Крюкова, 22.01.2013 21:14:26
Прекрасная проза. Сильная и настоящая.
Спасибо Вам, Светлана.
Вы для меня - открытие, большое и безусловное.
Дай Вам Бог.
Gracia, 22.02.2013 19:17:48
That's more than senibsle! That's a great post!
qqtefcua, 23.02.2013 12:44:13
zidyvu, 26.02.2013 18:40:16
pqoyhdgyfar, 28.02.2013 14:15:58
UT6jJl , plttrajcznin, [link=http://katcaszlpgua.com/]katcaszlpgua[/link], http://kpgjajmrkoup.com/
LubimoavaKat, 03.11.2013 15:40:54
Привет Админ! банк тинькофф работа удаленная отзывы

http://mixxreferat.ru и онлайн игры для девушек одевалки и мода
http://sochinenietut.ru и игры для мальчиков бесплатно гонки на мотоциклах скачатьnone updatednone
http://cleverinvestor.ru и скачать игры на айпад бесплатно и без регистрации

http://cleverinvestor.ru и игры для девочек парикмахерская сексте
http://iphonevkontakte.ru и гонки симуляторы играть онлайн бесплатно
http://aret.ru и игра гонки на джипах онлайн бесплатно

http://yamac.ru и развивающие раскраски игры детям 3 4 года
http://phonemania.ru и играть в игры для мальчиков гонки
http://afox.ru и скачать бесплатные игры на ps

http://dasty.ru и онлайн игры картинки
http://korobkakreditov.ru и бесплатные игры играть для малышей
http://bookpr.ru и игры для мальчиков бесплатно война
Michaelhacy, 31.01.2014 20:38:02
Вау, крупнейший онлайн портал http://nikzp.ru/ О том что вам нужно.
Вот сюда смотрите - прекрасный портал 2013 года - http://xpert-media.ru/ То о чем вы просили.
Кто слышал что это крупнейший проект http://delete-it.ru/ Все время здесь бываю.
Какой мощный проект http://siptogsm.com/ Часто захожу.
А также этот впечатляющий сайт http://apelsinparty.ru/ То что вам нужно.
Michaelhacy, 01.02.2014 00:13:22
Буду знать о том какой новый сайт http://nikzp.ru/ Зайдите прямо сейчас.
Тут незабываемый онлайн портал http://xpert-media.ru/ Часто посещаю.
Вот сюда смотрите - незабываемый портал http://delete-it.ru/ Бывает посещаю его.
Смотрите, самый лучший блог http://siptogsm.com/ Обо всём на свете.
Ах, какой очень классный сайт http://apelsinparty.ru/ Есть всё что нужно.
WilliamSl, 07.02.2014 18:38:30
http://automotive-244.info/ кликай замечательный магазин http://avtocredit.info/ лучший онлайн магазин хороший магазин http://axlebi.com/ онлайн магазин только у нас http://contanamo.com/ замечательный магазин заходи http://fotoderby.info/ товары от производителя очень занимательный портал
WilliamSl, 07.02.2014 18:40:06
http://automotive-244.info/ только здесь а также http://avtocredit.info/ а также онлайн ресурс http://axlebi.com/ магазин вот http://contanamo.com/ а также лучшие цены http://fotoderby.info/ также прошу зайти только здесь
Страницы: 1 2 3 4 5 ... 202 След.
Ваше имя:
Смайлики
С улыбкой  Шутливо  Широкая улыбка 
Здорово  Печально  Скептически 
Очень грустно  Со злостью  Удивленно 
Смущенно  Поцелуй  Вопрос 
Восклицание  Идея 
Защита от автоматических сообщений:
Защита от автоматических сообщений Символы на картинке:
Культурная среда
Бельские просторы подписка 2017 3.jpg
Подписывайтесь на бумажную и электронную версии журнала! Все можно сделать, не выходя из дома - просто нажимайте здесь!
Октября 28, 2016 Читать далее...


Вчера, 23 мая, редакция журнала "Бельские просторы" посетила Шаранский район, встретилась с библиотекарями и побывала на празднике Славянской письменности.
1.jpg
2.jpg
3.jpg
5.jpg
6.jpg
7.jpg


В течение двух дней в Белорецком районе проходили встречи с писателями, редакторами ведущих журналов и газет республики. От журнала «Бельские просторы» в встречах принимали участие заместитель главного редактора Светлана Чураева и редактор отдела прозы Игорь Фролов. 18 мая творческий десант принял участие в музыкально-поэтическом мероприятии для отдыхающих и коллектива санатория «Ассы». 19 мая гости прибыли в город Белорецк, где для них была подготовлена большая программа. Встречи проходили в нескольких школах и библиотеках. Заключительное мероприятие состоялось в школе №1.

Чураева Белорецк.jpg

Светлана Чураева знакомит читателей Белорецка с новинками журнала "Бельские просторы"

белорецк.jpg

Писатели РБ возлагают цветы к бюсту А. С. Пушкина

ф и ч белорецк.jpg

Игорь Фролов и Светлана Чураева среди читателей



Все новости

О нас пишут

Наши друзья

логотип радио.jpg

Гипертекст  

Рампа

Ашкадар



корупция.jpg



Телефоны доверия
ФСБ России: 8 (495)_ 224-22-22
МВД России: 8 (495)_ 237-75-85
ГУ МВД РФ по ПФО: 8 (2121)_ 38-28-18
МВД по РБ: 8 (347)_ 128. с моб. 128
МЧС России поРБ: 8 (347)_ 233-9999



GISMETEO: Погода
Создание сайта - «Интернет Технологии»
При цитировании документа ссылка на сайт с указанием автора обязательна. Полное заимствование документа является нарушением российского и международного законодательства и возможно только с согласия редакции.